И надо было видеть, как послушно, с алым удовольствием на физиономии, Леон, у которого авторитетов не было, следовал этому странному маршруту.
Потом они посмотрели друг на друга, будто узнавая, и оба засмеялись…
Через месяц Леон уже выходил в первом акте «Кармен», где прелестный хор мальчиков подражает сменяющемуся караулу драгунов; а еще через месяц оказался занятым в театре чуть не каждый вечер: пел в хоре во втором акте «Щелкунчика», пел маленькое соло в «Богеме»; в первом акте «Пиковой дамы» исполнял крошечную сольную партию командира, звонким голосом отдавая команды мальчикам, играющим в солдатики в Летнем саду. А вскоре «Сашик» поручил ему небольшую сольную партию в «Русалке», да какую! – партию девочки, дочери Русалки.
И Леона гримировали в настоящей гримерке: натягивали на голову роскошный золотой-кудрявый парик! И после спектаклей он купался в восторгах Барышниных студентов и приятелей – ах, какой артист, а как в роль вошел, ни за что не скажешь, что это мальчик, а не девочка!
Но главным его выходом стала песня пастушка в начале третьего действия «Тоски» Пуччини, когда после коротенького, в несколько тактов, грациозного терцета виолончелей взмывает легчайший, серебристого окраса мальчишеский дискант. И после идиллической интермедии вступает кларнет с мотивом знаменитой арии Каварадосси…
Часто в зале – нелепо разодетая, неохватно грузная, в какой-нибудь не по возрасту яркой кофте – сидела Стеша. Вот кто сильно радовался успехам правнука! Она сидела рука в руке (как обычно, когда не имела на что их деть) и плакала…
На старости лет у нее развилась сильная дальнозоркость, поэтому вблизи ее окружал туман, и видела она только лицо смуглого мальчика на сцене, его маленький, подвижный, как у птенца, рот, то бубликом, то в бантик, то в улыбку, выпевающий такие ангельские трели, что под них сладко было умереть, не переставая благодарить Бога за все.
Она уже всю свою жизнь считала наградой: все, что в этой жизни было и есть. И даже то, что так и не узнала, где могила Большого Этингера, тоже считала определенной удачей – ведь все эти годы можно было перед сном представлять, как очнулся он в той телеге с мертвецами, да и бежал, и скрылся.
Можно было, презрев естественный ход времени, представлять себе его дальнейшую, безбедную и прекрасную жизнь где-то там, где не бывает ни старости, ни смерти.
* * *А время бежало, и двор менялся, и годы пришли совсем унылые: старики, что так долго жили рядом под одной крышей, умирали один за другим. Прямо во время операции умер Юлий Михайлович Комиссаров, знаменитый хирург, бурно оплаканный своими пациентами. Умер в полной умственной тьме и паркинсоновой дрожи злосчастный Яков Батраков, а его старуха-дочь Анфиса дней пять скрывала его смерть, по-прежнему стирая и стирая его кальсоны и вывешивая их на штакетнике. И когда соседи, чуть ли не скрутив дуру-бабу, ворвались к ним в полуподвал, то увидели там такую нищету и грязь, что даже оторопели: неужто Батраков так и пропил все немереные деньги, вытянутые им из жильцов?
Умерла Любочка, прихватив с собой за компанию мужа: это дядя Юра догадался положить в ноги к Любочке урну с прахом смешливого Яна, заждавшегося человеческой могилы. Юра и сам был уже очень слаб, но еще порывался встрять меж молодыми и «маленько, хотя бы по двору» понести гроб. Еще чуток смог выпить на поминках, а через месяц весь двор уже выпивал за упокой дяди-Юриной души… Зареванная Владка крикнула:
– Почему – за упокой?! Пусть она там летает весело, его душа! Дядь Юра, слышишь меня?! – завопила она, задрав в небо двора кудрявую башку. – Ни пуха тебе, ни праха! – и захохотала, что всеми было списано на ее большое горе: уж какими дружками были эти двое…
Сил у Стеши становилось все меньше, и почему-то казалось, что все меньше сил остается у целой окрестной страны. Страна разваливалась, как и Стеша, задыхалась, ковыляла с трудом, застревая на каждой ступеньке и пробуя отдышаться трудными хрипами.
Любую мелочь надо было «доставать» или «брать». Подсолнечное масло брали где-то за городом. Снаряжали всем двором племянницу тети Паши Зойку, нанимали в складчину машину, составляли список – и вперед. Шоколад брали огромными кусками у дворнички Маши – у той в Виннице дочь работала на конфетной фабрике. Ворованные в порту чай и кофе приносили по воскресеньям близнецы-докеры, внуки давно покойной Баушки Матвевны. Они же добывали где-то и рулоны туалетной бумаги, которая считалась лучшим подарком на праздники.
