Склейки - Лебедева Наталья Сергеевна 7 стр.


Я молчу. Мне хочется верить, и я, кажется, верю.

– Ой, Димка! С тобой спокойно. Ты всегда меня спасаешь.

– Да брось! Когда я тебя спасал? – Он удивленно сдвигает брови.

– От бабки,– уверенно говорю я.– Помнишь, от той, с железным прутом?

Конечно, он помнит. Я только начинала работать на телеканале, и Эдик старался давать мне темы полегче: выставки или коммуналку. Та бабуля поначалу не вызвала ни у кого никаких подозрений: жаловалась на нелюдей из ЖЭУ, плакала в трубку.

– Есть у вас доказательства их плохой работы? – строго спросил Эдик.– Без документов и свидетелей мы не можем ни о чем говорить.

– Есть! – заверила она.– Да они и сами не отрицают: виноваты.

И мы с Димой поехали к ней, прихватив по дороге мастера ЖЭУ, высокую нервную блондинку.

Бабка плакала, жаловалась на негодяя-слесаря, рассыпала по столу пригоршни лекарств, перелистывала трясущимися руками медицинские справки, хватала меня за пуговицы и кулаком грозила мастеру, которую мне в конце концов стало даже жалко. Появилась бабкина племянница, шестидесятилетняя, болеющая астмой. И вдруг в какой-то момент я отчетливо поняла, что ЖЭУ, конечно, виновато, но не слишком, а интерес у бабки иной, корыстный. Племянница ее, в силу возраста и болезни, стала отказываться помогать, и в отчаянии бабка решилась стребовать денег с мнимых обидчиков, чтобы оплачивать уход...

Поняв это, я перестала слушать; сидела и смотрела на морщинистое заплаканное лицо, на полные руки, толстую талию, обтянутую ситцем халата так, что маленькие цветочки на нем превратились в белые, лишенные формы штрихи.

– Думаю,– сказала я наконец,– вам лучше обратиться в суд. Там вам помогут. Мы все равно не в состоянии определить сумму ущерба.

– Нет же... Ну как же...– заволновалась бабка.

– Послушайте,– я наклонилась к ней,– вы же просто хотите, чтобы ЖЭУ оплатило работу вашей племянницы? Так?

Бабку словно ударили. Она вскочила на свои толстые, несоразмерно короткие ноги и побагровела от гнева. Я тоже встала и оказалась на голову выше нее.

– Послушайте,– сказала я, стараясь ее уcпокоить.– Я понимаю, как вам тяжело. Но мне кажется, что проблему вашу надо решать другим способом. Так – не слишком справедливо. ЖЭУ ведь не виновато, что у вас такая маленькая пенсия. Попробуйте обратиться в соцзащиту...

Я закрыла блокнот и сделала шаг к двери. Дима выключил камеру и, повесив ее на плечо, поднял с пола сложенный штатив.

– Никуда не уйдешь! – закричала бабка и бросилась в коридор. Мы двинулись за ней к выходу, но уйти не удалось. Она стояла спиной к двери, сжимая в руках круглый витой металлический прут от подъездных перил. Стоило нам подойти, как прут поднялся вверх.

– Пиши расписку, что дашь денег! – закричала она мастеру.– Пиши! Сейчас как шваркну! Не будет мне ничего: у меня из дурдома справка есть! И тебя, сикодявка, подпевала, убью сейчас!

Было страшно, тем более что в узенькой прихожей я стояла впереди всех. Дима, поставив кофр с камерой на пол, пытался пробраться ко мне, но мастер застыла от ужаса, как изваяние, а на каждый Димин шаг старуха реагировала новым взмахом прута.

– Пиши! Пиши! – орала она.

Дима пробрался. Изогнувшись, он схватился за верхний краешек железяки и осторожно вынул ее из слабых старческих рук.

Старуха опустилась на табурет и жалобно заплакала, растирая по морщинистому лицу крупные слезы.

