Все это передумала-вспомнила Евдокия, глядя, как Варька ест картошку. Она и сама съела несколько штук, потрогала ладонями котел — холодный еще, сказала Варьке:
— Давай-ка подбросим дров да пойдем чистить пока. Время идет. Успеть бы.
Пошевелила горевшие поленья, чтобы осели они, сверху положила несколько сырых, взяла лопаты и, пропуская вперед Варьку, державшую перед собой фонарь, вышла в свинарник. Там, через все помещение, по обе стороны прохода наделаны были клетки, в них возились, визжали, чуя время кормежки, отощавшие, в длинной щетине свиньи. Поставив на пол фонарь, Евдокия шагнула в крайнюю клетку и, отгоняя лопатой лезущих в ноги свиней, стала вычищать, выбрасывать скопившийся за сутки навоз на проход, а Варька накладывала его в санки. Первые дни, как пришла сюда Евдокия, приходилось ей, поддев на лопату навоз, бегать от каждой клетки к двери — выбрасывать. Это сколько же раз туда-сюда сходить надо было? Привезла она из дому санки, кошелку на них поставила. Старая кошева, брошенная, из прутьев таловых плетенная, председатель в ней ездил когда-то. Установила кошеву ту на санки, и ловко так получилось. Беготни меньше.
Нагрузили первую, Евдокия, перехлестнув через спину веревку, наклонилась вперед и, оскользаясь по мокрому полу, поволокла санки к двери. Сзади, уперев в кошеву лопату, навалясь животом на черенок, помогала Варька. Навоз вываливали неподалеку от дверей, за стеной свинарника. Куча здоровая...
Все так же тихо и звездно было на дворе, только мороз, казалось, хватал злее. Помогнув нагрузить несколько санок, Варвара ушла в прируб толочь, мешать с отрубями картошку. Дрова в печи разгорелись, и от печи, если открыть дверцу, свету было достаточно. Взяла толкушку, влезла на печь. А Евдокия продолжала чистить свинарник. Она спешила, в санки старалась наложить поменьше, чтоб легче тянуть, от спешки, от лопаты тяжелой взмокла скоро, и всякий раз, когда вытаскивала санки на снег, ее охватывал мороз. Вонь держалась — не продохнуть, тошнило, кружилась голова, и когда, вывезя последнее, Евдокия, хватая ртом, прислонилась спиной к углу сруба, почувствовала, как мелко-мелко трясутся- дрожат у нее ноги. Стояла она минуту какую-то и услышала как раз по деревне голоса — то бабы со всех краев сходились к работе своей: в коровник, в телятник, в овчарню. От конюшни доносились окрики конюха и скрип полозьев. Поехал куда-то в такую рань.
На улице светлее ничуть не стало, и, сколько ни присматривалась Евдокия, не увидела она ни огня в окне конторском, ни дыма печного — топить рассыльная в семь является, чтобы к восьми, к приходу начальства, печка тепло дала. Ей, рассыльной, в шесть подыматься надо, правда, не на свинарник идти — работа иная.
Свиньи визжали, толкаясь в дверцы клеток, кормежку надо было начинать, и Варька уже вышла из прируба — едва виднелась на другом конце свинарника при фонарном свете. Евдокия прислонила сапки к стене, прошла в прируб: там тепло и светло от печи, присесть бы на минуту. Ох, как надоело все...
Стали кормить. Варька влезла на печь, держась одной рукой за край котла, черпаком наполняла поставленные в ногах ведра. Евдокия брала их и выносила. Подходя поочередно к клеткам, подняв ведро выше груди, она наклонялась над бортом и выливала корм в изгрызенные деревянные корыта, чуть не на свинячьи головы. В клетки никак нельзя входить — свиньи кинутся к ведрам, сшибут с ног.
