Чёрная обезьяна - Захар Прилепин 20 стр.


И нашел: сквозь решетку раскрытого окна на втором этаже на меня смотрела моя жена.

На ней был домашний халат.

Лицо ненакрашено.

Губы шевелились, она произносила что-то не слышное мне.

К ее окну подошла старуха и тоже стала смотреть на меня.

Жена сделала движение, чтобы уйти.

— Ты что тут делаешь? — громко спросил я.

Она посмотрела на меня удивленно, вскинув почти незаметные, словно сбритые брови, и промолчала.

— Где дети, ты? — закричал я, взмахнув рукой и пробежав несколько шагов к зданию.

Она улыбалась, глядя сверху, и в ответ легко махнула рукой — прощаясь.

— Дети, блядь, где мои? — закричал я еще громче.

— Сам ты блядь, понял? — на секунду вернувшись к окну, отчетливым, с улыбкой голосом ответила она — тем тоном, которым можно было бы сказать: «Посмотри, какой красивый букет!»

Я остался стоять, глядя уже на старуху, сурово озиравшую двор.

— Сам ты блядь! — повторила старуха, обращаясь отчего-то не ко мне, а куда-то поверх меня.

Я оглянулся — там стоял профессор и переводил взгляд с окон женского отделения на меня и обратно.

На улицу выбежал перепуганный Рагарин, полы белого халата развевались.

Он остановился напротив нас, быстро дыша и стараясь понять, что здесь произошло, не случилось ли чего страшного, и насколько огорчен профессор, и чем он огорчен…

Восстановив дыхание, Рагарин остановился взглядом на мне и сказал, не вкладывая в свои слова никаких особенных эмоций:

— Вы у нас лечились.

Платон Анатольевич неожиданно для самого себя издал удивленный носогорловой звук и заглянул мне в лицо.


Мы спускались на лифте. Я чувствовал разброд во всех органах: печень тянуло вниз, сердце, как воздушный шар, подрагивало и не хотело в подземелье, желудок пристыл в нерешительности, позвоночник тяготился скелетом, руки вспотели горячим потом, ноги — холодным.

Милаев смотрел в сторону. Ему нужно было чем-то занять руки, и он скользил пальцами по лифтовой панели с кнопки на кнопку, будто раздумывая, где остановиться.

Вид, впрочем, у него был такой, словно он собирался как-то развеселить меня.

Мы созвонились с ним час назад, я поинтересовался, есть ли какие-то новости, он задумался на секунду и потом ответил, что есть.

— Какие? — спросил я.

Он подумал еще немного, словно чуть-чуть сомневаясь, и предложил:

— Приезжайте, покажу.

На постах меня уже должны были признавать в лицо, но проверяли документы, как и прежде. Отчего-то теперь никто не обращал внимания на заклеенную скотчем первую страницу паспорта.

Я раздумывал об этом, выходя из лифта.

Наверное, всё объясняется тем, что меня всегда сопровождал Милаев.

— Вы перевели их на другой этаж? — поинтересовался я, когда прошел за Милаевым к совсем другим дверям.

— Нет, — ответил он. — Тут новая… экспозиция. Мультики… для любопытствующих, — и улыбнулся.

Минут семь мы двигались длинным коридором, в конце его обнаружился еще один лифт.

На нем мы поднялись, через вполне обычный холл вышли на улицу, миновали дворик и, судя по всему, через запасной выход попали в другое здание.

По пути встретилось несколько людей в белых халатах, Милаев с ними здоровался, было заметно, что его тут знают.

Наконец, мы пришли.

Это была огромная, коек, думаю, на пятьдесят, застекленная с одной стороны палата.

Понять, кто эти дети, было нетрудно.

Невменяемые дети обоих полов.

Назначение собственно коек в палате казалось бессмысленным — одни из них были разворошены, одеяла и простыни валялись непонятно где, другие, напротив, заправлены с такой тщательностью, что было ясно: на них никто не спит.

Зато многие невменяемые лежали на полу, под кроватями, у стен и прямо посреди проходов.

— Зачем всё это? — спросил я минут через несколько.

— Если не имеет смысла помещать их в социум, почему бы не дать им возможность выстроить социум собственный? — ответил Милаев.

Двое подростков перетягивали друг у друга простыню. У одного были короткие и очень белые руки, у второго, напротив, неестественно длинные и в разноцветных болячках.

Глаза их смотрели куда-то вкривь и врозь по сторонам, отчего создавалось впечатление, что простыня их интересует менее всего.

Лысый мальчик задумчиво рисовал пальцем на стекле. Он словно вспоминал буквы языка, который знал раньше и никак не мог вспомнить. Поначалу мне показалось, что он рисует указательным, сжав остальные пальцы в кулак, но, присмотревшись, я понял, что других пальцев у него нет.

