– Что у нас происходит? Почему не работаем?
– Дан, у меня кассету украли...
– Как?! – Она изо всех сил таращит глаза, изображая крайнее удивление.
Я пересказываю ей историю с сумкой.
– Так! – Она выглядит угрожающе.– Что у тебя на ней было?
Я вздрагиваю: сначала мне кажется, что она имеет в виду отснятые документы. Потом понимаю: она про новости. И тут я с ужасом вспоминаю о субботней съемке:
– Дан, там был Карелин. Соревнования по борьбе.
– Так! – еще чуть-чуть, и она совсем озвереет.– Что будем делать?
– Дан, там Сашок снимал. Может, попросим у него?
Она сразу мягчает и говорит:
– Ага, сейчас позвоню ему на мобильник.
Данка выходит звонить в коридор, а возвращается уже с Сашком.
– Вот! – Данка предъявляет мне Сашка, как охотник предъявил бы подстреленную утку, только что не приподнимает его за шиворот. Хотя Данка могла бы: Сашок маленький и щуплый.– Как раз забежал. Взяла его тепленьким.
Сашок достает кассету, и мы сгоняем материал. С облегчением вижу, что он записал мой вопрос и ответ на него.
Я думаю о том, кто же мог украсть кассету, пока отсматриваю материалы и пишу тексты. Приходит Леха, я сажусь на озвучку и, читая по бумажке, кручу в голове все тот же вопрос. Четыре раза перечитываю одно предложение и запинаюсь раз за разом.
– Ты будешь сегодня читать? – беззлобно спрашивает Леха.
– Буду,– киваю я. Начинаю читать снова и запинаюсь уже на втором слове.
– Ты чего? – Леха удивлен. Обычно за мной такого не водится. Я горжусь тем, что могу читать тексты с первого раза.
– Да так. Просто мысли дурацкие в голове.
– А! О чем думаешь?
– Да все о том же, Леш.
– Про Эдика, что ли?
– Ага.
– Я тебе говорю, что если это кто-то из наших, то только Захар. А если не из наших, то вообще не думай.
– Ну почему Захар? Почему?
– Потому что у него рука бы поднялась. Точно тебе говорю. Ты у нас еще одну такую сволочь знаешь?
– Леш, ты к нему несправедлив... Да, он неприятный, но убийство...
– А почему? Вот смотри: у него свой кабинет. Значит, он мог сесть там и сидеть спокойненько, делать вид, что его нет. Так? А в нужный момент выйти и – хрясь!
– А как он узнал про нужный момент?
– Да как-как? Может, сам заманил. Повод убить Эдика у него был.
– Деньги?
– Деньги.
– Леш, от того, что он пристукнул Эдика, деньги к нему не вернулись.
– Оксан! – Леха поворачивается ко мне и хватается за рубашку на груди, забирая ткань в горсть.– Пойми, он даже из мести мог. Точно говорю: мог!
Леху прямо трясет. Я смотрю на него, и, не знаю отчего, мне становится мерзко.
– Что ты на меня так смотришь? – громко шипит он.– А по-твоему, кто еще мог? Кто?
– Леш, кто угодно! Кто угодно! Я, ты...
– Конечно – я!
И тут Леха меняется. Он тянет ко мне руки. Руки у него большие, с круглыми мягкими ладонями, на тыльной стороне – золотистые волоски. Ладони плывут к моему горлу.
Я вижу, что меня сейчас задушат. Страшно так, что не могу ни двигаться, ни кричать. Глаза у Лехи прищурены, я почти не вижу их, только хищно посверкивает белок меж покрасневшими веками.
Вот он, понимаю я. И сейчас я умру. В глазах двоится, тошнота подкатывает к горлу, потом монтажка окрашивается серыми тонами, а еще чуть позже Леха – другой, не страшный, тот, который был мне всегда симпатичен, испуганно бормочет:
– Оксанка, ты что?! Эй, ну-ка, ну-ка! – Он трогает мою щеку, машет на меня руками. Все это робко, нерешительно. Прихожу в себя, сажусь на стуле: оказывается, я начала сползать на пол.
