Поцелуй с дальним прицелом - Елена Арсеньева 33 стр.


– К сожалению, – произнес Никита уныло, – она обожает совать свой чрезмерно длинный нос в чужие дела…

– Ради бога, зачем же вы ее у себя держите?! – воскликнула я. – Ваша работа требует приватности, деликатности, а Настя… она…

Я осеклась. Сегодня, видимо, был день судьбоносных открытий, вещих догадок, внезапных прозрений.

– Она что, шантажирует вас? – выпалила я, по своему обыкновению, не дав себе труда подумать, прежде чем говорить.

Выпалила наудачу – но, похоже, попала в цель.

Никита вскинул на меня глаза… никогда доселе я не видела в них такого беспомощного выражения!

Впрочем, он тут же опустил ресницы – словно двери закрыл на все засовы! – и надменно проговорил:

– С чего вы взяли?

Мне бы остановиться… да разве я могла?!

– Она упомянула о том, что в лаборатории госпиталя Нейи производили медицинскую экспертизу, что именно доктор Гизо обнаружил амигдалин в телах…

Я осеклась. Никита сделал резкое движение вперед, словно намереваясь схватить меня, встряхнуть, чтобы я замолчала, но тотчас сдержал порыв.

– И что же из того? – холодно спросил он. – Я никогда не был особенного мнения о женском уме, а нынче утвердился в этом. Одна глупая баба наговорила чепухи, а другая эту чепуху раздула!

Он был груб, как никогда, но я его не слушала. Я вообще ни одного слова не слышала. Я смотрела на стену, которую Никита раньше заслонял собой, но сейчас, когда он качнулся вперед, стена открылась.

Понятно… Он явно грубил нарочно, хотел разозлить меня, чтобы я возмутилась, чтобы ушла и не видела того, что там было, на той стене!

А был там женский фотографический портрет в изящной тонкой рамке. Портрет Анны!

«Какая красивая! Какая молодая!» – мелькнула мучительно-привычная мысль.

А между тем снимок принадлежал уже к парижским временам – внизу стояла подпись фотографа: С. Brune, 1920, Novembre, 27.

Рядом с портретом – в таких же рамках, вдобавок тщательно оправленные в паспарту, – я увидела два листка, исписанные сильно наклонным, остроугольным почерком. Строки неровные, каждая начинается с большой буквы…

Да ведь это стихи!

Мои глаза так и забегали по строчкам:

КАССИОПЕЯ[32] Анна Луговая

Боже мой, так ведь это ее стихи, догадалась я, наконец-то я читаю стихи моей мачехи! Второе стихотворение, видимо, тоже принадлежало ей – писанное тем же почерком, оно было озаглавлено очень вычурно: «Баллада сентиментальных вздохов». Но мне было не до вздохов, тем паче сентиментальных. Я вообще дышать не могла! Снова пролетела глазами по строкам первого стихотворения:

С кем она была? Почему ей никого не надо, кроме… Кроме кого?

Нетрудно догадаться! Но чтобы уж вовсе не оставалось сомнений, внизу еще приписано ломким почерком, словно впопыхах:

Н., единственный мой! Люби меня! Не забывай обещанного. Всегда твоя, только твоя, до последнего желания – А.

Ну, тут меня захлестнуло!..

Единственный? Всегда только твоя? Лгунья, распутная лгунья! Ведь это ее последнее желание было обращено к другому мужчине… к мальчишке!

Я обернулась к Никите. Да что он такое, этот человек, которого я – я, я, я! – полюбила с первой минуты и на всю жизнь? Это ведь я принадлежу только ему, я всегда его! А он… а он держит у себя свидетельства клятвопреступления и измены. Почему я видела в нем воплощение рыцаря, воплощение силы? Что он позволяет делать с собой? Анна, порочная, неверная Анна обманывала его, доведя, быть может, до смертоубийства, которым Настя – ничтожная, бесцветная Настя Вышеславцева, m-lle Анастази, – шантажирует его.

