Сама я осиротела «средне». Мы возвращались из отпуска в Португалии. Когда мы ехали по Франции стемнело и начался дождь. Я помню, как Сара капризничала на заднем сиденье. Я начала ей читать сказку – и продолжала ее рассказывать, как потом поведали мне медсестры, когда очнулась в больнице. Потому что я ее наизусть знаю, эту сказку. Вот только Сары уже не было. И мужа моего тоже не было.
Я три месяца не могла плакать. Совсем. Во Франции, на той автостраде, уснул водитель грузовика. Саре было восемь лет. Их похоронили в Португалии. Рядом с моими родителями. Не могли же они ждать, пока я приду в себя – мертвых надо было хоронить. Тем более что никто не знал, что я выжила. А я и до сих пор не уверена, что это так. Мне кажется – на самом деле нет, но вот убить себя окончательно я никогда не хотела и не хочу. И вовсе не из страха. А скорее – из-за боли. Потому что это ужасная боль. Не для меня – для тех, кто останется на земле. А что такое эта боль – уж я, будьте уверены, знаю. У меня ведь есть сестра, и брат, и вот теперь Юрген у меня есть.
Два года и восемь месяцев я была одна в своем горе. Не совсем одна, вокруг меня всегда были люди – но настоящее горе требует одиночества. А иначе оно будет возвращаться снова и снова, как недолеченная ангина или кашель. Мне многие хотели помочь, но я была настолько погружена в свою скорбь, что до меня трудно было достучаться. У них у всех были самые добрые намерения, я не сомневаюсь. Но все-таки не стоило меня спрашивать, как я себя чувствую. Как может себя чувствовать тот, кто потерял всю свою семью?! Ну как? Мне было проще отвечать на вопросы типа: «Что ты сейчас делаешь, Отилия?» или «Ты уже ела сегодня что-нибудь, Отилия?». Тогда мне не надо было врать. А еще не стоило им давать мне советы типа: «Ведь ты можешь усыновить ребенка…» Как будто у меня сдох хомяк. Таких сочувствующих – с неправильным пониманием эмпатии – я ненавидела.
Юрген тоже сталкивался с такими, но он к ним относился не так, как я. Вообще мужчины переживают свое сиротство по-другому. Они чаще сходят с ума и чаще кончают жизнь самоубийством. Либо сразу, либо постепенно. Главным образом – с помощью водки. Так что Юрген – вообще герой, ведь в нашем сиротском сообществе он, пожалуй, понес самую серьезную утрату.
Утром 17 января 2011 года его жена усадила их трех дочерей в машину и повезла их делать прививку. Домой они больше никогда не вернулись. В тот день утро было морозное – после теплой ночи с дождем. На углу буквально в нескольких минутах езды от их дома какая-то машина выскочила на встречную полосу и врезалась в них. Погибли сразу пять человек. Вся семья Юргена и водитель той машины.
Я не могу сказать, что люблю Юргена. И он тоже меня, наверно, не любит. Мы не говорим о любви. И это вовсе не связано со страхом, что какой-нибудь пьяный водитель может нас навсегда разделить. Просто в нас еще слишком сильно живет любовь из той, прошлой жизни. Но мы все-таки вместе. Мы встречаемся, мы вместе просыпаемся, вместе грустим, вместе ищем смысл. Потому что вместе, и мы это чувствуем, нам будет проще его найти…
Удар
– Я прошу прощения за свою откровенность, но хочу, чтобы с самого начала нашего разговора была ясность. Так будет правильнее. Я, знаете ли, не люблю мужчин. И боюсь их сильнее, чем пауков, – добавляет она с улыбкой. – Так что, надеюсь, вы, пан, не будете слишком сильно над столиком наклоняться, ведь два метра расстояния между нами – самое оно. Да, и имейте в виду – если вы сожмете кулаки, то я… я тогда убегу или как минимум закрою лицо руками.
