Медная шкатулка (сборник) - Дина Рубина 19 стр.


Собственно, думал Михаил, с нежностью посматривая на друга, встреча с прошлым состоялась, и можно уже ползти дальше. Хотя, признаться, дальнейшая дорога в этом скисшем молоке не очень его вдохновляла. Надо подать Леньке мысль – где-нибудь тут кофе выпить. Хотя бы вон в симпатичной кондитерской, с такими уютными занавесками на окнах… А тем временем, может, и распогодится.

– А башенку с часами видишь? Там станция железной дороги. Поездо́чек такой смешной ходит – два-три вагона. Весной поднимаешься из Неона в Сан-Серг, а мимо – солнечные полосы желтых кустов, и ты ежедневно снуешь – из весны в зиму, из зимы в весну… – Леня обернулся, мечтательным взглядом обводя горбатую улочку, и сказал: – Пойдем, что покажу. Надеюсь, там открыто. Ничего, что воскресенье, он всегда открыт…

И стал спускаться вниз, мимо маклерской конторы, продуктового магазина, пансиона и кондитерской, а дойдя до небольшого торгового центра, пустого и темного, поднялся по ступенькам в аркаду и остановился перед одной из дверей. Михаил поднялся вслед за ним и удивленно присвистнул.

Большое окно рядом с дверью то ли в магазин, то ли – судя по ящикам за стеклом – в какой-то склад, оказалось витриной, заставленной виртуозно сработанными моделями разных средств передвижения.

Изумительно подробно и точно сделанные легковушки, мотоциклы, автобусы, велосипеды – как старых, так и новейших моделей – занимали место на многочисленных полочках, перевернутых коробках, ступенчатых подставках. Но главное: в центре окна-витрины разлегся весенним зеленым бегемотом искусно сработанный холм, поросший деревьями, кустарником и цветами и опоясанный рельсами железной дороги. На рельсах застыли игрушечные вагончики. И всему здесь нашлось место: будке обходчика, кирпичному зданию станции с остроконечной башенкой (часы показывали полшестого), головастым фонарям, носильщику с тележкой, полной саквояжей, а также нескольким пассажирам на перроне, среди которых выделялась комично толстая дама в шляпке, с букетиком трудноразличимых цветов на тулье…

– Это что! Сейчас увидишь, как все это засвистит-затарахтит. Ты будешь поражен! – И Леня толкнул дверь.

Они вошли в магазин, вернее, друг за другом протиснулись в щель между ящиками и полками. Здесь было странно тихо, затхло и сумрачно. Даже свет не горел.

– Это не всегда так, – проговорил Леня, будто извиняясь. – Время, понимаешь, – не сезон, воскресный день. Без туристов здесь все впадают в спячку. – И крикнул в глубь помещения: – Мсье Пероттэ! Мьсе Пероттэ!

В конце коридора вспыхнула вертикальная щель, там задвигались… звякнула какая-то банка или ложка, заскрипели пружины. Через минуту возник и осторожно двинулся навстречу силуэт калеки на костыле.

Леня быстро и приветливо заговорил по-французски, тот ахнул, отозвался – видимо, узнал. Они сошлись в узком пространстве между полками, где невозможно было развернуться, и принялись горячо трясти друг другу руки.

– Потом все объясню, – быстро обернувшись, бормотнул Леня и что-то сказал мсье Пероттэ, указывая на друга. Тот с готовностью кивнул, включил какой-то рычажок, озарив помещение магазина, который оказался не таким уж и маленьким. Еще один щелчок – и вдруг слегка загудело, защелкало, маленькие фонари на кольце железной дороги налились апельсиновым светом, поезд свистнул, дернулся и поехал по рельсам.

Самое удивительное, что искусственный холм медленно вращался сам по себе, что создавало абсолютную иллюзию естественного движения поезда, так как менялись декорации и пейзаж. Поезд мчался вдоль горных склонов, машинист давал гудок, обходчик сигнализировал фонарем, носильщик объезжал по перрону толстую даму в шляпке… Мимо проплыл ремонтный вагон с открытой платформой, на которой стояли рабочие в синих куртках, причем один наклонялся через борт платформы, на что-то указывая рукой приятелю… Целый день можно было стоять тут, глаз не сводя с этого механического чуда, со всех этих деятельно жестикулирующих крошек.

Наконец все стало. Хозяин лавки – он же оказался и мастером, вернее, творцом всего этого подробного, забавного и страшно убедительного мира – повернулся к Лене и заговорил о чем-то, вероятно, грустном, сокрушенно вздыхая и качая головой. Свежее розовое лицо, длинные седые волосы, пылкая французская речь.

