Или до сердечного спазма.
Из-под колес велосипеда веером взлетела щебенка, и «Хронос» пропал за поворотом. Стремительная птица!
Как хорошо, что Алёна подняла знаки. Мальчик не знает здешних дорог, а теперь он предупрежден: здесь надо быть осторожнее. Фримусу, который мчится впереди него, эти места хорошо известны, так что с ним все будет в порядке даже без знаков, ведь, наверное, он тоже родом из Мулена. Жаклин местная, так что и ее кузен тоже отсюда.
Забавное у него все-таки прозвище – Фримус. А еще более забавно, что его до сих пор так называют и даже представляют незнакомым людям. А может быть, настоящее его имя настолько неблагозвучно, что и сам Фримус, и родственники этого имени стыдятся? Хотя он, такое впечатление, и сам был удивлен, когда Жильбер назвал его прозвище. Странно, конечно, что не поправил.
Странно…
Алёна снова поскользнулась, и снова провизжали под ногами мелкие камушки, совершенно так же, как вчера они провизжали под ногами призрака Никиты Шершнева…
И точно так же внезапно, пугающе, как мелькнул он позавчера мимо крыльца, – точно так же мелькнула в голове Алёны догадка. Странная, парадоксальная – и в то же время совершенно очевидная.
Какого черта?! Зачем ты успокаиваешь себя этими бабскими глупостями: призрак, призрак!.. Это был никакой не призрак, это был самый настоящий, реальный, подлинный и материальный Никита Шершнев.
Но успокойся: явился он сюда не по твою душу. И впрямь: никак, ну никак не разузнать ему, куда ты подевалась. Да и больно-то ты ему нужна! Русско-французский киллер прибыл в Мулен по совершенно конкретному делу: работу работать, выполнять заказ на убийство. Явился по следу своей жертвы, имя которой – Дени Морт.
Или Фримус – это уж кому как больше нравится.
Франция, Париж, 80-е годы минувшего столетия. Из записок Викки Ламартин-Гренгуар
Мой муж, бесспорно, был одним из лучших среди тех людей, которых я встречала в своей жизни. Ни словом не поперечившись, он прервал наше свадебное путешествие, и мы в наемном автомобиле спешно отправились в Турин, потому что там жил кузен моего мужа, авиатор, который брался доставить нас в Париж за несколько часов. Наверное, тот перелет – в 21-м году явление беспрецедентное! – должен был запомниться мне навсегда, но я не помню о нем практически ничего, только то, что нас перед посадкой в самолет одевали в какие-то особые прорезиненные и утепленные костюмы – в вышине ведь куда холодней, чем на земле. Я напяливать это уродство отказалась – у меня были очень теплые меха, подарок к свадьбе, я надеялась на них, – а Робер пилотный костюм все же надел – полагаю, чтобы повеселить меня, – и ему это удалось. Недаром же я до сих пор помню этот эпизод!
Да, еще вот что осталось в памяти: поскольку воздушные путешествия были в те времена чем-то совершенно невероятным и очень опасным, люди, отправляясь в полет, обычно писали завещания. Мы с Робером тоже написали: тут я узнала истинный размер его состояния, потому что перейти это состояние должно было ко мне.
Очень смешно, конечно: завещать мне свое имущество, если я могу погибнуть одновременно с ним, с моим мужем! Я ему так и сказала.
– В самом деле! – усмехнулся Робер. – Ну что же, коли так, то в силе останется мое прежнее завещание.
– И каково же оно? Кто по нему наследует? – спросила я – не потому, что меня это очень волновало, а потому, что надо же было о чем-то говорить, ведь мертво молчать от страха за отца, от страшных мыслей и предположений (я уже тогда не верила, что Анну убил отец, я предполагала, кто это мог сделать, единственный человек, кроме него!..) – молчать, повторяю, я уже устала. – Кто же по нему наследует?
– Один мой русский друг, – ответил Робер. – Человек, которому я обязан жизнью, который спас меня: сначала из подвалов московской Чека, где за несколько дней до этого была расстреляна моя жена, дочь генерала, воевавшего в то время против большевиков, – а потом избавил от голода и медленной смерти в Петрограде, переведя по льду Финского залива.
– Боже мой, – пробормотала я, глядя на мужа недоверчиво, – да неужели мир и в самом деле насколько тесен?
– Не понимаю, ты о чем? – поднял он, по своему обыкновению, одну бровь, и я против воли улыбнулась: меня всегда забавляло то чуднуе выражение, которое принимало его лицо.
– Готова держать пари, что я знаю твоего спасителя, – отвечала я. – Это русский, верно? И зовут его Никита Шершнев.