Вы когда-нибудь женщину били? Хотя нет, давайте поточнее: вы когда-нибудь били женщину кулаком в лицо? Так, чтобы ее голова, как мяч, отлетела от кухонной стены, а потом буквально на сантиметр разминулась с уголком стола? Чтобы потом женщина лежала, онемев и окаменев, на полу, а вы, сунув руку в карман, могли спокойно уйти?
А вот мой отец именно так и сделал. На кухне нашего дома, где я росла. Вернее, где меня растила мама. Мне тогда было одиннадцать лет, брату – шесть. Однажды вечером я вышла из своей комнаты и спустилась по лестнице вниз. Потому что он снова орал на маму. А я знала, что он перестанет орать, если увидит меня, – он всегда переставал, когда я или брат были близко. Но в тот вечер я, видимо, шла слишком медленно. Остановившись в дверях кухни, я увидела, как мой отец бьет кулаком в лицо моей матери. А потом мама упала, и ее волосы рассыпались по полу.
Я поступила тогда как последняя тварь: на коленях доползла до своей комнаты, спряталась под одеялом и плакала. И очень хотела умереть. От стыда за своего отца.
Я его любила. Тогда, на пороге нашей кухни, до этого удара я его все еще любила. А на следующее утро уже, наверно, нет. Только я не сразу это поняла. Я была еще слишком маленькая, чтобы задумываться над любовью к родителям и разделять их на мать и отца. Только через много лет я поняла, что мой собственный отец в тот раз в нашей кухне ударил кулаком меня. Прямо в лицо. И вдруг осознала, как права была моя мама, убегая от него. Она убегала три года. Убегала от его патологической ревности, от его примитивного понимания супружества, от его жестокости, которую сам он считал справедливостью.
Вы только представьте себе, мой отец мне – одиннадцатилетней девочке! – говорил, что любит маму, но если что – он ее в суде прикончит. Мне, своему одиннадцатилетнему ребенку! Я ведь даже не понимала тогда толком, что значит этот «суд» и это «прикончить», но за то, что я молча слушала его бредни, он покупал мне игрушки и разрешал засыпать за компьютером, приговаривая: «Небось у мамочки тебе такого не позволяют».
И чтобы вам было понятно: моя семья не была неблагополучной. Мама – учительница, умнейшая женщина из всех, кого я знаю. А отец вообще в министерстве работал, был чиновником. Так что речь не идет о телесериале «Отребье» с главным героем-алкоголиком, который в ободранной кухне, полной пустых бутылок и объедков, бьет кулаком в лицо свою зашуганную жену, потому что «суп пересолен!». Нет, наша история куда хуже.
Но одно должна, к сожалению, признать: мой отец был необыкновенно последователен. Он сделал все, чтобы «прикончить» мою маму в суде. Я это знаю от бабушки, мама же мне никогда ничего не рассказывала. А отец перед Высоким судом оценил меня в какие-то копеечные алименты – несколько сотен злотых, а потом яростно торговался за двести злотых. Как только я начну работать, я посчитаю все прошедшие с того дня месяцы, умножу их на эти отвратительные несколько сотен злотых, добавлю двести – и буду переводить ему на счет. Даже если мне придется голодать. А лучше всего – выплатить ему всю сумму разом. Чтобы избавиться от этого долга раз и навсегда.