Иногда Леня оглядывался и отрывисто бросал:

– Они живут прямо тут, в магазине, со старой маман… Хозяин поднял плату за квартиру, они не могли платить, хозяин их выгнал, пришлось переехать сюда…

И пока Леня переводил, мсье Пероттэ печально улыбался и поощрительно кивал, будто понимал каждое слово.

Наконец, все так же улыбаясь, проговорил что-то с вопросительной интонацией – во фразе прозвучало: «…мадам Лидия?» – по чему стало ясно, что мастер спрашивает, как поживает Лида. Видимо, не знал ничего.

И Леня сдержанно ответил – надо полагать, сообщил, что мадам Лидия умерла полгода назад.


Потом они шли по улице, и Леня возбужденно говорил:

– Ты заметил, как я спокойно, достойно – о Лиде? Я доволен собой. Я доволен. Вот так и надо – перед чужими… – И вновь голос его осекся, он поднялся на крыльцо кондитерской и рванул на себя дверь.

Это был светлый благоуханный рай, исполненный ароматов корицы, кардамона, гвоздики и ванили. Невысокая деревянная перегородка делила помещение на магазин и собственно кондитерскую с тремя столиками. За стеклянным прилавком-витриной, уставленной цветными грядками пирожных и булочек, стояла крупная женщина средних лет с короткой стрижкой пшеничных волос, так напомнивших ему… Она отпускала двум ребятишкам конфеты в бумажных пакетах и на приветствие Лени – тот позвал ее чудесным именем – Сесиль! – подняла голову и вся засветилась. И опять они оживленно и быстро говорили по-французски, и Леня отрывисто бросал фразы через плечо или задавал ненужные вопросы: с какой начинкой ему взять круассан?

– С любой, – ответил Михаил, не сводя глаз с этой светлой, крупной, очаровательной женщины.

– Пошли сядем, – сказал Леня, – нам Сесиль все сама принесет. О, ты не знаешь, она ведь отличная медсестра, она делала Лиде уколы и…

Сесиль принесла поднос с кофе и круассанами и, видимо, борясь с собой, все-таки осторожно спросила про Лиду – опять мелькнуло: «…мадам Лидия?..» – и снова Леня, сглотнув, бросил три слова, глядя в окно. Сесиль ахнула, всплеснула руками и вдруг легко, тихо заплакала. Леня поднялся, схватил ее руки и некоторое время держал их обе в ладонях, благодарно прижимая к груди. Потом склонился и поцеловал…

Тут в помещение влетела еще стайка ребятни, Сесиль устремилась к прилавку и там быстро говорила двум девочкам-близнецам что-то увещевательно-ласковое, улыбаясь глазами, не просохшими от слез.

Леня помолчал, проговорил с трудом:

– Сесиль сказала: «Бедная мадам Лидия… Она была такая милая…»

Он подумал: счастливый Ленька. И даже не понимает, какой он счастливый. Как состоялась его судьба, его любовь… И даже нынешнее его горе – такое достояние, такое неразменное, огромное, цельное счастье…


К полудню туман не рассеялся, но слегка поредел, и они еще вволю погуляли. Сан-Серг оказался не таким уж крошечным: дома спускались и поднимались по склонам горы, препоясанной дорогой; церкви были две – одна католическая, на горке, другая протестантская, со скромной колокольней, уютно укрытая в лощине. В протестантскую они зашли. В небольшом зале с витражами в окнах служба только что закончилась, и пять-шесть старушек уже расходились. Но когда они с Леней поднялись на крыльцо, женщины Леню узнали, обступили, и вновь зарокотала французская речь, и на картавых ее крылышках прилетела вездесущая «мадам Лидия», и Леня сдержанно рассказывал бывшим соседкам о своем горе.


Так вот ради чего они сюда приехали! Просто Леня боялся ехать один, оставленным и одиноким, – сюда, где они с Лидой так счастливо жили вдвоем. А с другом все было нестрашно и не так больно; все было иначе.

Наконец они сели в машину и поехали обратно – через Неон. И когда мимо внушительных вилл и зажиточных ферм (все здесь было богаче и респектабельнее, чем в Сан-Серге) спускались плавными дугами вполне приличной дороги, небо прояснилось; открылось и стало приближаться озеро, и белые перышки облаков аукались перышками яхт на нежно-голубой глади.


Неон оказался славным приозерным городком, на самом верху его сидел сказочный белый шато с остроконечными колпаками крыш на круглых и прямоугольных башнях, а также со всем, что к порядочному замку прилагается: флюгерами, флагами, гербом над внушительной входной дверью. Кажется, в шато находился музей – то ли истории города, то ли памяти и уважения кого-то или чего-то.