Мастер присела рядом с ней на корточки и стала приговаривать, гладя старуху по голове:

– Бабушка, ну что ж вы... Вы не плачьте. Не плачьте, миленькая. Мы вам все починим вне очереди, а плакать не надо, не надо.

Старуха никого не замечала. Мы собрали вещи и ушли.

На лестнице я не выдержала и, обернувшись к мастеру, сказала:

– Давно бы все сделали как следует, неужели трудно? Она же старая и больная.

– Так очередь не подошла.– Мастер неопределенно пожала плечами и, выйдя из подъезда, пошла прочь от нас широкими неженскими шагами.


– Ты меня спас,– говорю я Диме. Уже поздно, и он везет меня домой.

– А! Ерунда! – отмахивается он.

Его глаза сосредоточенно смотрят на дорогу, на лице пляшут отблески городских огней. Он мне нравится.


15 декабря, четверг

Я снова на работе раньше всех. Дверь «Новостей» открыта, ключи в замке, за дверью жужжит пылесос. Уборщица ворчит. Это ее привычка, она всегда разговаривает сама с собой, и даже мой приход не заставляет ее замолчать. Черная щетка пылесоса охотится за моими ногами. Куда бы я ни пошла, она уже там: тычется в пятку моих унтов, гоняет меня с места на место.

Устав бегать от пылесоса, я сдаюсь и спрашиваю:

– Елена Ильинична, что-то случилось?

Пылесос выключен резким щелчком.

– Случилось?! – Она упирает руки в бока.– Сколько ж, девочки, можно?

– Что?

– Что ж вы все гадите и гадите, гадите и гадите! Что ж вы даже вашу дрянь за собой не убираете?

Она стонет, как старое дерево в бурю, но мне даже интересно, что еще здесь могли натворить.

– Чашки загажены-заплеваны, тарелки немыты, холодильник воняет!

– Мы моем,– говорю я, но она не слушает.

– Дерьма за вами не вытащишь, так еще и резинки раскидываете!

– Какие резинки?

– Простые: презерватив я нашла.

– Где? Какой? – От неожиданности у меня перехватывает дыхание: ничего себе! Такого я не ожидала.

– Вон тут лежал.– Рука Елены Ильиничны указывает на Данкин стол. Мне становится противно.

– Запечатанный? – робко спрашиваю я.

– Прям! Щас еще!

Мне гадко. Смотрю на стол, где ночью кто-то оставил использованный презерватив. Не хочу к нему даже подходить.

– Дерьмо раскидывают, вещи дорогие раскидывают!

– Какие вещи? Вы о чем?

– Ладно грязь – кассеты за вами подбирай, чтобы Захар Васильевич на вас потом не ругался... Чего кидаете? Денег стоят!

– Какие кассеты?

– Ваши эти, маленькие.

– Когда вы нашли кассету?

– А вот наутро после случая с Эдуардом Максимычем.

– Где? – Я становлюсь настойчивой, и уборщица робеет.

– Тут вот, у двери под пяточкой, у балкона. Взяла и на стол в кабинете положила.

Уборщица, ворча, уходит; появляется Данка. Шумно вздохнув, она ставит сумку прямо на указанное уборщицей место. Я не успеваю предупредить и вздрагиваю от брезгливости. Данка вешает шубу на вешалку, достает из пачки и зажимает губами сигарету, смотрит в ежедневник, оценивая фронт работ на день, пишет на листе бумаги сегодняшнюю дату и выходит курить.

Кассета. Вспоминаю ноющий голос Лапули: она просила у Данки кассету, но не ту, что была у Эдика рабочей. Вспоминаю, как Данка дала мне кассету, которую кто-то забыл на столе. Что там? Это хороший вопрос. Достаю кассету из сумки – хорошо, что я работала, не затирая предыдущей записи.

Только где ее посмотреть так, чтобы не увидели другие, и что там может быть?