Я больше не могла справиться с собой. Рванулась вперед, оттолкнула Никиту с силой, которой даже не подозревала в себе, сорвала со стены рамку со стихотворением «Кассиопея» и ударила ее о край стола. Рамка разлетелась вдребезги, я схватила освободившийся от паспарту листок и – раз, два, три! – изорвала его, растерзала в мелкие клочки. Швырнула их на пол и уже протянула руку к другой рамке, к этой «Балладе сентиментальных вздохов», чтобы уничтожить и ее, но тут Никита очнулся и схватил меня так, что я не только шевельнуться – дух перевести не могла.

– Опомнись! – выкрикнул он, поворачивая меня лицом к себе. – Опомнись, девчонка! Что ты натворила?! Это все, что у меня осталось в жизни… все…

Он с хрипом вобрал в себя воздух и невольно прижал меня еще сильней.

У меня закружилась голова. Одно его слово, одно движение, один поцелуй… я готова была забыть все на свете, в первую очередь Робера. Я готова была забыть даже Анну. Боже мой, так вот что это такое – роковая любовь, против которой мы бываем бессильны, от которой нет спасения!

Однако, увидав выражение глаз Никиты, я поняла, что он не целовать меня готов, а с великим трудом удерживается, чтобы не надавать мне пощечин.

Мне! Из-за нее! Из-за своей собственной роковой любви, из-за женщины, против которой был бессилен он…

– Никита, господи, что она с вами сделала? – со слезами простонала я. – Вы… вы не знаете, какие ходят слухи, не знаете, о чем думают люди… – За весь род человеческий я выдавала прежде всего себя, однако да простится мне эта нескромность, вызванная отчаянием! – Говорят, что это вы убили Анну!

Бог знает, чего я ждала в ответ… Но только не того, что Никита вдруг разожмет руки, стискивавшие мои плечи, равнодушно поведет бровью и холодно скажет:

– Да, это сделал я.

У меня пересохло в горле, ноги подкосились, я едва не упала и принуждена была схватиться за Никиту. Однако он досадливым движением стряхнул мою руку со своего рукава и зло продолжил:

– Да, я ее убил. Ну и что? На то была ее воля, ее желание… и, что бы вы в глупости своей и ревности ни думали, ее последнее желание было и впрямь обращено ко мне! Понятно? – Он посмотрел мне в глаза и покачал головой: – Нет, я вижу, что вам ничего не понятно! И никогда, никогда не понять этого ни вам, ни кому другому. Но пояснять мне недосуг, да и что проку… – Он отмахнулся. – А теперь – уходите. Уходите, Вика! И больше не появляйтесь здесь, понятно?

Он собрал с полу клочки «Кассиопеи» и сложил их в ящик стола, потом взял свою шляпу, прошел мимо меня, сторонясь, чтобы не коснуться – словно зачумленной, ей-богу! – и вышел в прихожую. До меня донесся его голос:

– Я ухожу, мадам Санже, сегодня меня больше не будет. Можете и вы идти. Вызовите шофера мадам Ламартин, а если она без машины, то найдите для нее такси и отправьте домой. Рассчитаемся в конце недели, как обычно. Благодарю вас, всего доброго!

Потом хлопнула дверь.

Я обвела взглядом кабинет и уставилась на портрет Анны. Как мог Никита оставить меня здесь одну? А что, если я сейчас изорву в клочья и портрет, и второе стихотворение, как изорвала «Кассиопею»? Ну, видимо, он надеялся, что я уже поняла всю бессмысленность таких поступков…

Я поняла. Не тронула «Балладу сентиментальных вздохов». Я только бросила последний взгляд на эту полуулыбку Анны: не то дразнящую, не то прощальную – и вышла вон. Кивком простилась с мадам Санже… за дверью на площадке уже переминался с ноги на ногу вызванный ею Эжен.