Неон оказался славным приозерным городком, на самом верху его сидел сказочный белый шато с остроконечными колпаками крыш на круглых и прямоугольных башнях, а также со всем, что к порядочному замку прилагается: флюгерами, флагами, гербом над внушительной входной дверью. Кажется, в шато находился музей – то ли истории города, то ли памяти и уважения кого-то или чего-то.

Внутрь они не вошли, просто погуляли вокруг, посидели на площади, обсаженной платанами, чьи обрубки ветвей были воздеты к небу, словно деревья кому-то салютовали или молили о пощаде, – и затем крутыми улочками спустились к набережной, к ряду уютных ресторанчиков, призывно открывающих двери к обеденному времени.

Как раз и проголодались; и перед тем как войти в заведение, чья терраса глядела прямо на озеро и дымчатую горную цепь на другом берегу, Леня чуть не за рукав поймал какого-то прохожего и заставил его сфотографировать их обоих у старинного круглого фонтана на маленькой площади.

Вошли, расселись, и, пока официант не принес карту меню, Михаил смотрел на ровное натяжение голубой материи озера с цветными заплатками яхт, думая о кротком, куда более кротком, чем морское, дыхании этой воды. Все вокруг, вся здешняя жизнь были подчинены ритму мирного дыхания озера. В том числе и плавность лебединого хода, столь отличная от истеричной резкости чаек…

– Что здесь брать? – спросил он, рассматривая карту меню.

– Возьми «филе де перш», – отозвался Леня. – Не ошибешься.


Платаны и тут выставляли напоказ черные обугленные культи. Михаил смотрел на зеленую мшистую прозелень стволов и думал – в них есть что-то упрямое, как в покалеченных ветеранах. Какая-то угрюмая стойкость…

Мимо окон кафе сновала воскресная расслабленная публика.

Он заметил женщину в платке и длинном черном платье, заговорил о нынешнем столпотворении народов в Европе, о том, что хваленая европейская толерантность, похоже, трещит по швам – вон как швейцарцы поднялись на дыбы против минаретов.

– А знаешь, – сказал Леня, – все говорят, что мы, русские, не приучены в совке к толерантности. А я думаю – наоборот. Не все, конечно, но у кого были глаза и сердце… Мне мама рассказывала… она тридцать пятого года, родилась в Рошале – знаешь, в Шатурском районе городок? Километров двести от Москвы. Там был военный завод. И в войну в город пригнали – наверное, по мобилизации – несколько сотен узбеков, мужчин. Может, они и работали на заводе, но впечатление было такое, что они никому не нужны. В любую погоду в вышитых тюбетейках и стеганых халатах они ходили по домам, просили милостыню. Кто-то делился с ними куском хлеба или картофелиной, кто-то гнал взашей… Ими детей пугали – вид-то необычный, и язык чужой. Говорили: не будешь слушаться, узбек заберет. И малыши боялись этих несчастных людей до родимчика. Некоторые из них на толкучке торговали сухофруктами – видимо, им из дома присылали, – и мама по дороге из школы нарочно проходила толкучкой, говорила – узбеки давали детям горстку душистого урюка или изюма просто так, без денег, – наверное, не могли смотреть в голодные глаза детей… Потом они пропали – неизвестно куда. Может, им разрешили вернуться по домам? Хотелось бы так думать. Но из-за сурового климата многие из них поумирали… И вот, знаешь, мама ведь сама умирала долго, мучительно… Мы с Лидой напоследок ее забрали к себе. Однажды ночью мне показалось – зовет. Я вошел к ней, склонился, вижу – слезы по щеке текут. «Мамочка, что? Больно? Укол сделать?» А она мне… не поверишь… жалобно так: «Узбеки снились. И жалко, так жа-а-алко этих невинных людей. Леня, сынок, за что их погубили?»

– Ленька, – сказал Михаил решительно, – тебе нельзя одному быть. Постой, дай сказать! Не сейчас, не сразу… но ты поверь: в тебе столько этого нажитого тепла, этой семейной любви…

Чуть не сорвалось с языка, что тоска по Лиде смягчится со временем, но разумно промолчал, а вслух повторил:

– Нельзя тебе одному быть!

– А тебе можно? – резко перебил Леня. – Ты что несешь здесь, сваха благочестивая? Сам-то – почему не расскажешь, что у вас с Ириной стряслось?