– Ну да, – кивнул Робер, совсем не удивившись моей осведомленности. – Конечно, это он. Еще когда ты рассказывала мне о своем чудесном бегстве из России, я хотел спросить, как звали твоего проводника, но потом вспомнил, что он…
Тут он вдруг умолк и с озабоченным видом принялся хлопать себя по карманам.
– Что? – спросила я. – Что – он? Что ты вспомнил?
– Погоди! – с досадой сказал Робер. – Я не вспомнил, а забыл! Я совершенно забыл: я ведь не протелеграфировал мэтру Зандстра, что мы летим самолетом, а не едем поездом! Он будет ждать нас не сегодня, а только послезавтра. А я хочу, чтобы он встретил нас на летном поле в Руасси[26] и немедленно сообщил все новости. Погоди, я сейчас напишу телеграмму и попрошу Антуана ее тотчас отправить.
Он вытащил блокнот, потом долго искал вечное перо и наконец принялся сосредоточенно писать.
Антуаном звался его кузен – тот самый, который занимался воздушными перевозками пассажиров и устраивал наш отлет, а мэтр Зандстра – это был поверенный моего мужа. Он также вел теперь все дела моего отца, и Робер засыпал его телеграммами, требовал нанять лучшего адвоката, добиться освобождения отца под залог и всякое такое. К тому же Робер беспрестанно связывался с Зандстра по телефону, хотя, что и говорить, междугородняя, а особенно международная связь в то время оставляла желать лучшего и была дорога баснословно. Но мой муж только плечами пожимал, когда кто-то заикался об этом. Он всегда считал, что деньги – это средство, а не цель, и относился к ним не без презрения.
– Есть два сорта людей, – говорил он. – Одни готовы склеивать кредитку, чтобы скорее ее потратить, другие ломают пополам сантим, чтобы дольше жить на него. Я принадлежу к первым, хоть и жалею вторых, а они, наверное, осуждают меня. Но ведь ничего не поделаешь, раз уж Творец таким меня создал.
Я и сама всегда относилась к деньгам свысока, даже когда бедствовала, поэтому понимала его.
Но я отвлеклась… Точно так же, как тогда написание этой срочной телеграммы Зандстра отвлекло меня, я вновь забеспокоилась об участи отца и не задумалась вот над чем: а ведь Робер буквально час назад телефонировал Зандстра из кабинета Антуана… Я, правда, при разговоре не присутствовала, мой муж меня оберегал и предоставлял мне строго дозированную и тщательно просеянную информацию… Но неужели он забыл предупредить Зандстра о нашем приезде? Впрочем, у меня осталось впечатление, что мужу просто не хотелось говорить о Никите, и я, дура такая, решила, что он догадывался о моей любви и просто не хотел тревожить мои чувства, а может быть, все же ревновал.
Право, только тем, что все мои мысли были затуманены нависшей над отцом бедой, и можно объяснить мое легковерие и глупость!
Итак, мы вылетели из Турина в Париж и уже скоро приземлились в Руасси, едва живые от болтанки. Правда, все неприятности мгновенно были забыты, едва только я увидела сквозь окошко, что к нам едет автомобиль, в котором сидит не только Зандстра, но и мой отец!
Итак, все же удалось добиться его освобождения под залог, тем более что у следствия уже возникли сомнения: а имело ли вообще место убийство? Никаких следов яда в организмах Анны и Максима обнаружено не было, а смерть того и другого произошла по одинаковой причине – в результате сильнейшего сердечного спазма.
Они лежали в одной постели, и их позы, их обнаженные тела не оставляли сомнения в том, для чего они в эту постель легли. Для страсти, для наслаждения! Однако их поразила смерть… поразила обоих в самый разгар ласк.
Теперь, спустя годы и годы, я понимаю, что лучшей кончины для двух любящих просто не существует. Невозможно вообразить смерть прекраснее! Но в ту пору, когда я вспоминала возраст моей мачехи (а ей было пятьдесят три года) и возраст ее любовника (он был вдвое моложе ее, а может быть, даже больше чем вдвое), случившееся казалось мне невероятно постыдным и оскорбительным. Хотя вот что поражало: никто, кроме меня, словно бы не видел в этом ни стыда, ни оскорбления – даже отец. Никто не отзывался об этом с насмешкой – даже следователи, а уж бульших циников, бульших любителей поглумиться над участниками всех и всяческих crime de passionne,[27] чем французские следователи, я просто вообразить не могу! Такое впечатление, что они относят любовь к разряду явлений противоестественных: весь мир в их представлении состоит из ненависти одной человеческой особи к другой…
А впрочем, зная особенности их ремесла, кто их осудит?