А Владка, вместо того чтобы устроиться наконец на приличную работу, продолжала гонять, как савраска, по каким-то своим идиотским затеям: что-то где-то покупала, потом «толкала» через каких-то «своих человечков», навар был копеечный, но дыму, бенгальского грохоту, скандальных разборок с теми самыми «своими человечками»…
Девка была, в сущности, неплохая, добрая, но такая шебутная! И такая… несчастливая. Стеше страшно было подумать, как мальчишка останется здесь с такой «каламбурной» матерью, как будет дальше учиться и на что они будут жить, когда обе пенсии растают вслед за старухами.
А на Ирусю не было никакой надежды: там, в этом здоровом климате Заполярья, скоропостижно, посреди производственного совещания умер здоровяк Владик. Видимо, сердце не выдержало нагрузки: столько лет быть главным инженером комбината – шутка ли, такая ответственность! Стеша грешным делом думала, что вот теперь Ируся уж точно вернется «домой», хотя что такое для нее «дом» теперь, спустя целую жизнь, затруднялась себе ответить. Но Ируся мечтания матери пресекла: сказала, что врачи категорически запретили ей менять климат.
– Да как же ты там будешь одна, без Владика, доця?! – заливаясь слезами, восклицала Стеша.
– Мама, – вздыхала Ируся, – если б ты знала, какие у меня анализы…
Внука Леона она любила по фотографиям. Хороший мальчик, но мелковатый. И смотрит как-то… затравленно; таких обычно обижают все, кому не лень.
Ируся, как всегда, попала пальцем точнехонько в небо.
* * *Где-то в это время опять возник Валерка и объявил, что устал от зоны, вернулся, мол, навсегда, и баста, хочет пожить по-человечески.
Во дворе поговаривали, что Валерка на зоне – пахан, уголовный авторитет и все порядочное общество уважает его за строгость и справедливость, так что неясно было, от чего он так устал. Как обычно, Владка прибежала к нему, и они долго сидели, выпивали, и Валерка сначала убедительно доказывал, что человек рожден быть свободным, как ветер, а по мере опорожнения бутылки столь же убедительно доказывал, как все там, за проволкой, справедливо и толково – по сути, по разуму. Какие честные воровские законы, неукоснительные, уважительные для порядочных людей, не то, что здесь, в этом бардаке…
У него появилась подруга Сима, гораздо старше его – сошелся он с ней в благодарность за то, что она ухаживала за смертельно больной его матерью и не оставляла ее до конца. Сима работала раздатчицей в заводской столовой на «Январке», каждый вечер притаскивала в хозяйственной торбе разную еду из котлов, что Валерку страшно возмущало. Это ж воровство, Сима, говорил он. Что ж получается, говорил: не продукты, а КРАдукты! Где законы?! Ничего здесь не работает!
Но на сей раз, видимо, и вправду решился переломить судьбу: устроился грузчиком на станцию Одесса-Товарная. Со смен приходил полумертвым, но не от физической нагрузки (он казался и был очень сильным, хотя и тонким в кости), а от отвращения: сокрушался, что всюду воровство и бардак, закона нет ни где и никому. Ворье кругом, и все на воле.
В конце концов очень скоро он опять что-то натворил и снова сел. Сима сказала: это он нарочно. Уже не может тут быть.
…А Владка – что, Владка и дальше оставалась одна и нисколько не тяготилась своим положением материодиночки. По-прежнему красивая, забавная, искрометная – если не вслушиваться в смысл ее историй, а просто следить за жестами и мимикой да глядеть во все глаза на эти краски: нежную зелень глаз, ржаные кудри с красноватой искрой, прозрачную кожу все еще гладких щек.
Словом, она, как и раньше, производила впечатление гаубицы, но какой-то… бесполезной. Ничегошеньки не могла мужику предложить, и мужики это чувствовали, давно наградив ее стойкой репутацией «динамистки».
К тому же она утомляла даже на коротких дистанциях, что уж там говорить о целой длинной жизни. Семья ведь – не цирк, не Ка-вэ-эн, не игра «Шо-где-когда?».
Молодость ее шмыгнула за спину и притаилась там, полюбоваться: как Владка намерена дальше скакать – тем же аллюром или все же на шаг перейдет?
Но Владка свой азартный бег сменить на шаг не торопилась. Она скорее сменила бы дом, привычное окружение… Или даже страну.
8Решение эмигрировать пришло ей в голову так же внезапно, как и все остальные идеи.