Мама всегда говорила о нем только хорошее – или молчала. Чаще – молчала. Когда они наконец развелись, то она только плакала, а потом исхудала так, что ее положили в больницу. Я не слышала о нем от нее ни одного дурного слова. Никогда. И я думаю, это плохо, понимаете? Потому что против моей воли и вопреки всему тому, что я знала, она пыталась сотворить из моего биологического отца какого-то кумира, идола. Она оказалась лицемеркой. И что с того, что это желание объяснялось ее добротой. Она, вероятно, хотела, чтобы у нас – у меня и у моего брата – было как можно более счастливое детство. А ведь мой отец оказался законченным моральным уродом. Мне было почти семнадцать, когда я отдала себе в этом отчет. Тогда я стала вспоминать все те картины, которые видела ребенком и которых до конца не понимала. Спокойные, покорные, терпеливые объяснения матери, потом ее мольбы о праве на свободу, а в конце жалкие – по моему мнению – уверения в том, что она может быть хорошей женой, при этом «оставаясь собой». Я помню, как однажды мой отец после очередного скандала и ругани выкрутил ей руки, а потом выставил за дверь на мороз и снег, прямо в халате. Тогда я думала, что они просто так играют. Теперь-то я понимаю, что это был один из его первых ударов.
С тех пор как на кухне отец ударил мать кулаком в лицо, я не перестаю думать о кулаках мужчин. И эту кухню ненавижу. Когда навещаю маму – никогда не захожу на кухню. Мы не говорим об отце: я стараюсь забыть о нем, она старается о нем не упоминать. В моей квартире кухни вообще не будет. Для верности.
И еще я вам признаюсь, что моя мать меня чертовски разочаровала. Я не хочу быть такой, как она. И никогда не буду. В тот день, когда я, перепуганная насмерть, на коленях ползла по лестнице наверх, моя мама должна была собрать себя с пола, прийти ко мне и сказать, как ей больно и плохо, как она унижена и обижена, она должна была сказать, что папа причинил ей боль, но что не все мужчины такие, как мой отец, – бывают и хорошие.
А она не пришла…
Про измены
– Мой муж мне изменяет. И мне кажется, – в этот момент голос женщины понижается почти до шепота и начинает дрожать, – я иного и не заслуживаю. То, чего я никогда не осмелюсь или просто не хочу ему предложить, он находит в другом месте. Я не умею и не хочу учиться кататься на лыжах, например. Мне не хочется обсуждать с ним книги, на первой же странице которых становится ясно, что мне не хватит ума их понять. Я никогда не поеду с ним (хотя он неоднократно об этом просил) туда, где можно встретить ядовитых змей или какого-нибудь мерзкого волосатого паука. Я не буду также слушать с ним три часа Вагнера, потому что мне кажется: не уснуть под его оперы мешают только голоса певцов. А ему, моему Ральфу, все это нужно. И он получает все это от другой женщины или, может, от нескольких других женщин…
С тех пор как на кухне отец ударил мать кулаком в лицо, я не перестаю думать о кулаках мужчин. И эту кухню ненавижу. Когда навещаю маму – никогда не захожу на кухню. Мы не говорим об отце: я стараюсь забыть о нем, она старается о нем не упоминать. В моей квартире кухни вообще не будет. Для верности.
И еще я вам признаюсь, что моя мать меня чертовски разочаровала. Я не хочу быть такой, как она. И никогда не буду. В тот день, когда я, перепуганная насмерть, на коленях ползла по лестнице наверх, моя мама должна была собрать себя с пола, прийти ко мне и сказать, как ей больно и плохо, как она унижена и обижена, она должна была сказать, что папа причинил ей боль, но что не все мужчины такие, как мой отец, – бывают и хорошие.
А она не пришла…
Про измены
– Мой муж мне изменяет. И мне кажется, – в этот момент голос женщины понижается почти до шепота и начинает дрожать, – я иного и не заслуживаю. То, чего я никогда не осмелюсь или просто не хочу ему предложить, он находит в другом месте. Я не умею и не хочу учиться кататься на лыжах, например. Мне не хочется обсуждать с ним книги, на первой же странице которых становится ясно, что мне не хватит ума их понять. Я никогда не поеду с ним (хотя он неоднократно об этом просил) туда, где можно встретить ядовитых змей или какого-нибудь мерзкого волосатого паука. Я не буду также слушать с ним три часа Вагнера, потому что мне кажется: не уснуть под его оперы мешают только голоса певцов. А ему, моему Ральфу, все это нужно. И он получает все это от другой женщины или, может, от нескольких других женщин…
Встревожившиеся было женщины, сидящие за столом, вздохнули с заметным облегчением. И как по команде кивнули в знак понимания и потянулись к бокалам с вином. Все четверо.