Но, повторяю, этот случай стал исключением… Не знаю, почему. Как-то я уловила обрывок разговора, в котором часто звучали слова la belle dame unique… изумительная красавица… О ней шла речь? Да неужели и после смерти она продолжала очаровывать мужчин? La belle dame, кто спорит, но разве они не понимали, что это была самая настоящая la belle dame sans merci, прекрасная дама без пощады, воспетая еще трубадурами, а потом и Брюсовым, причина погибели многих и многих влюбленных в нее?!
Ладно, оставим это.
Итак, хотя возраст Анны, встретившей свое последнее мгновение в разгар любовного безумства, следователей и не возмущал, они все же принимали его во внимание и рассуждали так: если бы скончалась от сердечного спазма только la belle dame, эту смерть вполне можно было счесть естественной. Однако кончина молодого, полного сил мужчины, который прожил едва четверть века… У Максима было совершенно здоровое сердце. Кстати, и у Анны, если на то пошло, тоже.
Казалось бы, это вполне могло быть следствием отравления – добровольного (версия общего самоубийства тоже рассматривалась) или насильственного.
Проще было бы, конечно, остановиться на том, что это самоубийство. То, что Анна совершенно потеряла голову от Максима, было известно всем. Она влюбилась в него пылко, бесповоротно… очевидно, такая пылкость была у нее в крови, потому что отец, вспоминая ее прежние увлечения, говорил, что она и раньше влюблялась только «смертельно», иначе просто не могла, не умела. Странным образом, даже и это воспринималось всеми, и в том числе моим отцом (да и мной, если на то пошло, правда, я это от себя тщательно скрывала), как нечто вполне естественное. Ну что ж, душевные порывы сильных, величавых натур не могут быть мелкими! Коль любить, так без рассудка, я ведь и сама всю жизнь любила именно так…
Итак, версия совместного самоубийства любовников весьма облегчила бы всем жизнь – прежде всего дознанию. Наверняка к ней следователи и склонились бы, кабы их не будоражила Мия.
Та самая Мия, сестра Максима.
Она клялась всеми клятвами и не ленилась сообщать всем, кто готов был слушать, что брат ее вовсе не был влюблен в Анну, что спал с нею только ради денег, которыми она его осыпала, понимая, что без денег Максим и в сторону ее не глянет, что он мечтал от нее избавиться, а не умирать в ее объятиях!
Отец, постаревший, неузнаваемый, отвечал на вопросы следствия очень сдержанно и, как ни тяжело ему было, защищал свою распутную жену… защищал в ней женщину. Он говорил, что страсть Анны и Максима была взаимной, хоть и любила его Анна гораздо сильнее, но дело тут не только в деньгах, что Максим вполне мог бы решиться – пусть под влиянием минуты, опьянения! – умереть вместе с ней… Отца слушали с сочувствием, но не слишком-то верили: ведь ему, как основному подозреваемому, версия самоубийства очень выгодна, это было бы для него спасением!
Меня поражало, почему следствие так крепко вцепилось в отца и не ищет других виновных. Да мало ли какие враги имелись у моей покойной мачехи! Та же Мия! Та же Настя Вышеславцева, которая чуть ли не на панель была вынуждена пойти после того, как ее выгнала Анна. И пошла бы, наверное, да только никому она, малокровная, невзрачная, не глянулась бы! От потрясения у нее даже голос пропал, поэтому, после долгих мытарств, она устроилась поломойкой в какую-то захудалую харчевню, жила чуть ли не щедротами добрых людей… правда, потом ее удалось пристроить в хороший госпиталь сиделкой. Я об ее судьбе в ту пору ничего не знала, а узнала уж потом, когда увидела на похоронах Максима, рядом с Мией…
Кстати сказать, а Мия Муравьева?! Разве она не годилась на роль преступницы? Разве она не могла убить Анну, которую ненавидела лютей лютого? И за то, что отвергла ее любовь, и, главное, за то, что приковала к своей юбке Максима! Если кого из мужчин Мия и была способна любить, то лишь только своего безвольного, хоть и обворожительного братца, и из ревности была способна на все.
Впрочем, думая так, я прекрасно понимала, что и Настя, и Мия, и многие другие, имевшие те или иные счеты с моей мачехой, во-первых, не смогли бы поднять на нее руку (Мия уж куда ни шло, ладно, в состоянии аффекта, то да се… а уж трусливая, бесцветная как внешне, так и внутренне Настя… да ни в жизнь!), а во-вторых, уж коли решились бы на такое преступление, то расправились бы с одной Анной. За что убивать безобиднейшее на свете существо – красавца Максима? Для Мии брат вообще был кумиром, его смерть их с матерью чуть самих в могилу не свела.
