– Не надо, сержант, не надо, – доброжелательно повторил Шакро, мимоходом спросив у меня: – Как сам-то?
– Живу пока, – машинально ответил я.
Противоборствующим сторонам это показалось неплохой шуткой, и они хором рассмеялись. А потом Свищ со товарищи покинул Сбербанк, попросив присутствующих быть свидетелями в арбитражном суде. Старичок обратился к чувихам за окошками:
– Девочки, обслужите. Нехорошо заставлять пожилых людей ждать. А уж потом с Шакро разберетесь. Вы меня понимаете?
– А как же, Пал Николаич! – ответили девочки.
В это время за окнами Сбербанка раздались выстрел и вскрик. А потом выстрел и вскрик раздались уже в самом Сбербанке:
– Все лежать! Спецназ!
И вот уже все посетители Сбербанка смотрят на узоры моего ковра вблизи своих глаз. А на мне опять наручники. И на сержанте Пантюхине тоже наручники. И у старухи на ходунках, которая стояла сзади меня, тоже наручники. Но она уже не стоит. Как я говорил, лежат все!
Когда нас перевернули, то первого, кого мы с Пантюхиным увидели, так это ветерана всех известных мне спецслужб, полковника... Короче говоря, Кота.
Тут все и разрешилось. Полковник Кот нас узнал. Шакро и старичка тут же отпустил под залог, приказав прибыть по первому требованию. А куда прибыть, он сообщит им по их прибытии.
Я снял кассу. И собрался в храм Великомученика Димитрия Солунского на Благуше.
Глава восемнадцатая
По пути зашел в универсам. Я в нем еще не был. Это новый универсам. Он присовокуплен к свежепостроенному запрещенному к строительству дому точечной застройки. Сильно бизнескласса. И еще там был магазин кормов для животных. В него я зайду потом, а пока – в универсам. Прикупить бутылочку вискаря для отца Евлампия, моего священствующего знакомца. Он вискарь уважает как напиток самодостаточный, то есть не требующий закуски. Но позволить себе не может, так как не есть-то он не может, чтобы не умереть от голода. А на то, чтобы пить вискарь отдельно, без еды, а потом водку с едой, заработков иеромонаха не хватает. А чтобы есть без водки, это как же так? Это абсурд. Нонсенс. А нонсенс и русское священство – это чистой воды оксюморон.
Так что я взял 0,7 вискаря Bell’s за четыреста семьдесят рублей и понес его к кассе. Протягиваю кассирше пятихатку, а эта девочка говорит:
– Дедушка, а социальной карты москвича у вас нету?
– Как же не быть, детка?! Вот уже десять лет...
– Тогда вам скидочка полагается. Пять процентов. Так что с вас четыреста сорок шесть пятьдесят, – и дает бесплатный пакет.
И пусть какая-нибудь сука заикнется при мне о недостаточной социальной ответственности бизнеса! Вот они – двадцать три с полтиной. И бесплатный пакет.
А потом в животном магазине я купил банку консервов «Happy Dog» для псенка отца Андрея таинственной породы и отсутствующего имени. На собак социальная ответственность бизнеса не распространялась. Так что пятьдесят три кола вынь да положь. Со всем этим богатством я и попер в храм Великомученика Димитрия Солунского на Благуше.
Этот храм был построен на месте кирпичных заводов, которые, в свою очередь, были построены на месте деревушки Благуша – производная от Благодати. Хотя какая уж благодать может быть на запьянцовской деревушке с рабочим уклоном, я понять не могу. По-моему, это наш древнерусский сарказм.
А сам храм – ничего себе. В меру намоленный. Да и откуда в нем большая намоленность, когда вокруг сплошь атеистическое население. Но тепло в нем ощущается. Вот в храме Христа Спасителя я замерзаю. А здесь – живой кирпичик ХIХ века. И под ним никакой парковки. А там... Вот вы, разлюбезные мои, попробуйте на вкус словосочетание «храм Христа Спасителя с подземным паркингом», покатайте его на языке. Вкусовые сосочки дуба дадут, язык самостоятельно изо рта выпадет и со страшной силой обострится пародонтоз. Это храм для них. У которых вкусовые ощущения давным-давно атрофированы, сожраны неимоверными державными понтами. А мы сюда сходим – в храм Великомученика Димитрия Солунского на Благуше.