И почему-то, стоило мне посмотреть на его постную, встревоженную физиономию, как к горлу подкатил неудержимый тошнотворный комок, а потом… потом меня вдруг вырвало чуть ли не на его начищенные до блеска башмаки.

Перепуганный Эжен с помощью квохчущей мадам Санже почти на руках снес меня по лестнице, уложил – сидеть я не могла – на заднее сиденье и привез домой уже без памяти. Муж немедленно послал за врачом…

Почему-то именно в тот день, именно таким образом счел нужным заявить о себе мой сын, мой старший сын, любимый первенец, названный в честь моего отца Виктором (хотя, сознаюсь, я хотела назвать его иначе и не сделала этого лишь из страха… да, из страха, который внушал мне тот, чьим именем я его хотела назвать!). Мой сын воевал в рядах маки́[33] и погиб уже после вступления союзников во Францию: кавалер ордена Почетного Легиона Виктур Ламартин умер от ран в госпитале, который, между прочим, развернула графиня Ирэн де Люар, бывшая прежде манекеном Гали́ Баженовой. Мир тесен просто до безобразия, я это всегда говорила, и правы англичане, которые уверяют нас: life is stranger than fiction!

Но пока рождение моего сына было еще впереди. А между тем судьба готовила мне два новых испытания. Мне предстояло пережить одну за другой две смерти: моего отца и моего мужа.

Франция, Бургундия, Мулен-он-Тоннеруа. Наши дни

Никита приехал в Мулен еще 14 июля вечером. Он ненавидел этот обожаемый всеми французами праздник, как ненавидели его дед и отец. Французских Робеспьеров и Маратов считали своими учителями большевики, сгубившие Россию, а ковровая дорожка оным Робеспьерам была расстелена во времени и пространстве именно 14 июля 1789 года – в тот день, когда рухнула Бастилия.

Тюрьму, конечно, снести следовало, но остановиться вовремя веселым французам не удалось… И вот вам результат: Франция стоит себе, как стояла, поет и пляшет, ну а Россия… России больше нет.

Никита еще неделей раньше заказал номер в симпатичной гостиничке в Нуайере. Ему помнился этот уютный крошечный городок по любимейшему фильму «Большая прогулка». Проехав медленно по совершенно средневековым улицам (все стены были украшены огромными корзинами с цветами, которые смыкались над головой, так узки были улицы) и покосившись на некие обрубки, торчащие из стен домов (здесь некогда были статуи святых, которым разнузданные санкюлоты стесывали головы – непосредственно вскоре после разрушения тюрьмы народов, именуемой Бастилией), он повел взятый напрокат автомобиль мимо старой мельницы, мимо развалин замка вверх, в гору, а там, повиляв меж золотых пшеничных полей, въехал в Мулен-он-Тоннеруа, мимоездом отвесив поклон старенькому распятию при дороге. Он оставил машину перед мэрией, во дворе которой догуливала веселая компания, и прошелся мимо домов, разыскивая тот, который ему был нужен. Мулен – совсем небольшая деревушка, однако Никита не опасался быть замеченным: около каждого дома стояло по несколько автомобилей, гостей понаехало без счета, на чужого праздношатающегося человека никто и внимания не обратит. Ну мало ли, идет себе наемный убийца, выслеживая жертву!

Ему понравилась деревня. Пахли розы, патриархально блеяли барашки, под ногами повизгивали мелкие камушки, а на старой церкви били часы. Там, около церкви, судя по описаниям заказчика, и находился дом, где жил человек, которому Никита Шершнев должен был в назначенный день в половине восьмого утра всадить в плечо ампулу.

Непременно из снайперской винтовки, причем обязательно марки «Alien», с оптическим прицелом «Colorado».

Жуткий примитив, ну что ж, клиент всегда прав!