Михаил усмехнулся, подобрал вилкой оставшийся на тарелке кусок рыбки, отправил в рот и весело проговорил:

– Я тебе лучше притчу на эту тему, ага? Решил еврей разводиться с женой, приходит к раввину и просит: «Ребе, разведите меня с этой женщиной». Тот поражен, совсем вот как ты: «Как?! Что это значит? Вы прожили вместе четверть века! В чем причина?» И тот ему отвечает: «Извините, ребе, но, пока она моя жена, я ничего плохого говорить не намерен». Делать нечего, положение безвыходное, раввин расторгает брак, после чего, сгорая от любопытства, спрашивает мужика: «Слушай, ну вот, отныне вы чужие люди, она для тебя – посторонняя женщина. Теперь-то ты можешь мне сказать, из-за чего решил развестись?» А тот ему: «Нет, ребе. Теперь она – чужая женщина, а я не приучен перемывать кости посторонним людям».

Леня внимательно и серьезно глянул ему в глаза и коротко бросил:

– Понял.


По пути в Женеву Леня сел за руль. Весь обратный путь вился по берегу озера, мимо очаровательных приозерных городков, переходящих один в другой. И когда въезжали в Женеву, Леня вдруг сказал:

– А ты в нашем соборе так и не побывал?

– Не вышло.

– Напрасно! Обязательно надо сегодня зайти. Мы с Лидой первое время туда частенько бегали – на витражи смотреть. Там они особенные… Слушай, мне как раз надо смотаться по делам работы в одно совсем неинтересное место. Давай я тебя завезу в центр, а на обратном пути заберу? Походишь, посмотришь. Может, орга́н сейчас играет… Это полчаса от силы.

– Ну… давай, – согласился он. Не хотелось Леньку огорчать. Витражи так витражи. Орга́н так орга́н, почему бы и нет. И гнать из памяти к такой-то матери все концерты, на которые они бегали с ней в Москве, Питере, Праге, Дрездене, Иерусалиме… Она закончила училище по классу фортепиано, была влюблена в музыку, хотела даже в консерваторию поступать, но отец отговорил, не считал это занятие надежной профессией. Она поступила на химфак, но по натуре и по интересам так и осталась недоучившимся музыкантом. Эта ревнивая любовь к музыке за многие годы передалась и ему, и со временем это стало душевной необходимостью. Они всегда покупали филармонический абонемент и, оказавшись в новом городе, первым делом искали глазами афиши органных, симфонических и камерных концертов. Что же теперь делать со всем этим наследием?..


…Музыка потянулась вслед за тяжелой дверью, которую он с натугой отворил. Гулкое сумеречное нутро собора медленно переваривало бурчащие обрывки пассажей, которые где-то наверху проигрывал органист, наверняка репетируя программу вечернего концерта.

Он стал озираться в поисках источника звуков. Орган собора Сан-Пьер был похож на средневековый дом, из окон которого горизонтально выступали трубы, словно там, внутри, невидимые публике, стояли и трубили герольды.

Воскресная служба завершилась, собор пустовал; лишь парочка туристов беззвучно шепталась перед алтарем, над которым цвела дивной красоты витражная роза самыми яркими за день красками: солнце как раз стояло напротив, пропекая насквозь цветные стекла этого изумительного калейдоскопа, чей радужный свет, в свою очередь, прошивал сиреневый сумрак под высокими готическими сводами.


Михаил свернул в боковой придел – и застыл от неожиданности. Он много путешествовал и много повидал в своей жизни витражей в знаменитых церквах и соборах. Но в витражах этих стрельчатых окон было нечто особенное. Их золотой жар, алый пламень, зеленый огонь переплелись в такое безупречное по цвету и композиции сияние, что эпизоды евангельской притчи, заключенные в свинцовые переплеты, звучали с поистине апостольской страстью. Картины, пылавшие в этих окнах, заставляли человеческое зрение – всегда стремящееся вовне – обратиться внутрь, в самую глубину существа. «Смотри в себя! – словно бы приказывали они. – Вернись в себя, вглядись пристальней…»


Он стоял так минут пятнадцать, ни о чем не думая и ничего не вспоминая, только блуждая взглядом по драгоценным переливам этих волшебных створ. Впервые за последние страшные недели он был не то что счастлив, но благодарен и спокоен и защищен отстраненным милосердием чьего-то гения. Он не заметил, как репетиционное бурканье органа прекратилось и наступила шелестящая тишина, в которой пошаркивали чьи-то почтительные шаги по плитам нефа…

Вдруг гневный мордент знаменитой баховской «Токкаты и фуги ре минор» рухнул в тишину собора и, задохнувшись бешеным форте, отскочил от мозаики пола, чтобы рикошетом отозваться в каждом углу.

Назад Дальше