Заканчивалась поздняя обедня. Народишку в храме было немного, да и откуда ему взяться в будний день, да еще в атеистическом районе. В раньшие времена здесь работал приезжий люд из центральных губерний. Для них и был возведен храм. А потом верующий люд повымер. Кто здесь, кто на великих стройках пятилеток, кого войны без спроса взяли. Взяли да не вернули. Их потомки с Богом себя мало ощущали. А прибывшая на стройки Москвы лимита сороковых—пятидесятых Бога уже не знала. Она эти дома строила, она же в них и жила. Потомство старых москвичей себя особо не выпирало, потому что было жутко ненавидимо за какое-никакое, а зачастую ох какое образование. За какую-то идиотскую благожелательность. И степенность. А потом и потомство повымирало. Смешалось с пришлыми. Образование стало средним, даже высшее. Благожелательность сменилась на беспричинную злобу. Степенность перешла в бег. Лимита ассимилировала Москву. Оттого-то Москва и позволила себя уничтожить пришедшему быдлу. Нет города, в котором его живые останки ждут не дождутся смерти. А где им жить? Нет Арбата, нет Остоженки, нет Замоскворечья, нет Сокольников, нет Манежа, нет Манежной площади, нет Яузских ворот, нет Хамовников. А в центре Москвы-реки стоит статуй козлу, уничтожившему треть российского люда. Да новодельный храм для новодельных православных, о котором я уже упоминал. Ну не е... твою мать! (Этого я еще не говорил.)
Так что в храме Великомученика Димитрия Солунского на поздней обедне нас было мало. Очень мало. Стояли расслабленно, молились тихонько, крестились без разнузданности. Только какая-то полубезумная безвременная старушка беспричинно дергала пришедших, неодобрительно торкала заплаканную беременную девчушку, а потом громко хлопалась на колени и глухо билась о каменный пол. Тогда к ней подходил мальчонка, прислуживающий отцу Евлампию, поднимал ее, обтирал рукавом стихаря кровь со лба, и все продолжалось по-новой.
И вот последнее «Аминь». Служка пригасил свечи у образов, а отец Евлампий в правом клиросе стал принимать исповедующихся. Было их всего трое: та полубезумная безвременная старушка, девчушка на сносях и я. Еще какой-то надтреснутый интеллигент постоял было передо мной, а потом помялся-помялся, да и пошел себе. Без исповеди. Либо посчитал, что грехов еще не накопилось, либо их было столько, что он побоялся, что Господь его отвергнет. А так, может, Господь ничего и не узнает? Может, Он чего недосмотрел? Может, Он во время грехов надтреснутой интеллигентности чем занят был? Не заметил же Он, когда Адам от него после так называемого грехопадения прятался... А?.. Так, может, попридержать покаяние, может, обойдется?.. Да и перед священником как-то неудобно...
Вот он и ушел. А зря. Дальше еще хуже будет. Под тяжестью нераскаянных грехов можно и рухнуть. Можно и не успеть. А уж совсем потом мучительно ждать, ждать... Неизвестно чего. Вот ужас.
Отец Евлампий, увидев меня, махнул рукой в приветствии. Но не так махнул: мол, привет, чувак, мол, сейчас по-быстрому освобожусь, и мы с тобой побазлаем. Нет, не так, а как-то так... Что сразу спокойнее стало. Еще до исповеди. И можно было уже ждать. Уже не так подпирало. Я отца Евлампия давно знаю. Лет около тридцати. Он с моим старшим вместе в Щукинском учился. Ох, смешной актер был. На мастер-классе в восемьдесят пятом я обрыдался. Он в эстрадника играл, на свадьбе у моего сына тамадил и уже на театре хорошие роли имел. А потом что-то в нем щелкнуло, и он пропал. И обнаружился только через шесть лет. А потом еще через два года. И оба раза у Белого дома. Ходил с крестом и молился. За тех и других. Потому что и те и другие были одинаково людьми. И через десяток лет будут одинаково проклинать день, в который они встали на ту или другую сторону. Не было в том их вины, что они стояли друг против друга. Это один из признаков русской судьбы. Скубаться друг с другом еще более ожесточенно, чем с врагом. А через судьбу не перепрыгнешь.