Леха видит, что мне лучше.
– Ты чего? – спрашивает он.
– Не знаю,– отвечаю я, а потом вспоминаю его лицо.– Ты убить меня хотел?
– Ты чего? – В глазах его искренний испуг.– Я пошутить хотел, я не думал.
– Идиот,– говорю я устало. Теперь-то мне как божий день ясно, что настоящий убийца не стал бы расправляться со мной прямо здесь, когда за стеной трещит по телефону Данка, а Надька с Анечкой пишут сюжеты, и мимо них не пройти, и никак не объяснить моего исчезновения из монтажки.
– Леха, прости меня,– говорю я, собирая все силы, чтобы не расплакаться.
– И ты меня прости, дурака,– отвечает он.
Я поворачиваюсь к микрофону, касаюсь губами пыльника, Леха кладет руки на рычажки микшерского пульта. Читаю текст – спокойно, ровно, но все же невольно вздрагиваю, когда Леха движется на периферии моего зрения.
– Почему ты тут работаешь? – спрашивает Леха, когда мы заканчиваем с начиткой. Он говорит тихо, и я понимаю его не сразу:
– Что?
– Почему ты тут работаешь, если так боишься?
– Я не боюсь.
– Вздрагиваешь, падаешь в обморок. Разве это не страх?
– Понимаешь, Леш, я этого страха вроде бы даже и не чувствую. То есть я не хожу по офису, дрожа мелкой дрожью. Все нормально вроде. А потом вдруг – паника, ужас...
– Так почему ты не уходишь?
– Не знаю.– Мои пальцы мнут поролон пыльника, и, наверное, скоро я проковыряю в нем новую дырочку.– Во-первых, где мне еще работать? А во-вторых, я хочу узнать, кто.
– И как ты это узнаешь?
У меня в горле комок. Я чувствую, что права, но не могу этого объяснить.
– Я... просто... просто буду смотреть на всех вас,– говорю я и поправляюсь: – На них всех.– Леху я теперь исключаю.
– И что?
– И... пойму что-нибудь. Когда-нибудь.
Леха смотрит на меня с тоской и укором, как будто ему меня жалко.
– Ну ладно,– говорит он и начинает почти не глядя кидать на таймлайн куски видеоряда.
Когда я выхожу из офиса, на улице совсем темно. Фонарь в нашем дворике перегорел, небо затянуто тучами, не видно ни единой звезды. Под ногами – лужи, свинцовая вода смешана со снежной крошкой. Я перепрыгиваю через одну, другую, третью, но луж много, и сначала я случайно промахиваюсь, а потом попадаю в ловушку из луж... Сапог не промок, но я чувствую себя замерзшей и усталой.
Кто разрезал сумку? Кто украл кассету? И вдруг я понимаю, что это мог сделать только тот, кто знал, что она у меня. Тот, кто узнал об этом недавно...
Я сижу одна на двойном сиденье в полупустом троллейбусе, поставив ноги на железный выпирающий сбоку прямоугольник, опускаю плечи, скручиваюсь в кокон, в эмбрион... Стучит сердце, мне холодно: никак не могу согреться.
Дима. Вот кто узнал о кассете. Значит, он. Или всетаки нет? Не знаю. Слезы подступают к глазам.
20 декабря, вторник
Оттепель продолжается, на тротуарах ширятся холодные лужи. Подхожу к офису и чувствую, как меня трясет озноб. Всегда так со мной в оттепель – от сырости.
Моя первая съемка в одиннадцать, и Дима – оператором.
Мы едем в ДК Профсоюзов. Там развито социальное направление, и сегодня открывают новый клуб: пенсионерам раз в месяц будут рассказывать о новом в их правах.Пенсионеров мало: всего шестеро человек. Их принимают в крохотной комнате, улыбчивая женщина говорит:
– Надеюсь, пришли самые активные, и думаю, что вы перескажете все, что мы будем здесь обсуждать, своим друзьям и соседям.
Дальше долго и тягостно говорят о новых законах. У пенсионеров в глазах тоска, и никто не задает вопросов.