Приезжаем с Димой на съемку. Старое здание детской городской библиотеки, темно-желтые, почти коричневые стены, линолеум – подделка под темную циновку, узкие проходы. В крохотном зальчике выставка – работы детей из особых школ: пластилиновые зайчики и сшитые из лоскутков мышки, что-то выпиленное, что-то склеенное, что-то вышитое. В зале по обыкновению шумно, но дети, сразу видно, не те, что всегда. Есть лица нормальные, почти неотличимые от обычных, но их не так много: я то и дело наталкиваюсь взглядом на бессмысленные глаза, странные движения рук, слюнявые безжизненные губы. Но зайчик или мышка, кораблик на картинке не отличаются от тех, что делают нормальные дети. Смотрю на учителей: вот маленькая женщина с короткой стрижкой и усталыми глазами, почти ненакрашенная и немного растрепанная. Глядя на нее, понимаешь, как сложно научить этих детей самым простым вещам.

Гул стихает: библиотекарь рассказывает о Пушкине, потом дети начинают читать стихи наизусть. Тихонько вызываю учительницу в коридор. Она идет за мной, настороженно поглядывая на камеру, нервно приглаживая волосы.

Дима ставит ее перед камерой, предупреждает, чтобы не выходила из кадра. Учительница кивает и тут же начинает раскачиваться из стороны в сторону. Я слышу, как за моей спиной Дима шумно вздыхает. Я задаю ей первый вопрос, протягиваю микрофон, и она тут же за него хватается.

– Я подержу,– с ободряющей улыбкой говорю привычную фразу.– Так как же вам удается научить их делать такие замечательные вещи, так здорово читать стихи?

– Это большой труд,– отвечает она.– Но это – наша основная задача: научить их делать что-то собственными руками. Некоторые приходят к нам и не умеют совсем ничего, даже простых вещей: вымыть яблоко, отрезать кусок хлеба...

Она рассказывает долго, я слушаю с удовольствием.

Интервью заканчивается.

– Спасибо,– говорю я.– У меня к вам маленькая просьба: нельзя ли потихоньку вызвать сюда нескольких детей? Только не скопом, а по одному, по два, хорошо?

То, что я слышу потом, рождает в моем сердце тоску, вязкую и обжигающую, как растопленный мазут. Сказав пару фраз, учительница теряет свою притягательную мягкость, и ум больше не светится в ее глазах – я перестаю видеть этот огонь.

Интервью заканчивается.

– Спасибо,– говорю я.– У меня к вам маленькая просьба: нельзя ли потихоньку вызвать сюда нескольких детей? Только не скопом, а по одному, по два, хорошо?

То, что я слышу потом, рождает в моем сердце тоску, вязкую и обжигающую, как растопленный мазут. Сказав пару фраз, учительница теряет свою притягательную мягкость, и ум больше не светится в ее глазах – я перестаю видеть этот огонь.

– Ага,– она кивает.– Вам каких?

– Как это – каких?

– Ну, вам чтобы понаряднее было? Или самых уродов могу отобрать, хотите? Нет, уроды вам, пожалуй, ничего не скажут... Надо понормальнее.

Ужас раздирает меня изнутри, поднимается волнами к горлу, теснит грудь. Я ничего не могу ответить. Молча жду детей.


Сюжет снят. Выходим с Димой в темный пустой библиотечный холл.

– Стой,– говорю я Диме.– Можешь отмотать кассету на начало?

– Зачем? – удивляется он.

– Хочу посмотреть, что там.

– А почему не посмотреть в офисе? – спрашивает он, а сам включает перемотку.

– Не хочу. Там может быть что-то... Сама не знаю, что,– и я рассказываю ему про кассету.

Экранчик видоискателя мал. Сначала я смотрю с расстояния, потом прижимаю глаз к резиновому ободку, но это ничего не меняет, на экране – белые листы бумаги: иногда текст, иногда – таблицы и графики. Порой мелькает обычный кабинет маленького чиновника: без дорогих кресел, без красивой отделки.

– Что это?

– Не знаю.– Дима отвечает не сразу, после легкого колебания, после еле заметной заминки.– Бумаги.

– А что за бумаги? Зачем?

Он пожимает плечами и отводит глаза.


