Охранник спал, слегка надувая щеки и размыкая губы в беззвучном «ба!». Время от времени между губами натягивалась и лопалась тонкая пленка слюны. Перед ним на столе, возле газеты с недоразгаданным кроссвордом лежал ключ от железного шкафчика.
Придерживая полу полушубка, Малышева потянулась за ключом, потом отперла дверцу. За ней на крючочках висели ключи от кабинетов, помеченные белыми с зеленой окантовкой бирочками. Тонкая Малышевская рука потянулась вперед, но тут охранник всхрапнул, подавился слюной, закашлялся и попробовал было перевернуться на бок. Ему, сидящему в узком с жесткими подлокотниками кресле, это не удалось, и он остался лежать, как лежал, а вскоре снова стал посапывать. Схватив ключ и даже не заперев дверцу шкафчика, Малышева, не дожидаясь Эдика, бросилась из стеклянной будки вверх по лестнице.
Ключ вошел в замок как-то туго и поворачиваться не желал. Малышева вышла на лестницу и в тусклом свете, проникающем сюда с третьего этажа, стала разглядывать бирку.
– Черт! – сказала она наконец.– Не тот.
Подошедший Эдик спросил:
– Не свой взяла?
– Не свой. Бирки, заразы, похожи. У меня написано – ГЛ. РЕД., а у Захара – ГЛ. РЕЖ.
– Пойдем опять?
– Да ну! Не хочу. Может, по домам? – Уже почти трезвой и совсем не злой Малышевой этот выход из положения показался наилучшим. Но Эдик считал иначе. Ему, видимо, хотелось выпить еще.
– Ты бы знала, как я замерз. Пойдем тогда к Захару.
– Скандал устроит.– Малышева нерешительно приподняла плечо.
– А кто ему скажет?
– Ну пойдем...
В кабинете Захара было тесно. Он был почти такого же размера, как и малышевский, но весь уставлен столами и шкафами, на которых громоздились горы бумаги и портмоне с DVD-дисками: кроме самого Захара здесь обретались девушки, делающие утренний канал и пару рекламных программ. Для «погод», которых отбирал и снимал тот же Захар, в кабинете висело зеркало, на полочке перед ним была неряшливо раскидана косметика.
– Ну, помянем Лапулину невинность! – подняв кружку с налитым в нее виски, сказал Эдик. Войдя в кабинет, он тут же уселся на режиссерский стол, смяв задом несколько бумаг, и откупорил бутылку.
Малышева отхлебнула большой глоток. Когда она смотрела на красное, обветренное Эдиково лицо, ей казалось, что она тоже жутко замерзла на улице.
Неловкое молчание залили второй порцией виски. Потом еще одной. И еще.
Через полчаса Эдик и Малышева снова сидели обнявшись. Обхватив кружку с виски двумя руками – так обхватывают иногда чашку с горячим чаем, желая согреться,– она смотрела словно сквозь нее и грустила, отчего на глаза наворачивалась слеза.
– Знаешь, как она мне сначала нравилась? – откровенничал пьянеющий Эдик.– Такая... Такая... У! Потом – стали жить вместе, поженились... и надоело. Потому что она вялая, как вобла.
– Вяленая.
– Что?
– Вобла – вяленая, а не вялая.
– Я и говорю: вяленая, как вобла.
– В смысле?
– Дура!
– А!
– Шуток не понимает! Нам наручники подарили на годовщину свадьбы. Я ей: давай попробуем, а она мне – «по{50/accent}шло!»: дура.
– И вовсе ничуть и не пошло.
– Вот и я говорю.
– И мне даже нравится!
– А на ком?
– На мне.
– И мне – на мне...
Эдик, пораженный собственным каламбуром, замолчал, а потом стал целовать обмякшую и какую-то даже потекшую от виски Малышеву. Она подчинялась, став в его руках восковой куклой, а потом вдруг стала яростно отвечать и даже укусила его за губу.
– Ну, я иду? – спросил он, влекомый навязчивой идеей воплотить свою мечту о наручниках.
– Куда?
– За наручниками.
– Иди.
– На посошок!
– Давай!
И они снова налили. Но, выпив, Малышева посмотрела на дно опустевшей кружки и вдруг безутешно зарыдала.
– Ты что? – спросил пораженный Эдик.
– Зачем я купила такой дорогой виски? – причитала она.– Я же так копила, так мечтала... Мне же деньги, знаешь, как нужны?
– Зачем?
– Я же хотела съездить в Египет. Понимаешь, мечта у меня была давно: зимой – в Египет.
– И что?
– Я на Виталя рассчитывала. Хотела завтра пойти в агентство купить путевку, а он, скотина, денег не дал. Сказал, что хочет заплатить всем премию к Новому году. А для меня нету денег. Он их, наверное, Ольге твоей отдал.