Ни в машине, ни на съемке мы с Димой не сказали друг другу ни слова. Тут нет ничего необычного: он молчалив, и я не всегда хочу болтать – но я прячу глаза. Он не может этого не видеть.
Мы возвращаемся в офис и тут же уезжаем опять, разъезжаемся по разным съемкам.
Его долго нет, мне так легче. Я успеваю отсмотреть и написать оба сюжета, а его все нет.
В монтажке Леха ворчит: видеоряд к пенсионерам ужасен.
– Понимаешь, их там было всего шестеро человек...
– Нашла бы что-нибудь из архива,– стонет он, щелкая по иконкам разбитого на сцены видеоряда.
– Какой архив? Весь сюжет на этом дурацком клубе.
– Ну я не знаю! Ну посмотри: что это?!
Я смотрю видеоряд: склеить кадры невозможно. Линия съемки нарушается почти везде, крупность набрана неверно: общий план вообще всего один, соцработник снята как-то странно: и не поймешь, кому она рассказывает... На Диму совсем не похоже, но мало ли, с кем не бывает?
Леха поглядывает на меня с опаской: ждет, что я стану защищать оператора. А я вдруг, неожиданно даже для себя самой, говорю:
– Охренеть! Руки бы за такое отрывала!
Леха смотрит на меня с изумлением:
– Да ладно...– тянет он,– сейчас поколдуем.
Леха открывает окошко с эффектами и зеркально разворачивает нужные кадры. Лица стариков при этом принимают немного странное выражение, но тут уж ничего не поделаешь. Мне даже нравятся такие фокусы, я смотрю на это с интересом. Единственное, чего не исправишь,– отсутствия общих планов, и один-единственный имеющийся мы повторяем трижды.
Пока Леха клеит, я смотрю текст.
– Знаешь,– говорю я,– можно убрать кусок начитки.
– Зачем? – спрашивает он.
– Чтобы видеоряда хватило.
– Хватит. Я на финал два плана прикопал.
Мы уже мирно беседуем, и тут в дверь заглядывает Дима. Я оглядываюсь только для того, чтобы убедиться, что пришел именно он, и снова смотрю на монитор.
Дима подходит, кладет ладони мне на плечи и слегка прижимается ко мне. Он так нежен, что какое-то мгновение я чувствую себя счастливой, но инстинкт самосохранения берет верх.
– Как дела? – спрашивает Дима.
– Это что? – Я говорю резко, словно тычу носом в лужу невоспитанного щенка.
– Где? – Он теряется от моего тона и от неожиданного вопроса.
– Вот это.– Мой палец показывает на экран.– Ты считаешь, это видеоряд?
– Конечно...– Он не понимает, о чем я.– А что?
– Да руки бы отрывала!
– За что?! – Его ладони больше не лежат у меня на плечах, Дима отступает назад.
– Ты смотри, как ты наснимал! Леш, покажи ему.
Леха двигает мышкой неохотно: ему неприятно, что я втягиваю его в скандал, тем более что обычно Дима снимает вполне сносно, а иногда даже очень хорошо.
– Смотри,– выговариваю я,– у тебя почему вот этот дедушка сидит и сам на себя смотрит? Что это за фокусы? Где тетка, которая с ними говорила? Кого они слушают?
– Была... Я снимал...– вяло отбивается Дима.
– Была,– киваю я.– Один план. Один! И что мне с ним делать? А где общие планы?
– Их что, вообще нет?
Я не смотрю на Диму, но по голосу слышу – ему стыдно, и что-то похожее на сочувствие пробуждается в моей душе, но страх и воспоминание о разрезанной сумке берут верх.
– Есть. Один!
– Ребят,– тянет Дима, извиняясь,– простите, ну бывает. Сами смотрите: комнатка крохотная, народу всего шестеро человек... Оксан, я думал, ты в крайнем случае архив найдешь...
– А меня не мог спросить, собираюсь я искать архив или нет?
– Ну прости. Там так тесно было, что я не знал, куда встать.
– На то ты и оператор, чтобы знать, куда встать! Как мямля: не знал, не знал...