– Ты чего такая расстроенная?

В офисе царит всеобщее расслабление. Лиза, Анечка и Надька сидят на столах и болтают хорошенькими ножками. Они такие худенькие, что во мне просыпается зависть. Вижу свое круглое лицо, пухлые формы: не толстые – чуть округлые.

Отвечаю на Анечкин вопрос:

– Да ничего, устала. Девчонки, ничего не слышно от милиции? Никого не нашли?

– А! – Надька машет рукой, в руке – надкушенное яблоко.– От них дождешься! – и с влажным хрустом откусывает еще один большой кусок.

– А может, все-таки несчастный случай? – говорю я с надеждой и повторяю Димины соображения: – Нет, ну правда, разве мог он не сопротивляться, пока на него надевали наручники, пока укладывали в студии на пол? И как бы ни были пьяны Сашок с Андрюхой, такого шума они не услышать не могли.

– Да брось! Какой несчастный случай? Как ты себе это представляешь? – Надька перестает жевать от возмущения, и яблочный сок брызжет у нее изо рта. Она вытирает подбородок и продолжает: – Эдик что, упал так, что земля задрожала? У камеры подломилась ножка, и она рухнула сверху?

– А вообще,– странно, что мысль эта приходит мне в голову впервые,– что он делал в офисе так поздно? Почему он не ушел после эфира?

Все молчат. Лиза пожимает плечами и шелестит:

– Можно спросить у оператора. Кто был оператором?

– Кажется, Витька.

– Ну вот...– Она спрыгивает со стола и садится за компьютер. Их мечтательная идиллия разрушена мыслями о грустном.

– А как же наручники? – спрашиваю в пустоту, но Анечка отвечает, хотя наушники уже у нее на голове:

– Может быть, он сам их надел? Заигрался... С ним случалось.

– Сам? Зачем? Откуда он их взял?

– Так это его наручники.

– А ты не знала? – даже Лиза удивленно поднимает голову.

– Он носился с ними недели две, помнишь?

– Нет,– растерянно трясу головой.

– Я думала, ты знаешь,– в голосе Анечки звучит сочувствие.– Они детские, из полицейского набора. Им с Лапулей кто-то в шутку подарил на годовщину свадьбы.

Лиза и Надя кивают головами, как автомобильные собачки.

– Ему было так смешно,– продолжает Анечка...

– Своеобразное чувство юмора,– вклинивается Надька.

– ...что он принес их на работу.

– Выходит, он мог их снять? Раз они были игрушечными?

– Не думаю,– шелестит Лиза,– у моего племянника такие. Они железные, надежные, хоть и не из стали, конечно. Застегиваются прочно, и открыть без ключа – надо очень постараться. Я бы не смогла...


За окном темно: густая чернильная синь, в которой висят, покачиваясь, редкие снежинки.

Я одна. Я сижу у компьютера. Пишу сюжет в ярко освещенном кабинете. Данка и Леха где-то ходят, Надька уже ушла, Лиза и Анечка – на съемках.

За моей спиной редакторский стол. Что-то шелестит, словно переложили лист бумаги. Я испуганно оборачиваюсь: никого. Мой сюжет дописан, синхроны выбраны, пора идти искать Леху, пока не ворвались в кабинет девчонки, которые теперь уже с трудом успеют смонтировать до выпуска свои сюжеты. Но я не могу. Смотрю, как завороженная, на стол, за которым так недавно сидел Эдик. Я почему-то ни разу не думала об этом со дня его смерти. В студии – да. Там я обходила место, где он лежал, когда шла к компьютеру набивать подводки. Делала десяток лишних шагов, только бы не наступить на голову, ноги, спину – так ясно себе их представляла. Здесь, в кабинете – нет.

А сейчас вдруг увидела, как он сидит над кроссвордом, ссутулив спину, сложив на столе полные руки – я так хорошо помнила эти руки. Штрихи черных коротких волос выползали из-под манжеты на тыльную сторону ладони. Звонит телефон, он тянет руку, а глаза все еще прикованы к кроссворду, и рука на мгновение повисает в воздухе. Потом глаза поднимаются вверх – трубка взята.