– Ну не плачь, не плачь.– Эдика обуяло искреннее пьяное сострадание. Он подсел к Малышевой и, нежно обняв за плечи, начал баюкать ее, утешая. А потом, хлопнув еще вискаря, ушел.
Вернулся нескоро, бросил ей на колени россыпь тысячных бумажек.
– Шестьдесят три тысячи! – гордо заявил он.– Хватит?
А потом, безо всякого перехода, погремел в воздухе черными игрушечными наручниками.
Они долго пытались устроиться в кабинете у Захара, но столы были для них малы, а пол, покрытый линолеумом, казался грязноватым.
– Пойдем в студию,– предложила Малышева.– Там ковролин,– и добавила: – Мягкий.
Они не подумали о видеоинженере, который должен был сидеть в аквариуме, но, когда пришли на второй этаж, никого там, к счастью для себя, не обнаружили.
Эдик прикрыл студийную дверь и отодвинул стол ведущего к длинным, закрепленным на направляющих, листам синего фона, а потом протянул Малышевой жалобно звякнувшие наручники.
Та застегнула их на Эдиковых запястьях, соединенных за спиной, и почувствовала, как накатывает на нее похмельная тошнота. Впрочем, коньяк и виски были здесь ни при чем. Сама ситуация – грязный пол студии, наручники из детского набора, мелькающие за стеклом аквариума отблески телевизора и дикие, приглушенные звуки кинострашилки – казалась ей теперь смешной и стыдной.
– Раздень меня,– нарочито протяжно прошептал Эдик, и отвращение усилилось.
Мягкими, непослушными руками она расстегнула его брюки и ремень, потянула шатанины вниз. Обнажились Эдиковы полные ноги, так не вяжущиеся с худыми его плечами, и семейные, шортами, трусы, не самого свежего вида.
– Ты ложись,– борясь с позывами тошноты, пролепетала Малышева,– и жди меня. Я сейчас что-нибудь придумаю.
Эдик послушно брякнулся на пол, а она, выключив свет, ушла. Выйдя из студии, Малышева вздрогнула: что-то щелкнуло, и только спустя пару секунд она поняла, что это захлопнулась дверь на радио. А потом она осознала, что не вернется. Почувствовав облегчение, Малышева поднялась в кабинет к Захару. Ее сумочка лежала на столе. Малышева взяла ее, накинула полушубок и, достав мобильник, вызвала такси. Она шла по коридору, мучимая раскаянием за Эдика, оставленного в студии, но потом вдруг подумала, что Лапуле придется несладко, когда она узнает, что муж ее, пьяный, с расстегнутыми штанами, с руками, скованными за спиной, приплелся среди ночи к Сашку просить о помощи... Она почему-то была уверена, что, случись такое, Лапуле непременно донесут. Дверь на этаж была закрыта. Доставая ключ от домофона, Малышева машинально поискала глазами книгу на полу, но ее нигде не было.
– А Захар? – спрашиваю я.
– Захара не было,– пожимает плечами Малышева.– Если ты о том, что видел Сенька, так это мы были в кабинете. Захар ушел после того, как записал свои подводки. Мы с Эдиком как раз собирались подняться ко мне, когда он уходил. – Так кто же тогда?! – в голосе моем отчаяние. Вот уже который раз, стоит мне только подумать, что я нашла ответ, разгадка ускользает от меня. – Хочешь, думай на меня...– пожав плечами, предлагает Малышева.– Мне все равно. – Почему? – Я искренне не понимаю. Да и Малышеву убийцей представить никак не могу. – Да потому что я виновата если не на сто, то на девяносто процентов. Я сама его напоила, сама заковала в наручники и сама уложила на пол. Кому-то осталось только прийти и уронить ему на голову камеру. Если бы не я, он был бы жив.
– А почему же... А как же отпечатки пальцев?
– Какие отпечатки?
– На наручниках. Милиция же должна была их снять, разве нет? И потом – у всех нас.
– Они хотели. Они уже собирались: как раз вызвали меня, но... я сама призналась.
У меня – шок. Воздух в комнате наполняется серыми точками, которые мельтешат перед глазами, словно сибирская мошка.
– И что? Теперь? С тобой? А? – спрашиваю я, и вопросительные знаки вылетают из меня один за другим, словно лошади, стремящиеся первыми пересечь финишную прямую.
– Все в порядке.
– И что? Теперь? С тобой? А? – спрашиваю я, и вопросительные знаки вылетают из меня один за другим, словно лошади, стремящиеся первыми пересечь финишную прямую.
– Все в порядке.
– Как же тебя не взяли?
– Так у них главный – Карпов...