Решение эмигрировать пришло ей в голову так же внезапно, как и все остальные идеи.
В то время друзья устроили ее в Музей морского флота. Должность была какая-то смутная, мелко-бумажная, неинтересная, но азартная и артистичная Владка, потаскавшись недели две по музею с экскурсоводами, однажды лихо заменила кого-то из них, заболевшего, и с тех пор время от времени «выступала» с яркой экскурсией: модели судов, древний якорь, романтика морских легенд и былей, украшенная собственными эмоциональными «фактами» из жизни пиратов.
Своей неподражаемой походочкой Владка плыла из зала в зал под парусами, уверенно жестикулируя, выдерживая эффектные паузы, простирая руку в сторону экспоната и щелкая пальцами над головой, когда требовалось перевести группу из одного зала в другой. Посетителям очень нравилась ее непосредственность. Курсанты мореходки таращились и млели. Уже все чаще на группу заказывали именно Владиславу Этингер. Да ей и самой нравилось: место оживленное, народу вокруг навалом, и в центре – что главное. Тут тебе Приморский бульвар, там – Оперный с его шикарным цветником, за ним – Пале-Рояль.
В любой момент можно выскочить по делам.
Вот как раз по этим «делам» она и поцапалась с бабой из отдела культуры Горсовета. Та привезла номенклатурную делегацию из Киева, которую назначено было вести Владке, но той приспичило по пути на работу заскочить к подружке по очень важному делу (они примеряли шмутки, привезенные из Польши), так что часа на полтора Владка опоздала.
Потом было разбирательство в кабинете директора, и баба-горсоветка вопила:
– Какие у тебя дела, шлендра протокольная! Какие дела, кроме захода с песней?! Байдыки бить – все твои дела!
Ну, и так далее. Невыносимо, оскорбительно, грубо.
Владка примчалась домой, топала ногами и рыдала, заявила обеим старухам, что всё! всё! всё!!! Не желает больше жить в этом дерьме! Уедет из этой гребаной страны, из этого гребаного города, уедет – не оглянется!!!
Миновало бы и это затмение…
Но тут Барышня, которая уже путалась в разных событиях, и бывало, что Стешу именовала мамой, а бывало, что на целую неделю вновь воскресала для нормальной жизни и беседы, – Барышня вдруг спокойно и трезво сказала:
– Конечно, ехать надо, если отпускают. Только не в Америку. Там даже Колумб ни черта не нашел, кроме индейцев. Надо в Палестину ехать.
– В Израиль, что ли? – огрызнулась Владка. – Что я там забыла?
– А что ты вообще помнишь? – осведомилась Барышня.
И тут Стеша вставила:
– В Палестину Яша переправил наши книги.
Возникла пауза. Владка с Леоном переглянулись, и та спросила:
– Какие еще книги?
– Гаврилскарыча книги, очень ценные, – вздохнула Стеша. – Фамильные, еще Соломона-солдата приобретение. Там на первой странице в уголку наша печать черной тушью: лев такой всклокоченный, лапу на барабан положил, и труба перевернутая. И арка над ними золотая: «Дом Этингера».
– Гос-спо-ди, в каком бреду я живу с этими старухами!!! – завопила Владка, которая никогда в жизни не сняла с полки и не раскрыла ни единой книги из прадедовой библиотеки. – «Дом Этингера»?! Вот этот вот говенный дом?!
– Не, то в другом смысле, – поправила Стеша. А Барышня сказала презрительно:
– Хабалка! Выправляй документы в Палестину.
Туда мы еще кое-как дотащимся.
– А в никуда другое даже не поеду, – уточнила Стеша.
И тут можно Владке посочувствовать: старухи были обе неподъемные. Одной девяносто, другой аж девяносто пять. Но у Стеши, по крайней мере, мозги в порядке, хотя и двух шагов без двух палок она не сделает. А у Барышни такие видения, такие фантазии вдруг расцветали, на фоне которых Владкино трепливое вранье бледнело и казалось невинным лепетом.
То вдруг старуха объявит, что к ней завтра приезжает подруга из Испании и надо организовать встречу на вокзале. Даже деньги на цветы выдаст из своей пенсии. И бедная Владка полдня пытается добиться – номер поезда, время прибытия, перрон… пока не выясняется, что подруга – та самая легендарная тощая дылда в рыжем парике с фронтовой фотографии, в чью честь Леона назвали… То прицепится, чтоб срочно звонить в Вену какому-то Винарскому, и пока разберешься, что это за Винарский и с какого года (с 1923-го), звонить ему уже бесполезно, так это можно и самой спятить!