Вижу, как он ест,– на этом же самом месте, отодвинув в сторону кроссворд и лист бумаги с перечнем сюжетов. Вижу, как он лениво подходит к компьютеру: полазать по Интернету, разложить пасьянс.

Я вижу все это так же ясно, как вижу небрежно наброшенный на спинку редакторского стула Данкин палантин, ее сумку и чашку с отпечатком ярко-красной губной помады. Мое сознание двоится, но я ничего не могу с этим поделать. Становится страшно, надо идти звать Леху, монтировать и ни о чем не думать. Но я не могу, стою на месте и жду, когда кто-нибудь ответит мне на вопрос, что из этого – правда.

Звонит телефон. Вздрагиваю. Жду повисшей в воздухе руки, взгляда, совершающего прыжок с газетной страницы.

Телефон звонит еще раз.

Данка, пахнущая смесью разных запахов: табаком, морозом, кофе и цветочной туалетной водой,– открывает дверь и идет к столу, раздраженно бросив мне:

– Чего трубку не берешь? – и в телефон: – Алло. Да, сейчас запишу.

Она перекидывает сумку на стол, опускается в кресло, прижимает трубку к плечу, достает из ящика ежедневник.

– Какого числа? Во сколько? – уточняет она, перелистывая страницы.

Все это так привычно и знакомо. Данкино тело – большое, заметное – вытесняет из кресла робкий Эдиков призрак.

Входит Леха. Идем монтировать.

16 декабря, пятница

Бегу в офис – опаздываю на съемку. Ноги утопают в глубоком снегу, капюшон сбился набок и мешает смотреть; я придерживаю его рукой, немного отгибая край. Чувствую, как капли пота собираются на плечах, и первая из них стекает по спине. Липнет к телу и колет свитер. Бегу еще быстрее, проклиная все на свете, но перед офисом останавливаюсь, увидев это. Я даже не знаю, что это может значить.

Красная кирпичная кладка, привычная глазу – новая, без щербинок и разводов; на ней – надпись белой краской, большими и ровными, словно по трафарету выписанными буквами: «Здесь жил и работал великий журналист Эдуард Максимович Верейский».

Первая мысль – дурацкая: почему – жил? Разве он здесь жил?

Вторая мысль: кто? Кому пришло в голову это написать?

Но съемка! Влетаю в дверь, взлетаю по лестнице, и Данка уже качает головой: еще не зло, но уже укоризненно.

– Я уже еду! – кричу ей. Дима с кофром – в дверях, и в руки мне сунут микрофон.


Заседание Думы – развлечение и каторга. Здание старое, тертый линолеум под ногами, тусклые лампы под потолком, казенная краска стен. Говорят, здесь скоро будет ремонт, но пока – ковровые дорожки со втертой в них пылью, светло-желтая, болезненная полировка...

Гул голосов. Журналисты вдоль стен сидят плечом к плечу, общественность теснится в простенке, депутаты лениво занимают места, шелестят свежими газетами.

Рядом со мной оказывается Кристина – думский пресс-секретарь.

Первым вопросом идет доклад контрольно-счетной палаты. Это всегда интересно: Волков любит побольнее укусить мэра, а потом в обсуждении начинается цирк со взаимными оскорблениями, с криками – и невозможно следить за смыслом... Сначала все это казалось мне очень смешным, пока я не поняла, что сюжет после таких заседаний лепить не из чего: ни одного разумного слова.

Но Волков говорит, а я, давно уже махнувшая Сеньке: «Пиши!»,– ничего не понимаю. Он никого не разоблачает, не произносит ни слова о нарушениях и нецелевых использованиях, он просто мямлит, цепляясь за бумажку, поправляет очки на длинном носу. Мелкие недочеты, погрешности и оплошности... Оборачиваюсь к Кристине, которая от нечего делать рассматривает маникюр.

– Что это с ним? – спрашиваю я.

Назад Дальше