С первых веков своего существования русские уничтожали русских. Одно русское племя – другое. Один род – другой род. Так что многие племена и роды даже не успели осознать себя русскими, как исчезли, сожженные в своих городищах, порубленные в коротких схватках. Братья убивали братьев, порождая первых святых. Отцы убивали детей, внося посильный вклад в русскую культуру. Брат убивал сестру и собственноручно сносил головы ее сподвижникам, рубя окно в Европу. Хотя дверь была вот туточки, рядом, и уже ходили через нее, ползали, плавали, ездили. Но цель у нас не имеет цены, ежели головы за нее не порубаны. Вот жена и убивала мужа, основывая великую империю. А ее внук закрывал глаза на убийство ее сына – своего отца, готовясь к либеральным реформам. Потом мы вели себя потише. А потом пришел ХХ век. И это уже совсем е... твою мать!
...И порешил я батю как врага трудового народа, а потом и брата Петра, который, пока я кочевал по фронтам, Фросю мою выблядком наградил, а жить с ней побрезговал и прогнал со двора – вместе со своим выблядком и Шуркой моим, который от голода помер в двадцать втором году. А Фроську мою я саморучно в тридцать втором выселил на х... как кулацкую подстилку. А кто ж она еще, ежели за хлеб и миску супа под него ложилась? И еще двух выблядков от него принесла. А первого я у ей отобрал. По бумагам он мою фамилию носил. Правда, у Петра такая ж была. Он же братом моим был родным. И фамилии у нас были одинаковые. И мой выблядок к сороковым уже до комбата подрос. И в сорок втором убил одного из кулацких выблядков, моего племянника, который полицаем в Конотопе служил. А второго кулацкого выблядка-племянника мне довелось самому шлепнуть. Ну, самому не самому, но все же... Я расстрелом командовал после восстания в Кенгире. И по фамилии его вычислил. У него ж Фроськина фамилия была. То есть моя. Кулацкую фамилию ему не дали, так как Фроська ему не женой была, а сожительницей. Она замужем за ним не была, потому что со мной разведена не была. Вот у него моя фамилия и была. А, ну и кулацкая тоже, конечно. Петр же мне братаном был. И фамилии у нас были одинаковые. Как и у моего выблядка. Первого. Его в сорок пятом в Венгрии расстреляли по январскому приказу о пресечении мародерства и насилия. А Фроську я уже в пятьдесят пятом отыскал в поселке Кия, что на Енисее. Там я ее и похоронил в шестьдесят пятом...
...И порешил я батю как врага трудового народа, а потом и брата Петра, который, пока я кочевал по фронтам, Фросю мою выблядком наградил, а жить с ней побрезговал и прогнал со двора – вместе со своим выблядком и Шуркой моим, который от голода помер в двадцать втором году. А Фроську мою я саморучно в тридцать втором выселил на х... как кулацкую подстилку. А кто ж она еще, ежели за хлеб и миску супа под него ложилась? И еще двух выблядков от него принесла. А первого я у ей отобрал. По бумагам он мою фамилию носил. Правда, у Петра такая ж была. Он же братом моим был родным. И фамилии у нас были одинаковые. И мой выблядок к сороковым уже до комбата подрос. И в сорок втором убил одного из кулацких выблядков, моего племянника, который полицаем в Конотопе служил. А второго кулацкого выблядка-племянника мне довелось самому шлепнуть. Ну, самому не самому, но все же... Я расстрелом командовал после восстания в Кенгире. И по фамилии его вычислил. У него ж Фроськина фамилия была. То есть моя. Кулацкую фамилию ему не дали, так как Фроська ему не женой была, а сожительницей. Она замужем за ним не была, потому что со мной разведена не была. Вот у него моя фамилия и была. А, ну и кулацкая тоже, конечно. Петр же мне братаном был. И фамилии у нас были одинаковые. Как и у моего выблядка. Первого. Его в сорок пятом в Венгрии расстреляли по январскому приказу о пресечении мародерства и насилия. А Фроську я уже в пятьдесят пятом отыскал в поселке Кия, что на Енисее. Там я ее и похоронил в шестьдесят пятом...