Никите очень понравился заросший травой подъем к церкви. Обворожительно открывались из-за низко нависших, переплетенных ветвей столетних вязов и лип старые часы! Всю эту живую арку оплело какой-то местной лианой, она пахла так сладко, так нежно… а может быть, это благоухали переспелые, пышные, разлохмаченные ветром розы в соседнем саду.

Никита шагнул с тропы в чей-то неогороженный сад, пробрался среди одичавшей, заросшей колючей ежевикой мирабели, ветви которой гнулись от изобилия сливок, несколько самых спелых сорвал и съел. Боже ты мой, как же он любил конфитюр из мирабели, который совершенно сказочно варила его французская grand-maman! А уж какие тарталетки она пекла с этим конфитюром! Еще когда бабуля была жива и маялась от неосуществленной мечты женить любимого внука, Никита в шутку говорил, что поведет под венец только ту женщину, которая сумеет сварить конфитюр из мирабели так же, как бабуля. И даже готов устроить смотрины невест с непременной дегустацией сваренного ими конфитюра, причем бабушку зачислит в почетные председатели жюри…

Увы: не успел. Бабуля умерла раньше, чем непутевый petit-fils, внучек, собрался устроить конкурс. А теперь, такое впечатление, придется обойтись без оного: Анастази сообщила, что беременна, и хоть меньше всего на свете Никита желал себе глупой жены, он был принципиальным противником абортов. Ему за сорок, пора, пора обзавестись потомством и остепениться. Анастази все же красавица, можно представить, каких великолепных детей она ему нарожает, к тому же она ведь никакая не Анастази, а просто Настена, она русская, пора восстановить прежнюю семейную традицию брать в жены соотечественниц. И влюблена в Никиту до одури, это и слепому видно.

А он?.. Ну что ж, нерушимой верности он жене не гарантирует. Конечно, он уже нагулялся, вроде бы вволю напробовался самых разнообразных женских прелестей, а все же иногда прошибает какая-нибудь внезапная встреча. Встретишь нечто этакое… неописуемое, вроде той забавной писательницы, с которой его сводит и сводит судьба, словно сватья из гоголевской «Женитьбы»… как бишь ее?

Да господь с ней, со сватьей. И с писательницей тоже. С такой вертушкой ему не ужиться. Как выразился бы дед, востра чрезмерно, женщина должна быть не только и не столько хороша собой, но прежде всего глупа и безобидна. Именно поэтому он женится на Анастази и даже рукой не пошевельнет, чтобы разыскать эту ясноглазую Алёну, хотя именно она, именно ее внезапная солнечная улыбка, ее походка, ее манера высокомерно смотреть, вскинув голову, не видеть очевидного и видеть то, чего не видит никто…

Если бы раньше… а впрочем, нет. Быть может, прелесть Алёны Дмитриевой в том для него и заключается, что она неосуществимая мечта, несбывшееся желание, она – не суперсекс, а легкий поцелуй, причем поцелуй неожиданный, поцелуй украдкой, как на картине его любимого Фрагонара…

Она похожа на розу – на пышноцветущую розу, разлохмаченную ветром!

От мыслей о писательнице Никита отделался, надо признаться, с трудом. Утром он дал себе необходимый перед заданием отдых – поехал в замок Сан-Фаржо, который некогда принадлежал семье Лепелетье: того самого, который голосовал в Конвенте за казнь Людовика XVI, за что и был заколот в одном из кабачков Пале-Рояля неким гвардейцем Пари; потом во владения Рабутена, насмешника и памфлетиста времен «короля-солнце», потом вернулся в Нуайер и хорошенько выспался, томимый ароматами роз и переспелой мирабели, которой в этих местах было несказанное множество.

Наутро у него была назначена встреча в Тоннере – встреча с заказчиком.

Никита поразился его изможденному, измученному лицу. Да, похоже, боль этот парень переносит из последних сил… Правда, приняв лекарство, он слегка повеселел и четко обговорил последние детали. Никита не выносил недоговоренности – ну что ж, ему повезло с заказчиком.