– Какой? Какой Карпов? Это который наш Карпов? – И я вспоминаю о майоре, который все время дает нам интервью по уголовке, о коренастом, составленном из прямоугольников и квадратов неприятно-улыбчивом Карпове.
– Наш,– устало кивает Малышева.– Он мне пока поверил, оставил под подпиской – до первого большого совещания. Но как только... так сразу он меня и сдаст.
– Невесело.
– Куда там!
И мы умолкаем. Уходить я не хочу: мне кажется, что Малышева сойдет с ума, одна в широком, полупустом кабинете, где зимой растет летняя, пожухлая трава. Ища тему для разговора, я вдруг вспоминаю о своих проблемах.
– А меня сегодня Дима бросил,– сообщаю Малышевой, словно надеясь своей маленькой бедой победить ее большую... А когда она не отвечает, добавляю: – И нервы ни к черту! – и начинаю плакать.
– Где ты ходишь?!! – вопит Данка, когда я наконец появляюсь в кабинете.– Леха пришел, девчонки на съемках, ты – единственная, у кого готов сюжет, и ты где-то ходишь. Быстро в монтажку!
– Дан, я еще не писала. Даже не отсматривала.
Она задыхается, словно хлебнула такой ледяной воды, что сводит зубы.
– Какого?! – вопит она.– Какого?!
– У меня дела были, Дан,– объясняю я.– Очень важные.
– Ты что делаешь?! Сейчас Надька приедет, Лиза приедет – в пять соберетесь у монтажки и будете драться, кто пойдет. Живо писать и монтировать! Чтобы через полчаса была в монтажке, поняла? Дела у нее!
Выкричавшись, Данка слегка смягчается. До вечера еще далеко, и такая ситуация – не новость. Правда, со мной это в первый раз.
– Что за дела? – спрашивает она, лишь только я сажусь за компьютер.– У Димки, что ли, была?
Я оборачиваюсь:
– Дан...
И тут она – я вижу – смотрит в мои покрасневшие, словно подведенные бордовым карандашом глаза, нос того же цвета, будто тронутый морозцем. И Данка трактует это по-своему:
– Вы что – всё?
И я киваю.
– Вот это да! Как ты?
– Все нормально. У нас все как-то само... Постепенно скатилось... Понимаешь?
– Понимаю,– кивает Данка и тепло добавляет: – Пиши давай!
Н аматываю на шею длинный шарф: собираюсь уходить. Надька выскакивает из монтажки, как чертик из табакерки.
– Девчонки! – кричит она.– Как правильно: договорныé отношения или договóрные?
– Договорныé,– деловито утверждает Данка. Но грамотность ее под сомнением: мало кто не похихикал над словом «питрарды», написанном ею в нашем журнале о взрывах петард.
– Договóрные,– нерешительно ударяет интеллигентная Анечка.
– Посмотри в словаре,– отчетливо шепчет Лиза.
Данка выдвигает ящик стола и сдвигает лежащие сверху листы бумаги то в одну сторону, то в другую.
– А где словарь? – Она внимательно смотрит на каждую из нас.
Девчонки пожимают плечами.
– Я давно его не видела,– замечает Анечка.– Все забывала спросить, куда он делся.
Мне становится дурно, и я бегу от этой новой детали: на улицу, туда, где на морозе под фонарями блестит свежевыпавший снег.
Выхожу на остановку, поднимаю голову. Надо мною зеленым козырьком выпуклые буквы вывески. Они закрывают мне окна нашей мансарды, но я знаю: за одним из них – Малышева. Не представляю, как она может жить, ходить на работу, вести «Новости» и при этом думать, что в любой момент ее могут забрать в СИЗО. И я понимаю, что если дело дойдет до суда, то никто ей там не поверит.
31 января, вторник
Мысль о Малышевой не дает мне покоя. Мне так ее жалко, что сосульки на крыше плавятся от моей жалости. Я иду под козырьком, и тугие холодные капли пару раз щелкают меня по носу. Думаю о словаре и не могу ничего придумать: кто его взял и куда дел? Может быть, стоит посмотреть на радио: вдруг это у диджеев случился приступ стремления к грамотности? Потом вспоминаю о радийной двери: кто скользнул туда, когда Малышева вышла из студии?
Аришка, прижимая к груди папку с листами новостийных распечаток, идет мне навстречу по лестнице.
– Привет! – радостно здороваюсь я. Один только Аришкин вид поднимает настроение.
– Привет! – отвечает она, улыбаясь во весь рот.– У меня счастье!
– И что за счастье?
– Виталь сказал мне, что Надьку берут третьей ведущей.
– Да ты что?! И кто же его уговорил?
– Сказали, что Малышева сама к нему ходила и просила назначить Надьку. Надька хорошая.