Так и работали они молча, дочь с матерью: Варька наполняла ведра, а Евдокия относила. И когда подошла к последней клетке, визг стих, и только густое чавканье стояло всюду. Вот чавканья этого свинячьего не терпела Евдокия. Ну, свинья свиньей, а как человек этак начнет за столом? Держались в памяти Евдокии несколько таких — она вместе с ними никогда за один стол не садилась, хоть какая компания соберись. И не упрашивай! Смеялись над ней...
Корм раздали, осталось самое малое — засыпать котел сырой картошкой и водой залить — на вечер. Так они и сделали. Быстро. Варька старалась. Она насыпала картошку из закрома. Наберет ведро, обеими руками руки топкие — поднимет на печь, влезет сама и опрокинет ведро в котел. Евдокия двумя ведрами споро носила воду из ручья. По-хорошему если, так на свинарник этот двух баб здоровых, проворных ставить надо — тогда спешки не будет. Только не надеялась Евдокия, что да- дуг ей помощницу, не было баб свободных, все кружились, как она, Евдокия, на своих местах, и сил и проворства за все эти годы убыло заметно у каждого. Это уж так просто успокаивала она себя — если б вдвоем. Вот Варька приходит — вся помощь. И то хорошо. В школу бы ходить ей. Она — на свинарник.
Наполнили котел. Поставив ведра, полную печку поленьев пасовала Евдокия (после конторы она еще забежит сюда, подбросит) и, отправив Варьку домой, сама — время, чувствовалось, подходит к восьми размашисто пошла в контору, гадая на ходу, кто нынче станет выдавать быков: председатель или Глухов. Ворот зипуна ее был поднят, сам зипун запахнут тесно, руки Евдокия сунула в рукава и шла так, боком, несколько — злой, с восхода, потягивал ветер.
Вот и контора. Окна, свет. Быков выдавал председатель...
В то время, когда Евдокия, перехлестнув плечо веревкой, вывозила на санках навоз из-под свиней, торопясь попасть к нему в очередь, председатель еще спал. Спала и жена его Зинаида, зимой она на работу не выходила. Председатель проснулся в семь, он мог бы встать и позже _ дело зимнее, да нужно было к восьми подойти в контору: воскресенье, сойдутся бабы быков просить. Да и не эта забота подняла его, выдачу быков можно было поручить Глухову, председатель зачастую так и делал: утром этим нужно было собрать мужиков, которых он наметил послать во вторник с обозом в город. В обычные дни он к девяти являлся.
Председатель с женой спали в переднем, которая была раза в два просторнее горницы; в горнице спал пришедший на выходной из интерната младший сын Ленька.
Изба председателя окнами на улицу, перед окнами палисадник в березках. Огород спускается к ручью, впадающему в речку, за избой - скотный двор, баня.
Первой поднялась Зинаида. Ей бы и того больше не следовало просыпаться и такое время, но, как всякая деревенская баба, она приучена была вставать раньше мужа, потому всегда и спала с краю. Кряхтя и почесываясь, долго искала спички, нашарила, подошла к столу, чтобы зажечь десятилинейную лампу, стоявшую там; позевывая, подала сидевшему в белье мужу шерстяные носки и поставила к ножке кроватной высушенные в печи валенки. Галоши на эти валенки стояли возле дверей, не те неуклюжие, глубокие галоши, которые, если есть у кого, мужики, ухаживая за скотом, натягивают на валенки, а остроносые, тонкой блестящей резины галоши с малиновой байкой внутри. И у жены Зинаиды такие же были.