Никита поставил будильник на шесть утра, однако проснулся на час раньше и решил встать сразу, чтобы пройти в Мулен пешком. Он любил быструю ходьбу, а Бургонь[34] прекрасна, поистине прекрасна…

И вот он на месте. Прилег на низкую каменную ограду, облюбованную заранее, и стал смотреть на сад, в который скоро выйдет его жертва. Старые каштаны, старый гамак… Идиллическая картина. Медленно просыпается деревня, уже слышны крики скандальных индюков неподалеку… Шуршит ящерка, тихо осыпается в траву переспелая мирабель… Гармонию картины несколько нарушали обгорелые развалины неподалеку.

Они мешали, они отвлекали, они печалили, и Никита отвернулся, устроился так, чтобы не видеть их. Часы на старой церкви начали отбивать семь утра. Тут он пережил несколько неприятных мгновений – у часов, судя по всему, прогрессировал старческий маразм, они почему-то пробили девять раз! Никита справился с ручным хронометром, потом на всякий случай посмотрел на дисплей мобильного телефона… да, сейчас семь, ровно семь утра 17 июля.

Он расчехлил ружье, установил его и зарядил ампулой.

Уже скоро.

Франция, Париж, 80-е годы минувшего столетия. Из записок Викки Ламартин-Гренгуар

Отец мой скончался в январе 1922 года. Смерть его была скоропостижна и безболезненна: умер он от сердечного спазма. Ну что ж, хоть годы его были не столь уж велики (кажется, я уже упоминала, что он был младше моей мачехи на пять лет, так что не дожил и до пятидесяти), однако велики были перенесенные им страдания. Всем было известно, как тяжело он переживал загадочную (да и позорную, чего греха таить!) смерть своей жены, а потому его внезапная кончина никого особенно не удивила. Как это ни странно, смерть явилась к нему в собственной своей обители – на кладбище Сент-Женевьев-де-Буа. Знал ли он, когда пришел туда, по обыкновению, навестить могилу Анны, что идет на встречу с ней?..

Конечно, как ни горько мне было признавать это, я понимала: отец ждал смерти и желал ее. После потери Анны ничто не могло его утешить. Я вышла замуж, а впрочем, мы с отцом никогда не были особенно близки, вот только в последние годы сошлись, уже в эмиграции. То есть и раньше, в России, я, разумеется, всегда знала, что отец любит меня, думает обо мне, заботится: ведь послал же он за мной Никиту! Однако в моем детстве он был слишком занят работой. Я, кажется, могу припомнить всего лишь один случай, когда бы он гулял со мной и сестрой. Тогда он повел нас в кондитерскую Фацера, где мы уселись за мраморный столик и выбрали себе по вкусу пирожное: Лера – свою любимую «картошку», я – «наполеон». Отец смотрел-смотрел на нас, потом вдруг облизнулся – совершенно как мальчишка! – и велел принести себе песочное, рассыпчатое, с бледной, бело-розовой, глазурью. Он ел так вкусно, так заразительно, что мы с сестрой не выдержали и запросили таких же пирожных. Отец заказал всем троим (в том числе и себе!) еще по порции, а потом нам подавали шоколад – горячий шоколад, который в то время готовили как-то особенно, добавляя в него не то гоголь-моголь, не то битые сливки. Тогда говорили, между прочим, именно «битые сливки», а не «взбитые», как их называют теперь. Несуразное слово с тремя согласными подряд! Может быть, именно поэтому взбитые сливки – просто ничто по сравнению с теми, прежними, битыми? А может быть, у горячего шоколада из моего детства был особенный вкус по какой-то другой причине, я уж не знаю, однако отец, еще когда был поваром в «Черной шали», не единожды пытался такой шоколад приготовить, да все выходило как-то не так. Вкусно, а не так…

Назад Дальше