Хлопает дверь. Данкин возмущенный голос за стеной:
– Димон, ты чего?! Все двери повышибаешь!
Леха ничего не говорит, но я знаю, что он хотел бы сказать. Молча и быстро он накидывает кадры на таймлайн, подписывает титры и говорит:
– Все. Свободна. Давай следующую.
Я собираюсь уходить. Возвращаясь из туалета, слышу разговор из-за приоткрытой двери «Новостей». Задумчивая Лиза спрашивает:
– Интересно, а почему все-таки Ларисик написала «жил»? Он же здесь не жил.
– Так он здесь и не работал,– тихо язвит Надька, и три выдоха-усмешки слетают с их губ. Я захожу в кабинет. Все заняты своими делами. Я знаю, будь Эдик жив, они бы смеялись в голос за его спиной.
Одеваюсь и думаю: в самом деле, Эдик ведь был уникален, он умудрялся не работать, будучи редактором «Новостей». Смотрю на Данку: да, конечно, у нее, как и у каждого из нас, бывают периоды вынужденного безделья. Наша работа вопиюще неравномерна. Каждое утро она вздыхает над списком сюжетов, пишет в столбик цифры один, два, три и так далее, до восьми. Но строчки напротив цифр заполняются медленно. Данка звонит и звонит, спрашивает и спрашивает, выясняет и выясняет, и никак не может найти новостей, и ноет, что указательный палец ее правой руки уже мускулист. А потом, когда разблюдовка наполнена и выпуск расписан, начинают созревать первые сюжеты. Данка слушает, редактирует, собирает подводки, строки анонсов, краткие варианты сюжетов для ночного выпуска, и опять звонит, звонит, звонит – ищет героев для прямых эфиров...
Эдик звонил редко. Его устраивало то количество сюжетов, которое получалось само собой, даже если кто-то из журналистов оставался без работы.
Данка каждый день пытается найти каждому сюжет и устную, чтобы гонорары в конце месяца были нормальными.
Эдик заботился только о своих гонорарах и суетился только ради собственных денег. Он ел, пил, курил, раскладывал пасьянсы, разгадывал кроссворды. Таким я его и запомнила: спина согнута колесом, нос нависает над столом, глаза смотрят словно бы внутрь себя.
Выхожу из офиса. Дует холодный северный ветер, но льда на лужах еще нет. Промокшая снежная каша дрожит на крохотных волнах. Горят все фонари, и белая надпись «...жил и работал...» светится на красной стене.
Машин во дворике много, но я никогда не смотрю, какие именно машины здесь стоят. Это плохо. Временами мне кажется, что журналист, который не разбирается в машинах,– все равно что художник-дальтоник. Чувствую себя неполноценной каждый раз, когда, подходя к офису с кем-то из коллег, слышу: «Черпаков приехал», или: «Директора нет на месте». Я могу различать машины только по маркам, на них же и указанным, но не помню, кому какой автомобиль принадлежит, и даже не представляю, как это можно запомнить. Улыбаюсь: вспоминаю, как однажды села в другую серую машину вместо нашего «фольксвагена» и сказала водителю: «Поехали»,– а потом повернулась к нему и увидела удивленное незнакомое лицо.
Уже выхожу из дворика, когда за моей спиной вспыхивает свет фар, и моя черная тень падает на снег, медленно начинает удлиняться и ползти в сторону, словно собирается вскарабкаться на стену дома.
Отбегаю на тротуар. Это нелегко, потому что весь он покрыт подтаявшим льдом, и ноги скользят. Машина коротко и громко сигналит. Звук так резок, что я пугаюсь, останавливаюсь и прижимаюсь к стене, боясь съехать со скользкого тротуара прямо под колеса.
Открывается дверца, в салоне вспыхивает свет, и я вижу Диму, который зовет меня:
– Чего стоишь? Садись! – На его губах вымученная улыбка. Я подхожу к машине с его стороны: не спешу оказаться внутри.
– Не знала, что ты меня ждешь,– говорю я.