А вот оскорбленный муж вполне мог убить жену с любовником вместе.
Мог это совершить также и другой человек, имя которого постоянно вертелось в моей голове. Однако следствие в его сторону даже не взглянуло – прежде всего потому, что на время совершения убийства у него имелось неоспоримое алиби. Подтверждал это алиби граф Львов, водитель такси. Но я-то прекрасно знала, что Львов – друг подозреваемого, что, как и многие русские, как даже и мой муж, жизнью ему обязан, а потому пойдет ради него на какое угодно клятвопреступление, поэтому для меня ничего неоспоримого в алиби Никиты не было.
Да, думаю, уже вполне понятно, какое имя крутилось у меня в голове, какого человека я считала способным убить Анну и Максима… больше того, я почти не сомневалась в том, что это сделал именно он.
А почему бы и нет? Разве он не был так же близок с этой женщиной, так же болезненно влюблен в нее, как и мой отец? Разве не был так же обманут, брошен ею?
Я почти утвердилась в своих подозрениях, как вдруг в разговорах полицейских зазвучало имя другого убийцы.
Им была названа… сама Анна.
Кто-то из следователей обратил внимание: Анна, которая вела счета в ресторане весьма небрежно, занималась подведением итогов от случая к случаю (поэтому «Черная шаль» лишь по видимости представляла собой надежное, процветающее предприятие, а на самом-то деле едва держалась на плаву!), за несколько дней до своей скоропостижной смерти вдруг подбила, как говорится, все бабки, подвела все итоги, выплатила жалованье персоналу, разочлась со всеми кредиторами-поставщиками, так что ее компаньонам досталось если не бог весть какое богатое, то хотя бы свободное от бремени долгов наследство. Служащие, которые прежде втихомолку страдали от ее придирчивого нрава, единодушно уверяли, что последние дни она была совершенно другой, забыла былую вздорность, наговорила каждому множество приятных слов, а наш адмирал-швейцар признался, что Анна просила у него прощения за тот давний случай, когда чуть не уволила его из-за несчастной кошки. Мой отец вообще не мог без слез вспоминать последние дни ее жизни и уверял, что такой нежности и заботы он не встречал от своей странной жены никогда, даже в лучшие времена их молодости и любви.
– Она прощалась со мной, а я этого не понял! – угрюмо твердил отец.
А Никита… Никита неохотно предъявил следователю письмо, которое получил в тот самый день, когда умерли Анна и Максим. Письмо было от Анны. Я не читала этого послания, но читал отец. По его словам, оно было очень дружеское и очень печальное. Анна просила у Никиты прощения за все то зло, которое ему причинила, благодарила за ту заботу, которую он о ней проявлял в прошлом, настоящем и, она не сомневается, проявит и в будущем.
– Что это значит? – спросила я сдавленным от ревности голосом. – Какой еще заботы она от него ждет? В каком будущем?
Отец посмотрел на меня пристально. Не знаю, догадывался ли он о моей любви, но даже если прежде – нет, то уж сейчас-то всяко должен был догадаться!
По лицу его прошла тень.
– Думаю, Анна надеялась, что Никита никому и никогда не позволит порочить ее память, – ответил он очень сдержанно. – Для меня эта строка значит только одно: она сама избрала свою участь.
– Сама избрала свою участь… – повторила я. – То есть она убила себя и убила Максима?! Она дважды грешница: самоубийца и убийца?! Она… она…
Отец отвернулся, и я осеклась, хотя у меня еще много слов рвалось с языка.
Значит, Анна покончила с собой и убила своего любовника, дабы не расставаться с ним! Кажется, древние скифы следовали таким же обычаям, однако там наложниц убивали во время погребения их господина. Да и в Индии, насколько мне известно, еще существовал обряд сати – самосожжения вдовы на погребальном костре супруга. Мужчины не хотели отправляться в последний путь без тех, кого любили… ну вот Анна и последовала их примеру, даром что была женщина.
Если бы следствие пришло к такому выводу, что бы означало это для нас? Для меня – только то, что больше не существует угрозы свободе моего отца, что я могу не видеть убийцу и в Никите. Но для отца такой вывод дознания означал бы новое горе. Ведь он тогда не сможет похоронить свою любимую жену по православному обряду: ни один священник в мире не согласился бы отпеть самоубийцу! Утешало отца лишь одно: Анна в Бога не верила, ей было совершенно безразлично, состоится это отпевание или нет, будет она лежать в освященной земле или где-нибудь за оградой христианского кладбища.