– Ах, вот оно что, – произнесла одна из них, – но ведь это никакая не измена! Я-то сначала подумала, что ты говоришь о настоящей измене, ну ты понимаешь – о сексе. Я бы сразу ушла от мужа, если бы он мне изменил. Немедленно. Верность ведь самое важное в отношениях, – добавила она взволнованно.
Известный австрийский философ Роберт Пфаллер, который специализируется на этике, имеет другое мнение и провокационно интересуется, почему сексуальный контакт любимого человека с кем-то другим воспринимается партнером как смертный грех, а, скажем, долгий философский диспут или совместная игра в сквош – уже нет. Видимо, сексуальность либо переоценивают, либо недооценивают. Когда кто-то считает готовность принимать и дарить телесные удовольствия исключительно как проявление любви – он испытывает сильное разочарование или даже, в крайних случаях, негодование, когда кто-то другой получает это все «бесплатно», без всякой любви. В свою очередь, немецкий (католический) философ Йозеф Пипер в книге «О любви» отмечает, что нельзя не заметить, как все меньше становится людей, которые считают любовь необходимым условием телесного соединения, а вот тех, кто сексуальность считает основой любви, – все больше.
– Я бы, честно говоря, даже хотела, чтобы у него была такая… ну, нормальная любовница. Тогда это был бы всего-навсего обычный секс. И мне было бы легче с этим справиться, я думаю. А так он мне изменяет на каком-то совершенно другом уровне. Он делит свой восторг от Вагнера не со мной, защищает от ядовитых змей не меня и не на меня смотрит, открыв рот, как школьник на первой парте, а на какую-то литературную мадонну, сыплющую словами, которые я не смогла бы даже повторить, а не то что написать. Он же должен в этих своих «любительниц» оперы, путешествий и литературы потихоньку влюбляться. И это гораздо, гораздо хуже, чем если бы он просто раздевал их и раздвигал им ноги. Гораздо хуже! Я бы никогда не ушла от него из-за такой глупости – это было бы смешно, жалко и по-детски. Да кто я вообще такая, черт возьми, что мне прямо вот невозможно изменить? Он ведь двадцать лет спит в одной постели с одной и той же бабой! Нет, я больше претендую на исключительное место в его голове и душе, а не у него между ног. Чем дольше я с ним живу, тем больше понимаю, что его пах с его неверностью имеет мало общего. Если вообще имеет…
За столом воцарилась гробовая тишина. Такая тишина бывает перед нападением пираний на ничего не подозревающую жертву. Вслух высказать такое мнение – это все равно что накапать кровью в воду, давая сигнал к атаке. Любовь и верность – это как два скованных одной цепью заключенных во время перевозки: если один из них убежит – за ним поневоле последует и другой. Это точно знают все четыре женщины, которые напрягают сейчас свои мозги для словесной атаки. Но при этом минимум две из них сейчас лицемерят. Одна с давних пор отказывается признавать, что ее муж регулярно изменяет ей с руководительницей детского хора, причем, по всей видимости, здесь речь идет не «просто о сексе» – скорее, имеют место любовные отношения.
Вторая, учительница, несмотря на то что ее безумно любит и хранит ей верность мужчина, регулярно приезжающий к ней с другого конца страны, недавно изменила ему с полицейским, потому что, как она сама объясняет: «Он увлек меня, он такой красивый, на голову выше моего толстячка, и вообще… так уж вышло». Это не мешает ей, однако, придерживаться распространенной точки зрения, что неверность и впрямь есть нечто ужасное, а готовность ее простить – это отвратительное извращение.