Несколько детей пытались играть, стоя в кругу, но смысл игры не раскрылся мне. Может быть, они танцевали?

— Этот хаос — кажущийся, — сказал Милаев. — Если долго наблюдать, то обнаруживаются свои законы поведения, свои иерархии.

Мальчик с лицом, показавшимся мне нормальным, ходил меж кроватей и пальцем тыкал во всех встречающихся.

— Здесь есть свои вожаки, — пояснил Милаев. — Отчасти их поведение схоже с поведением вожаков крысиной стаи. Мы дали им имена. Вот, с маленьким лбом… Можно сказать, вообще без лба. Видите? Это Сэл. И этот, миловидный… Да, у которого не закрывается рот — такое ощущение, что он всегда улыбается. Он Гер. Они… им все подчиняются. Сэл и Гер, вот.

Почти никто не плакал; впрочем, ничего не было слышно. Но по мимике казалось, хаотично перемещающиеся дети либо разговаривают, либо поют.

— Откуда вы их набрали? — спросил я.

— Это не проблема. Как я понимаю, через Платона Анатольевича несколько психбольниц переводят своих малолетних пациентов сюда…

Ближе всего к нам находились два головастых существа, мальчик и девочка. Он сидел на корточках, она стояла перед ним в приспущенных до колен кальсонах. Он смотрел на ее обнаженные половые органы.

— Хотите, включу звук? — спросил Милаев.

— Ну, включите, — я пожал плечами. Мне казалось, что там не может быть ничего интересного.

В одну секунду помещение, где мы находились, наполнилось воем и криками.

Обитатели этого аквариума непрестанно вопили.

Мальчик, который рисовал на стекле и стирал, ныл. Игравшие в непонятную игру орали в голос друг на друга. Мычал сидевший на корточках и смотревший в лобок. Какое-то слово выкрикивал то ли Сэл, то ли Гер, как будто каркал. «Раг! — произносил он резко, несколько раз в минуту. — Раг!.. рраг!»

— Это… это скотобойня, — сказал я, но Милаев не расслышал.


С минуту я пытался попасть ключом в замок собственной двери, и мне никак не удавалось это сделать.

«Может быть, я перепутал этаж?» — подумал в испуге. Пошарил рукой по стене, нашел выключатель, щелкнул — и в подъезде вспыхнул свет. Пока я здесь жил, лампочка была вечно перегоревшей.

Замок на двери был заменен, увидел я при свете.

Я нажал кнопку звонка около сорока раз, но к двери никто не подходил.

В нелепой надежде, что в связке найдется ключ и от нового замка, еще некоторое время я пытался открыть дверь. Вдруг очнувшись, сообразил, что очередной, тщетно примеряемый мной к замку ключ — от Алькиных дверей.

Спотыкаясь и торопясь, выбежал из подъезда: метро, тут где-то было метро.

…Ветка зеленая, на такой сидела Алька, как птица…

…и еще какая-то желтенькая ветка: август, август — все выгорело, все желтеет…

Нам на выход.

Очутился на белом свете в хорошем настроении. Бывает, что спустишься в метро и уверен, что на улице всё еще день, но выйдешь, а там фонари уже, и машины норовят дальний свет включить, осмотреться, куда они попали. Но изредка случается наоборот: едешь куда-нибудь долго, настроишься уже на вечер, полутьму, а то и сумерки, но поднимешься на эскалаторе, толкнешь одну тяжелую дверь, вторую — и глазам не веришь: всюду солнце.

…всюду было переслащенное огромное солнце.

Я жмурился и думал: чего я рвался домой, зачем мне туда? Вообще туда не надо мне.

В Алькин подъезд заходила дамочка лет десяти с косичками и сумочкой. Поспешил за ней, чтоб не общаться с домофоном.

У Алькиных дверей на минуту замешкался: позвонить или нет, но подумал, что если она начнет неприветливо говорить куда-нибудь в замочную скважину, даже не открыв мне, — придется сразу уйти. А не хочется.

Извлек ключи. Замок повернулся мягко, как намасленный.

Я так и вошел, улыбаясь, еще не остывший от улицы, с таким видом, будто только что поел горячий и сладкий молочный суп большой ложкой.

Аля громко кричала. Мне стало слышно это, когда я еще открывал дверь. Отчего-то я совсем не удивился ее крику.

Поднял с пола отлично начищенный мужской ботинок со шнурками, завязанными узлом. «…О, как торопился, не успел развязаться…» — подумал я, пытаясь разыскать, где тут написан размер ноги, но не нашел.

Посмотрев на себя в зеркало, быстро вошел в Алину комнатку и звонко залепил ботинком по голой мужской ягодице.

Посмотрев на себя в зеркало, быстро вошел в Алину комнатку и звонко залепил ботинком по голой мужской ягодице.