Так что отец Евлампий молился за всех в девяносто первом, девяносто третьем и во все последующие годы. Знак ему был. А какой, не говорил. Чтобы искусство бросить и в монастырь податься. В восемьдесят девятом. Совсем дикий монастырь. На севере дальнем, на одном из островов, на одном из озер. Двое монахов там было. Совсем дремучие. В пяти километрах от монастыря скит стоял. С великосхимником отцом Вархаилом. А совсем рядом какая-то непонятная воинская часть из пяти человек. Они всемером пили. А Вархаил не пил. Он блюл. И отец Евлампий не пил. Правда, он тогда не Евлампием был, а Андреем и ходил в простых послушниках. Все заботы по монастырю были определены ему в послушание, и пить ему было некогда. Да и равнодушен он оказался к этому промыслу. Любил некогда в миру немного выпитьмодного в восьмидесятые годы виски «Teacher’s». А где ж его на острове возьмешь? Потому и остался в живых. А другие чем-то таким отравились. И остались на всем острове, во всем монастыре два человека: Вархаил да Андрей. Великосхимник да послушник. А это негоже для семисотлетнего монастыря. И тогда Вархаил совершил таинство пострига послушника Андрея в монахи, дав имя Евлампий. А потом скончался по ветхости, завещав начинающему монаху монастырь не забрасывать.
Через какое-то время прибыл на остров из Ленинграда владыка Михаил и определил отцу Евлампию дополнительное послушание: окончить заочно семинарию, чтобы было кому стать настоятелем. А через два года рукоположил его в иереи, а заодно привез из Москвы патриарший указ о назначении настоятелем монастыря Обрезания Христова.
Монастырь постепенно рос, так как начались новые времена и народишко прибывал. Алкоголики, там, наркоманы и опытные монахи. Кто-то оставался, кто-то, не выдержав голода и не почувствовав смысла в тяжелой бесплатной работе по монастырским надобностям, уезжал. Но постепенно людишки набирались. Очень помог молодой эконом, послушник Алексей. Бывший бизнесмен, затосковавший от постоянных разборок в городе Кинешма и слинявший на Север. Оказался в монастыре с кое-каким капиталом. И пошлопоехало.
Так что отец Евлампий оставил на него монастырь и приехал в Москву в отпуск в августе девяносто первого года. Во втором отпуске он был в октябре девяносто третьего.
Вернулся на остров печальный. Высадился с парома, и первым, кого он повстречал, был неведомый человек, похожий на художника. То есть выглядел он как художник, а кем был на самом деле, непонятно. На нем были обрезанные джинсы из Вереи и фрак, из-под которого выглядывал большой католический крест. Еще из одежды присутствовала реденькая, как у Лао Цзы, борода, и узкие, как у китайца, глаза. Да и был он китайцем. Всем своим неместным видом незнакомец чрезвычайно украшал окрестности монастыря Обрезания Господня и весьма развеселил отца Евлампия.
Вторым отец Евлампий увидел торопящегося к нему эконома Алексея. Отец Евлампий остановился, чтобы степенно встретить его, как и положено по чину, но Алексей пролетел мимо него и схватил за шиворот Лао Цзы, косящего под католического художника, который уже было шагнул на паром.
– Ты чего это, Алексей, странного человека за не то хватаешь?