– Я всегда тебя жду,– отвечает Дима.
– Я не знала,– повторяю я.
– Садись.– Он тянется к пассажирской дверце и открывает ее.
– Дим,– я осторожно пытаюсь возразить,– я очень устала. Домой хочу.
Его машина с ярко освещенным салоном стоит на фоне темной, жуткой улицы, застроенной старыми домами, засаженной яблонями, распустившими над ней черные корявые пальцы. Машина – часть этой улицы, а я хочу на проспект, туда, где, свистя усами, едут прямоугольные троллейбусы, где свет и новогодние гирлянды. Но Дима не пускает.
– Хорошо,– говорит он.– Я отвезу тебя домой.
В его голосе усталость и злость, я хорошо их слышу. Но аргументы против кончились. Покорно вздыхая – так вздыхали, я думаю, жертвенные коровы – я сажусь в машину.
Дима тихонько подъезжает к главной дороге. Машина движется крадучись, словно на цыпочках. Останавливаемся, и я с тоской провожаю глазами длинноусый троллейбус, битком набитый людьми. Вижу серую куртку, размазанную по стеклу двери, ее краешек, защемленный и торчащий наружу.
– Вот,– говорит Дима,– сейчас бы тоже так поехала.
Я киваю. Дима включает музыку.
Мы выворачиваем на проспект, машина едет в потоке других машин, и я успокаиваюсь. Все становится привычным и нормальным, и длинный разрез на моей сумке перестает меня интересовать. Я дремлю, убаюканная музыкой и машинным теплом, как вдруг происходит страшная вещь: на следующем перекрестке мы вдруг сворачиваем.
– Ты куда?! – Я мигом просыпаюсь.
– Оксан, мне просто хочется тебя покатать.
– Ты обещал домой! – Мне очень страшно.
– Оксан, ты дремли, а я просто тебя покатаю. Съездим в лес, подышишь свежим воздухом. Не волнуйся: если совсем-совсем устанешь, я отнесу тебя домой на руках.
– В лес?!
Перед глазами картина: проселочная дорога, рыхлые, подтаявшие сугробы. Северный ветер бьет старые сосны по стволам и кронам, и они стонут от безысходности. Впереди – темнота, рваные тучи – клочьями по небу. Свет фар меркнет. Тишина: ни звука, кроме стона высоких деревьев. Темнота.
Слезы подкатывают к глазам. Я плачу и говорю, умоляюще сложив руки:
– Димочка, миленький, отпусти меня... Пожалуйста, отпусти... Ну слышишь?
Он резко сворачивает вправо, к обочине, и бьет по тормозам. Я смотрю в окно: за ним темно, и ветви деревьев чернеют на фоне темного неба. Но паника проходит быстро: это городской парк, и девятая маршрутка ходит отсюда прямо до моего дома.
– Оксана, ты просто объясни. Ты просто скажи, что...
Но я не слушаю, что он там бормочет. Дергаю ручку двери, но дверь не открывается. С тихим вздохом Дима наклоняется ко мне. Сначала отстегивает ремень, потом открывает дверь. Я сижу, вжавшись в спинку кресла. От Димы пахнет сигаретами, от запаха меня начинает мутить. Едва открывается дверь, я выпрыгиваю из машины и бегу к остановке. Здесь всего два человека, но даже от этого я чувствую себя лучше. Оборачиваюсь, высматривая Диму, но его уже нет. Он уехал, и мне становится стыдно, что я так испугалась. «Но,– говорю я себе в утешение,– сумку порезал он, больше некому».
21 декабря, среда
Спешу в офис: у меня елка в театре кукол. Пошли легкие для редактора новогодние дни: Данка светится счастьем. Каждый день елки, праздничные конкурсы и гулянья; Дума и Законодательное Собрание спешат доутвердить бюджеты – так что выпуски заполняются быстро. То же будет и в январе: после каникул все начнут подводить итоги прошлого года, а пожарные, скорая помощь и милиция – еще и итоги праздников. Не надо быть гадалкой, чтобы собрать воображаемые выпуски января уже сейчас. Каждый год одно и то же.