Председатель умылся в углу за печью, не гремя соском рукомойника, не брызгая себе на ноги, утерся висевшей тут же на гвозде суровой утиркой и прошел к столу. Пододвинул лампу — у него в доме была и другая лампа, висячая, «молния» называлась. Ее подвешивали на гвоздь, вбитый в матицу, по праздникам, когда приезжали гости-родственники — своих, деревенских, у него в гостях не бывало — или из района кто. Он пододвинул лампу и перед зеркалом, вделанным в верхнюю дверцу посудного шкафа, за которой стояли рюмки ножками вверх да горка блюдец; перед зеркалом потемневшим, целясь в него то левым, то правым глазом, причесался. От затылка на лоб и немного на сторону прогреб он жесткие волосы, седые чуть — от забот, от времени ли, и такие же усы — вислые концы их опускались ниже углов рта. Причесался, и сел к столу, и отодвинул — теперь мешала она — лампу. Жена поставила перед ним кринку с молоком, хлеб в тарелке и сама же налила молоко в стакан. Председатель поднял локти на стол. Стол этот (второй стоял в горнице), как и посудный шкаф, как и восемь стульев, не низких квадратных табуреток, бытующих в крестьянских избах, а легких, с полукруглыми сиденьями, спинками и обивкой, а еще сундук для добра, а еще шкаф большой платяной — в районе видел такое — заказал он в тридцатом году, до колхоза. Была тут тогда артель — телеги делали, сани, дуги гнули, по мелочи кое- что, а он, Кобзев Лаврентий Кузьмич, был в те годы кладовщиком готовой продукции. Потом артель перевели. Он переехать хотел, да остался: из кладовщиков поднялся до председателя. Но артель он часто вспоминал. Давно это...
Так он и сидел, поставив локти на стол, редко прихлебывая из стакана, и веки с синеватыми белками глаз его были по всегдашней привычке полузакрыты. Выпил два стакана, к хлебу не притронулся. Прошел к порогу одеваться. Надел поношенную, крепкую еще шапку с кожаным верхом, короткий, крытый коричневой фланелью полушубок и, уже держась за скобу, повернулся чуть к жене. Подумал.
— Управишься тут, завтракать не приду, — сказал и толкнул дверь. Он никогда не жаловал жену долгими разговорами, как и всех, кто попадал в круг его власти. Редко когда, если работа ладилась кругом, пошутит, посмеется. А то все хмур.
— Управишься тут, завтракать не приду, — сказал и толкнул дверь. Он никогда не жаловал жену долгими разговорами, как и всех, кто попадал в круг его власти. Редко когда, если работа ладилась кругом, пошутит, посмеется. А то все хмур.
Улица, на которой жил председатель, была единственной в деревне, в обе стороны от нее отходили переулки. Кобзев закрыл ворота и пошел, чуть горбясь, сунув руки — рукавицы редко надевал когда — в боковые карманы полушубка.
Проводив мужа, Зинаида Лукьяновна постояла недолго возле окна и, затушив лампу, прилегла опять. Сам теперь придет только к обеду, сготовить ко времени тому она успеет, а скотину — корову с телком, трех овец, поросенка — управить недолго. Несколько лет уже Кобзевы жили втроем. Старшие — сын и дочь, закончив техникум, учительствовали в районе, еще одна дочь работала тут же, в сельповской лавке, но и она жила своей семьей. Один Ленька на руках. Последний.
Зинаида Лукьяновна легла на кровать, а Лаврентий Кузьмич в это время шел по улице, тяжело и редко ступая, шел в контору, над крыльцом которой на куске фанеры коричневым по зеленому было выведено: «Колхоз «Верный путь», а ниже чуть — название района и области. В самом низу — название сельсовета.
Было еще темно, но от изб на дорогу всюду различались следы по свежему снегу, торопливые бабьи следы во все стороны. Кобзев поднял воротник полушубка, шапку поправил и шел, хватая морозный воздух вздрагивающими ноздрями, покашливая. Он знал, что в конторе уже тепло, прибрано и бабы ждут его, Кобзева.