— Это что еще такое? — спросил хорошо поставленным голосом.

Мужчина скатился с Альки и кувыркнулся в угол дивана.

Как все-таки отвратительны голые мужчины.

Аля некоторое время лежала с раскинутыми коленями, поддерживая себя руками под груди — как любила.

Половые органы у нее всегда казались удивительно маленькими, твердыми на вид и посторонними на ее гладком теле — словно на ровный лобок пластмассовой куклы положили улитку, и та налипла присосками.

Но на этот раз улитка была вся раздавлена и размазана.

Наконец Аля разлепила глаза и резко села.

— Ну-ка, пошел вон! — выкрикнула она, но груди не отпустила, так что было не очень понятно, куда именно идти.

К тому же я во все глаза разглядывал мужчину.

Мужчиной был Слатитцев. Слатитцев был в черных носках.

— Ты что? — спросил я его шепотом. — Совсем с ума сошел? Тебя президент разыскивает.

Слатитцев машинально вздрогнул всем телом, чтоб встать, но вовремя себя остановил.

— Что у тебя делает этот паяц? — спросил он брезгливо, повернувшись к Альке.

— Чего это он о себе в третьем лице говорит? — в свою очередь поинтересовался я.

— Идиот, — ответила Аля, глядя в потолок и рывками натягивая на себя простыню, которую, кстати, пытался удержать Слатитцев.

— Давай надевай свой ботинок и скачи в Кремль, — я подбросил Слатитцеву его обувь поближе. Аля перехватила ботинок и с силой бросила им в меня, но промахнулась.

Я прошел на кухню и щелкнул кнопкой чайника. Тут же вспомнил, что у Альки в чайнике вечно нет воды, подхватил его из пазов и поставил под кран.

Чайник действительно был пустой.

Подул на оконное стекло, нарисовал икс, звездочку, скрипичный ключ. Свастику не стал.

Они вышли, только когда повалил пар из носика.

— Тебя что, пинком выставить отсюда? — спросила она мой затылок, подойдя в упор.

Я еще подул на стекло и нарисовал смеющуюся рожицу с ушами. Потом обернулся и посмотрел Але через плечо.

Слатитцев стоял в проеме дверей.

— Аль, у тебя же хороший вкус, — сказал я. — Ты… Вот ты знаешь, как я с ним познакомился?

— Иди вон, я тебе сказала! — повторила Аля.

— Ну-ка, рот закрыла! — вдруг заорал я и сразу увидел реакцию в ее глазах: боится. — Сядь на место, — велел ей, и она действительно села за кухонный стол.

Слатитцев мужественно поиграл бровями, но вовремя не успел отреагировать на мое поведение, а когда собрался, я уже наливал себе кипятка. Пришлось ему дальше молчать.

— Там был большой литературный семинар для начинающих… э-э… литераторов, — вполне домашним тоном начал я рассказывать Але. — Все молодые, у всякого можно рассмотреть незримое павлинье перо в пояснице… И у меня тоже. Наш друг Слатитцев повсюду ходил со своей рукописью и немедленно начинал читать ее вслух любому, кто спрашивал, что это, мол, у тебя. Но лично я запомнил этого человека раз и навсегда однажды вечером, когда после завершения всех занятий сотни полторы относительно юных дарований понемногу собрались в местном, весьма обширном кафе. Слатитцев был великолепно выбрит, с эдакими тонкими усиками, в отлично выглаженной рубашке, даже, кажется, в галстуке… в начищенных туфлях! Единственно, что несколько смущало в его наряде, — он был в синем, махровом, с начесом, трико… и оно было, знаешь, так высоко подтянуто, выше пупка. Можешь себе представить? Белая рубашка, застегнутая на самую верхнюю пуговицу, галстук, туфли и это трико, которое подчеркивало и очерчивало все основные достоинства Слатитцева.

Чай я заварил прямо в чашке.

— Слатитцев, на тебе трико сейчас нет под брюками? — поинтересовался я, подув на воду.

Он открыл рот с чмокающим звуком, как будто вскрыли бутылку пива, но опять промолчал, глядя почему-то мне в шею.

Я высыпал в кипяток одну ложку сахара и помешал, глядя, как крутится заварка. Когда заварка осела, она стала напоминать женский лобок на дне стакана.

Аля, не заметил как, извлекла откуда-то виски, налила себе полстопаря и залпом выпила.

— Жалкий урод, — сказала она с той гримасой, что помогает пережить алкогольную горечь в горле. — До сих пор не снял свое обручальное кольцо, ходишь в нем. Лучше б ты синие трико носил… Лучше б ты синее трико носил на руках и голову в него засунул, понял?

Она налила себе еще полстакана, но вдруг отодвинула.