Надежда была только на Леона. Ему исполнилось двенадцать, он все чаще выступал на большой сцене, весной ездил с хором в Москву на всесоюзный конкурс детских хоровых коллективов, пел в Колонном зале Дома союзов и «произвел фурор в столице» – во всяком случае, «поразительно сильный и чистый, с редким диапазоном голос юного одессита» был отмечен в каком-то специальном недельном музобозрении.
Алла Петровна с тревогой ждала мутации его «золотого голоса», заранее оплакивая «незаменимые утраты в репертуаре», раза два даже зазывала прямо на репетицию хора приятеля-отоларинголога, и тот – седой и мрачный, со звездой рефлектора во лбу – внимательно изучал широко разинутую драгоценную Леонову глотку, в которую с благоговейным трепетом пыталась заглянуть и Алла Петровна. Но сказать что-то определенное не мог. Плечами пожимал:
– Природа! Она сама знает – чем и когда ей петь.
За последний год мальчик очень повзрослел, стал и вовсе немногословен, но уже прислушивался к просьбам матери и выполнял их, если находил в том резон.
Именно Леон перетаскал в букинистический отдел книжного магазина дедовы книги, а особо ценные старинные клавиры Барышня распорядилась передать в дар консерваторской библиотеке – их все одно не разрешили бы вывезти.
Мебель, которую так страстно оберегала и сохранила во всех штормах двадцатого века истовая Стеша, пораспродали по соседям и знакомым, а деньги Владка растратила на гулянки и проводы, которые начинались с утра и колбасились до вечера по всему городу. Мелкие вещи раздарила подружкам на память; легендарную швейную машинку Полины Эрнестовны отдала Валеркиной подруге Симе – та и шила прилично, и понимала, что за вещь ей в руки приплыла. Эськину комнату и Стешину каморку на антресоли (ошметки некогда великолепной квартиры Этингеров) «сдали» в ЖЭК. Что еще? Да все, пожалуй… Вот теперь и ехать можно: практически налегке.
И никто из них еще не подозревал, до какой степени налегке придется ехать.
Перед самым отъездом Владка затрусила по-настоящему – не потому, что осознала весь беспросветный риск своего шага, а потому, что накатила на нее ужасная неохота расставаться со всем вот этим своим-своим… Затея с отъездом представлялась ей теперь дворовым, из детства, «махом не глядя», когда, зажав свое мелкое имущество в потном кулачке, ты надеешься, что в кулаке приятеля окажется нечто полезнее.
Но Владка со своей головой-торопыгой никогда не выигрывала в подобных слепых менах, и об этом стоило бы ей помнить. Какого черта она психанула с той горсоветницей? Мало баб-начальниц в ее жизни было? Вагон и тележка! И, в конце-то концов, какого лешего она послушалась своих старух, безумную ветошь, и навострила лыжи на загадочный и жаркий Восток, в то время, когда вся Одесса ехала в богатую и вожделенную Америку?
До отъезда оставались недели две, и каждый вечер Владка усаживалась на кухне перед очередной бутылкой: подискутировать с невидимым оппонентом. Сидела, курила, доливая себе по чуть-чуть, быстро-горячо бормоча и вскрикивая, возражая и доказывая свою правоту явно кому-то определенному. Легчало, как правило, после второй рюмки: дрожащая в горле жалость за город и молодость слегка рассеивалась, и новая жизнь впереди принималась мигать огоньками реклам, зазывать шикарно одетыми манекенами в витринах, слепить солнцем над широкой набережной за частоколом рослых пальм… Последним успокоительным доводом всегда было море: Средиземное, блин!.. Ну, а Красное – плохо ли вам?! Сменим цвета нашей команды на более яркие…
– Ничего-ничего-о-о… – говорила начальнице Владка. – Еще посмотрим, поглядим еще, сука ты неохватная, кто и где байдыки будет бить!
В один из подобных вечеров набрела на нее совсем уж старенькая тетя Паша-сновидица. Из своего чулана она выползала теперь крайне редко и, судя по ровному храпу из-за двери, много спала в преддверии собственного перехода в область профессиональных своих интересов. Видимо, проводила нескончаемые совещания со всеми покойниками, коих когда-либо знала.
Ее пышная белая борода закудрявилась, зато на темени образовалась детская лысинка добродушного святого, сиявшая под ярким электрическим светом кухни, точно розовое зеркальце.
Увидев Владку, тетя Паша встала руки в боки, сурово оглядела это безобразие и припечатала:
– Квасишь! Знач, дрейфишь.
– Да чего там… – отозвалась хмельная Владка, разгоняя ладошкой дым от сигареты. – Ну, немного разве. Так, чуток…