Рассыльная пришла в контору раньше семи и ко времени этому успела протопить печку в половине, где находились столы председателя и счетовода. В обязанности ее входило: топить каждое утро контору, полы подмести — мыла она их через два-три дня, смотря по погоде, протереть столы и подоконники, воды принести ведро и находиться постоянно тут, иной раз и после обеда, чтобы, если нужно кого позвать, пойти и позвать. Кроме того, белила она все помещение три раза в году: к Октябрьским праздникам, Новому году и к Маю. Дрова всякий раз ей подвозили, но пилила и колола сама. Запас колотых дров был у нее постоянный. Считалось среди баб: если дров готовых много возле конторы, значит, рассыльная старательная. Труд рассыльной расценивался всеми до смешного легким. И кое-кто из баб, а особо молодые девки, которых из года в год посылали с осени на лесоповал (все одно, что там, что здесь ничего не платят), рвались на это место. Но Кобзев вот уже второй год держал возле себя многодетную бабу, хоть и немолодую, но проворную в работе, и, случалось, за счет колхоза помогал ей какую-либо часть одежды справить, чтобы нищета не так была заметна, — из района часто наезжали. И отпускать старался после обеда, редко когда задерживал. Видя такое внимание со стороны председателя, старалась рассыльная.
В большой половине конторы, в прихожей как бы, где собирались все, кому нужда была в контору, было не топлено совсем. Печка и здесь стояла, но дымила она давно, еще летом несколько раз собирались перекладывать ее, и осенью разговор об этом был, да так руки и не дошли. В передней и находились сейчас бабы в ожидании председателя. В теплую половину рассыльная их не пригласила, да они бы и сами не пошли; сидеть на скамьях было намного холоднее, чем стоять, так они и стояли близко друг к другу, обвыкнув в темноте, переговариваясь, и Евдокия была среди них. Она отошла в угол, присела на край скамьи. Ждали.
Нашло человек десять — хватит ли быков? Ездовых быков в колхозе числилось шесть пар, и в зимнее время за каждой парой закреплялся возчик. С первых же дней войны, как позабирали мужиков (до войны бабы и знать не знали, чтобы ни свет ни заря тащиться в контору, в очереди за быком стоять, это уж если одиночка какая — тогда), особенно в зимнее время, двух-трех ездовых но воскресеньям посылали на другую работу — плотничать, в скотные дворы или еще куда, а быков давали личным хозяйствам. Правила такие Кобзев установил сам.
Так за быками теми — еще темень, хоть глаз коли, мороз то декабрьский — рта не раскрыть, или метель, как в эту ночь, еще и семи нет, еще рассыльная не пришла в контору открывать-топить, а уж подходят, бабы, ребятишки ли тринадцатилетние, — очередь занимать. Зима долгая, морозы, дров много надо, и если ты привез воз в прошлое воскресенье, то, как ни тяни, на две недели не хватит — иди проси опять. Но это еще по все, что занял ты очередь: быков самое большее в пять дворов могут дать, а народу всякий раз собирается до пятнадцати человек. Бывает, стоишь, подойдет твоя очередь, а быков уже нет, жди следующего воскресенья. Тут вот еще что важно — кто выдает быков. Если сам Кобзев выдает, то хоть малый порядок, но соблюдает с выдачей: допустим, дал сегодня одному, в следующее воскресенье — другому. Но плохо, когда Глухов садится за председательский стол. Если уж зло на тебя таит он за что-то, будь уверен, походишь к нему в контору, покланяешься. Да хоть и без зла, хоть и стоишь в очереди, по сразу и даст, тоже умысел свой имеет.
Он сначала родне своей дает, кумовьям да близким, а уж потом — кому достанется. Так его, Глухова, от ребятишек отрывая, угостить старались заранее, чтобы быка получить, а иначе как? Многие бабы, которые и при мужиках несмелые были, а теперь и подавно, сходив в контору впустую раз-другой, брали санки, топор, утопая в снегу, шли за огород в ближайший березняк, рубили березки в оглоблю толщиной, грузили и, перекинув веревку через плечо, тянули санки домой. Так и топили. Только дров таких много надо, как солома, они горят, так что за зиму потрешь веревкой спину, потягаешь. А то на коровах ездили, у кого корова в запряже ходила. Вон дед Карпухин, он не ходит сюда, не кланяется. Сани у него хоть и плохонькие, но свои, упряжь. Запряг корову и поохал. Он и в город на ней ездил, а что ж? Только уж молока не жди от коровы — ЗИМОЙ особенно, если воза возишь на ней. Да уж лучше на корове, чем на себе. Другой бы и на корове привез, а нет ее. Съели...