— И всегда было понятно, что ты жалкий урод, — сказала она. — …Знаешь, как мы смеялись с ним, когда ты сначала приходил сюда, звонил в дверь, потом внизу стоял, глазел на окна, а я тебе язык показывала из-за шторы…

— А Слатитцев что показывал? — спросил я, помолчав.

— Клоун, — заключила она и все-таки выпила свой вискарь, на этот раз вовсе не морщась.

— И еще случай был, когда ты собирался приехать, а я сказала, что тут мама, — продолжила Аля, пьянея и оттого становясь отважной. — И когда ты спросил: «Твоя мама не в себе?»… А это он зашел, — Аля кивнула на Слатитцева. — И уговорил меня это сделать, пока ты едешь. Я так возбудилась тогда… Возбудилась, что ты, может быть, в подъезде уже. И ты позвонил еще раз, а я уже пошла в ванную, из меня текло… я подцепила все, что натекло, запустила руку под кран, одновременно говорила с тобой по телефону, а с пальцев все не смывалось никак, как белые водоросли свисало.

Аля даже показала, как она держала пальцы. Я долго смотрел на пальцы, а она все пошевеливала и потирала ими под невидимой водой.

Почему только мне так плохо. Пускай и Слатитцеву будет плохо, подумал я.

— У тебя и еще кто-то был, наверное, — сказал я, когда она опустила пальцы.

— Да, был. Был! — ответила Аля, и по ее ровному голосу было видно, что она не врет.

Я посмотрел на Слатитцева, но он, как показалось, и не думал огорчаться.

— Кто? — спросил я Альку.

— Да мало ли кто. Много. Кому давала — тот и был.

— Кто?

— Кто угодно. Даже полицай был… неподалеку работает. В обед заходил ко мне суп пожрать, который ты варил. Пересаливал всё время, кстати.

— Полицай?

— Полицай-полицай.

— Носка у него не было во рту?

— Какого? — Аля впервые за долгое время посмотрела на меня.

— Черного. Носка или обрывка носка?

— У него во рту ничего не было, — сказала она. — У меня было.

Я замахнулся на Алю, тут же в кухню — все еще с раскрытым ртом — бросился Слатитцев. Он получил в зубы и, сшибая табуретки, выпал обратно в коридор.

Сидя у него на груди, я некоторое время с наслаждением бил его по глазам и по лбу.

Слатитцев оказался не столько сильный, сколько упрямый парень: лица не прятал и, не переставая, левой рукой меня тыкал в бок, а правой больно, по-гусиному щипал за ляжку, как будто хотел выщипать из меня весь пух.

Аля пыталась стянуть меня со Слатитцева, но, кажется, сама ударилась лицом о мой кирпичный затылок.

В конце концов я поднялся и, потоптавшись над неопрятным телом, вернулся на кухню.

Вымыл там руки под краном, вытер их полотенцем.

Следом вошел Слатитцев, совершенно неиспуганный. У него текла кровь изо рта, а у Альки из носа.

Я намочил одно полотенце Слатитцеву, он взял и приложил его к губам; второе — Але, и она тоже взяла, не посмотрев на меня.

Но, остановив кровь, Аля словно вспомнила обо мне, быстро взглянула сначала на мои руки, потом на полотенце Слатитцева и вышла, по пути толкнув ногой и так поверженную табуретку.

Я сел на Алькино место, оно было очень теплым, у меня сразу мурашки проскакали по плечам.

…если бы она сейчас предложила… я бы… даже после этого с кровавыми зубами…

Громко выдохнув, я налил себе в Алькин стакан. Подумал и налил Слатитцеву.

Поднял стакан, чтобы с ним чокнуться, но он не сделал встречного движения. Пришлось пригубить одному.

Едва я поставил пустой стакан, Слатитцев красивым жестом бросил полотенце в раковину и, побурлыкав вискарём во рту, выпил сам. Кровь из его рта оказалась в бокале, и еще был заметен мазок от губы на стекле. Я отвернулся.

Табуретка остывала, и Слатитцев снова начал меня бесить.

— Знаешь, что мне сказал Шаров? — соврал я.

Слатитцев никак не отреагировал. Время от времени он посасывал кровь из зубов.

— Шаров мне сказал, что все мужчины делятся на три категории: дураки, вахлаки и мудаки.

Слатитцев запустил язык под верхнюю губу и некоторое время сидел так. В его лице появилось что-то обезьянье.

— Ну и что? — спросил он наконец.

— Я вахлак. Это он так считает. Шаров мудак. Это он сам так себя определил. А ты, Слатитцев, — дурак. Это Вэл сказал, не я.

Слатитцев потянулся за бутылкой виски, но по пути раздумал и даже свой стакан отодвинул подальше. Так и не растворившаяся целиком капля его крови качалась там на дне.

Назад Дальше