А статистика, касающаяся измен, просто шизофреническая. Больше девяносто двух процентов взрослых немцев требуют от своих партнеров бескомпромиссной верности – и при этом больше половины из них признаются, что как минимум один раз изменяли партнеру. Восемьдесят процентов отношений разрываются из-за сексуальной неверности – и в то же время восемьдесят восемь с половиной процентов изменивших утверждают (в анонимных анкетах), что по-прежнему любят того, кому изменили.
Что касается женщин, эта статистика кажется еще более опасной, чем в случае мужчин, у которых такое поведение связано с самой их природой, подчиняющейся количеству тестостерона в крови. А женщины, изменяя, гораздо реже бывают «одурманены» новым, неизвестным пенисом. Обычно в этом случае имеют место поиски утраченного мужского интереса. А это уже идет от мозга[1].
Поэтому оперы Вагнера с этой точки зрения даже гораздо более опасны, чем, скажем, какие-нибудь корпоративные выезды в целях тимбилдинга.
Ценности не имеют…
Она никогда не думала, что это может произойти с ней. Такие происшествия, как она считала до сегодняшнего утра, случаются только с другими – с теми людьми, которых показывают по телевизору. Причем на тех каналах, которые она обычно не смотрит. Циклоны, тайфуны с женскими именами, землетрясения, ужасные наводнения, эпидемии странных смертельных болезней, террористы, не говоря уже о грабителях, которые воруют сумочки у женщин, – все это встречается в жизни людей с другой планеты.
А вот сегодня она убедилась на собственном опыте: по крайней мере в том, что касается грабителей с сумочками, это не так.
Утром она, как всегда, припарковалась перед магазином итальянца, который много лет был в нее тайно и безнадежно влюблен и потому разрешал оставлять ее маленькую машинку на магазинной стоянке. Потом перебежала улицу к станции метро «Восточный Франкфурт». Тот же самый пешеходный переход, что и всегда, и спешила она так же. Как всегда в понедельник – вот уже восемь лет. И вдруг она почувствовала острую боль над левой ключицей и упала на асфальт. Мотоциклист в подшлемнике и куртке с капюшоном пытался вырвать у нее из рук сумку! Он разогнался и на ходу схватил рукой кожаный ремешок. Если бы у нее на том же плече не висела сумка с ноутом, если бы ремешки не переплелись между собой, если бы ремешок от ноута не завязался петлей вокруг ремешка от сумки – возможно, она бы и не упала.
Именно так, а может быть, даже более подробно рассказывала она об инциденте молодому полицейскому, который появился «на месте происшествия». Он еще осведомился, не нужно ли вызвать «Скорую помощь», а потом привез ее в комиссариат, где составил подробнейший протокол. Он был очень спокойный, хорошо понимал ее состояние, а иногда проявлял вообще удивительную чуткость, спрашивая, например: «Удобно ли вам заниматься этим прямо сейчас, или, может быть, вы хотите, чтобы вас сейчас обнял кто-то из близких?» Она хотела, но еще сильней хотела покончить со всем этим. Поэтому она согласилась без колебаний на «сейчас».
Составляя протокол, он спросил, не может ли она перечислить содержимое сумки. «Надо внести в протокол ценные вещи».
Конечно, она могла. Она с некоторых пор чувствует себя очень крепкой и готовой к любым неожиданным испытаниям. Она медленно перечисляла содержимое сумки, поглаживая ладонями и без того истертую поверхность стола. Перетянутая резинкой пачка открыток, которые он присылал ей из своих путешествий, несмотря на существование всех этих интернетов, твиттеров и фейсбуков. Он искал почту, покупал открытки, «прижимал их к губам перед отправкой» и опускал в почтовый ящик, который похлопывал ладонями «на счастье». Каждая открытка была ею читана-перечитана несчетное число раз, зацелована ее губами, на каждую она любовалась днями и ночами.