– Да, хорошая.
– Помнишь, как она пробовалась в «Утро»?
– Помню. Арин, мне надо спешить – у меня сейчас съемка.
Я ухожу. В голове у меня – куча жеваной пленки, отчаянный скрип механизма, который силится и никак не может поставить все кадры на место. Когда я думаю о Малышевой, мне кажется, будто она уже умерла и теперь ходит по инстанциям, заказывает самой себе гроб и место на кладбище: слишком большая цена за минутную ярость, за пьяные утешительные посиделки.
– Арина! – кричу я и сбегаю вниз по лестнице. Она – в дверях второго этажа.
– Да?
– Арин, ты не знаешь, когда эфир у Вертолетовой? Мне надо... спросить... у нее...
Я не могу придумать объяснения, но Аришка, добрая душа, готова подсказать, не дожидаясь никаких объяснений:
– Сегодня с шести,– отвечает она.
День тянется долго-долго. Я часто смотрю в окно, но там все никак не стемнеет, лишь тонкий серпик месяца бледнеет на голубом небе.
– Что? Да вы что! – говорит Данка в трубку.– Сейчас приедем. Надь, собирайся!
– Что случилось? – спрашивает Надька, деловито подтягивая к себе блокнот и ручку.
– Дед умер. В очереди за льготами.
– Да ты что!
Надька как раз пишет сюжет про эти самые льготы. Их только что объявили, и все пенсионеры, словно боясь, что не успеют, ринулись их получать. Так бывало всегда: в первые дни новых льгот там, где их выдавали, выстраивались жуткие очереди. Старики бранились, толкались, путались, кто за кем стоял, глотали таблетки, а уже на следующий день коридоры перед кабинетами пустели. И всегда чиновники делали вид, что не знают о социальных стариковских страхах.
Но Надька не успевает выехать. Спустя минуту после ухода она вновь появляется в дверях.
– Да почему? – кричит она, и резкий, как у чайки, голос эхом разносится по коридору.– Что тут такого?
Следом за ней идет Виталь. Он втолковывает ей что-то тихо и низко, почти шепотом. В кабинет не входит: манит к себе Данку, и они скрываются на курительном балконе.
Надька с обиженным видом усаживается на стул, демонстративно не снимая шубы.
– В общем, так,– объявляет Данка, входя в кабинет.– Звонили из областной администрации. Им звонили, что нам звонили, и они сказали, что в материале про льготы о деде не должно быть ни слова.
– Это кто так быстро сообразил им позвонить? – фыркает Надька.
Данка пожимает плечами.
– Так никто не собирается губернатора обвинять! – настаивает Надька.– Может, этот дед и так бы умер. Может, ему было пора. Просто душно, разволновался, вот и...
– Надь, все! Виталь сказал: вопрос закрыт.
– Да давай скажем. Пусть мне завтра влетит. Вали все на меня.
– Тебе это зачем?
– Да надоело это все. Как что, так пенсионеры прутся толпой, а так хоть подумают, стоит ли идти. И чиновники, может, что-то поменяют, чтобы давки такой не было. Может, поименно станут приглашать, талончики им дадут на время. Деды это любят, у них всю молодость поликлиника была по талончикам.
– Надь, вопрос закрыт.
– А...
– Виталь сказал, что нас знает, а потому просил позвонить ему, когда сюжет будет готов: придет смотреть, что мы туда впихнули. Ему звонили. Все. Пиши себе – про льготы.
Все пишут сюжеты. Данка ушла в студию набивать рыбу для подводок – выпуск уже сведен. Мы молчим, но тишина за нашими спинами вязкая, резиновая. Нам важен даже не столько этот дед: деда, безусловно, жалко, но в его смерти, возможно, никто и не виноват: просто так совпало, так случилось. Нам мерзко и противно от того, что не разрешили даже съездить, спросить, разобраться. Сказали «нельзя», будто «фу» – дрессированным собачкам.
– Бред! – неожиданно громко говорит Лиза.
– Ага! – раздраженно вторит ей Надька.
– Почему нельзя сказать?
– Вот и я говорю...
– А помните,– вступает Анечка,– как мы с мэром ссорились?
Девчонки согласно кивают, и на лицах их появляются вялые полуулыбки.
– А что было? – спрашиваю я, не заставшая того времени.
– А! Его тоже не показывали,– сообщает Надька.– У нас тогда учредителем была только городская администрация. И вот они по договору должны были перечислять нам какие-то деньги. Но, видимо, не маленькие. И вот мэр месяц не перечислил, второй не перечислил – и понеслось.
– И что?
– Директор – тогда еще был другой директор – пришел и сказал, чтобы мэра не было на экране вообще.
– Как это?