Но Алексей пренебрег окриком настоятеля, одной рукой оттащил за не то китаезу, а другой махнул седому паромщику отчаливать, что тот с готовностью и чрезвычайной быстротой и сделал. Очевидно, паромщик был синофобом. Так что, скорее всего, придется при монастыре Обрезания Господня для китайца Чайна-таун выстраивать. Потому что китайцы среди людей жить не могут. И им (ему) непременно нужен Чайна-таун. А паром – тю-тю. И без разрешения – фиг. Вплавь?.. Какой вплавь, когда вода холодная да и из всех полутора миллиардов китайцев плавать умеют только олимпийские чемпионы и Мао Цзэдун. Но сомнительно, чтобы померший Мао Цзэдун реинкарнировался на наш остров. Его цитатник плохо гармонирует со Святым Евангелием. Так что придется китайцу до неизвестно когда при монастыре Обрезания Господня обретаться. Потому что паром – тю-тю. И без разрешения – фиг. Чему, как приметил отец Евлампий, эконом Алексей был скрытно рад. Он дождался, пока паром отплывет подальше от берега, и выпустил китайца из по-экономски цепких рук. Тот посмотрел вслед уплывающему парому, дал Алексею ногой по жопе и побрел в глубь острова. Потом вернулся к причалу, поцеловал отца Евлампия, снова дал Алексею по жопе и уже окончательно свалил в сторону монастыря.
Отец Евлампий вопросительно посмотрел на послушника. Тот, потирая ушибленную китайцем жопу, задрал полу рясы, вытащил из кармана джинсов фирмы «Lee» камень-окатыш и протянул его отцу Евлампию. Настоятель взял камень и обалдел от восторга. На сером окатыше природный беловатый прожилок был превращен в очертания острова, а в центре прорезан контур храма Обрезания Господня. И был он совсем как живой. Не такой «совсем как живой», как говорят, глядя на родственника, лежащего в гробу, а совсем живой, как, к примеру, сам отец Евлампий, послушник Алексей, озерная вода, росший у причала гриб валуй и храм Обрезания Господня.
– Он?... – спросил отец Евлампий, кивнув в сторону удаляющегося фрака с китайцем, обутым в джинсы фабрики «Верея».
– Он, – невнятно ответил эконом.
А невнятно потому, что во время ответа целовал руку отцу Евлампию.
– Он, сука, – продолжил он также невнятно.
А невнятно потому, что на сей раз он целовал самого отца Евлампия. Трижды, крест-накрест, вдоль и поперек. Как это и принято у простых православных типа Никиты Михалкова и Патриарха Московского и всея Руси.
Да и не принято среди черного духовенства произносить внятно слово «сука». Пусть даже и по китайскому адресу. Кстати, в переводе с китайского слово «сука» означает «железный крюк у лодки». Это я запомнил с 1957 года, когда обозвал своего соратника по общаге Дома коммуны и сокурсника по геофаку Института цветных металлов и золота Ло Гуаньшо вышеупомянутой сукой. За то, что он между оконными стеклами доводил до съедобного по китайским меркам состояния три куска трески. Ну, обозвал я его не совсем за то, что доводил, а за то, что довел. И выяснил это в моем присутствии. И если кто-нибудь когда-нибудь скажет при мне, что русский с китайцем – братья навек, тот всю жизнь проведет с опустошенной мошонкой. И вот тут-то я и узнал, что «сука» – это железный крюк у лодки. Когда я, сдерживая рвоту, объяснял ему, что это не совсем так, он сквозь треску пробормотал: «Зерезная цепь у родки». Как позже объяснил мне другой китаец, Ван Зевей, в переводе с китайского это означает «русская зидовская морда».
Послушник Алексей вынул из кармана второй камень-окатыш, на котором был вырезан тот же самый остров с храмом. Тот, да не тот. Если первый напоминал дремлющего ветерана ВОВ, то второй был типичной третьей частью Пасхального канона Иоанна Златоуста.
– И много он таких нарезал? – спросил очарованный отец Евлампий.
– Много. На тысячу сто долларов.
– Каких долларов?! Откуда у нас на острове доллары?!
– Это не у нас, батюшка, – ответствовал Алексей, – а на Валааме. Я туда десяток камней отвез и через Ваську Митрохина, что лещом горячего копчения себе на хлеб зарабатывает, заплывшим на русскую святыню иностранным туристам за полторы штуки баксов и продал.
– Ты ж говорил, тысячу сто.
– Это чистыми. А еще сотку комиссионных Ваське и три сотки его «крыше», дьякону Никодиму. И вот что я думаю, батюшка. Мы сажаем этого китайца за резьбу – и на Валаам.