Но и быка получить —- это еще полдела, сани нужны. Бывает, дадут быка, а саней нет в колхозе свободных: эти сломаны, то заняты, нет — и нет. Уступай тогда быка другому, кто сани имеет. А и отдавать тяжко, гадай, дадут в следующее воскресенье или нет? Так вечером, в субботу, еще не зная наперед, дадут ли, нет быка, бегаешь по деревне, сани выпрашиваешь. Сани добыл, шорка нужна, быка запрягать. Шорку дали, веревку ищи, дрова увязывать. С веревкой хуже всего обстояло, редкий хозяин имел свою, а если имел, то берег пуще глаза, потому как взять ее негде было. В магазин их не привозили, в колхозе есть, так кто же тебе колхозную даст — подумай? Л некоторые, у кого мужики на войну не попали, имели все вместе. Веревки колхоз для себя каждое лето вил. Перед сенокосом...
А быки, они тоже разные. Иной, обученный только, молодой, заурочит, залезет в снег и ни с места. Отпрягай его тогда, тори дорогу, а сани и дрова по кряжу на себе вытаскивай. А то старого дадут, а он слабосильный, корм какой — солома, липший кряж положи — не тянет. Их ведь, быков, не сам выбираешь, какого дадут. И уж если попадал он кому в руки на воскресенье, так старались поработать на нем, когда это в следующий раз выпросишь-получишь! А как ни торопись, больше двух возов днем зимним не привезти. Так в эти два воза три вкладывали. Тянет-тянет бык, ляжет на снег, закроет глаза, вытянет шею по снегу, и мычать сил нет. Иному жалко, другому — все равно. Врежет прутиной по боку — вставай! Так вот.
Все это пережила-перенесла на себе Евдокия, и хотя ей сегодня можно б не становиться за быком (пятой она была в очереди), можно б просто подойти и сказать, что не себе сначала привезти хотела, а в свинарник, да как полезешь вперед — свои же бабы стоят, может, у кого и щепки дров нету. Вот и в свинарник самой возить приходится. Это значит, утром уберись, и, если есть нужда в дровах, бери быка и поезжай до вечерней уборки. Ну, на свинарник привезти ей бы и среди недели дали, да там другие дела захватят, а уж сегодня заодно, с кем-нибудь из баб сговорится и поедет. Вдвоем куда легче. Да хоть и одна...
Так она и стояла с бабами, гадала, кто же сегодня придет на выдачу — Кобзев или Глухов, а тут как раз и вошел председатель. Он долго обметал ноги на крыльце — снег с крыльца рассыльная сбросила, крыльцо подмела и веник-голик положила на видное место, — шагнул в переднюю, поздоровался с бабами кивком и, не останавливаясь, прошел к себе, в тепло. А рассыльная так и осталась здесь.
Он разделся, повесил полушубок и шапку и сел за свой стол. Кресло у него было широкое, деревянное, правда, но с подушкой самодельной на сиденье. Некоторое время он сидел, вытирая платком замокревшие усы, проверяя уборку рассыльной, а как спрятал платок в карман, негромко — но бабы, чутко слушавшие, что там, за дверью, сразу услыхали — сказал:
— Заходите.
И рассыльную позвал.
И бабы, толкаясь и каждая робея войти первой, переступили порожек кабинета. И хотя очередь их изломалась, и встали они где пришлось, по каждая помнила, за кем она, а первая в очереди как бы уже чуть-чуть пододвинулась к столу. Рассыльная отошла к окну, ей быка председатель давал вне очереди.