Риф, или Там, где разбивается счастье - Эдит Уортон 22 стр.


На миг он почувствовал реальную физическую боль; затем справился с волнением и приготовился к предстоящей схватке. Он не представлял, что его ожидает, но после первоначального инстинктивного отвращения мелькнула мысль, что еще раз поговорить с Софи Вайнер крайне необходимо. Он лицемерил, внушая Анне, будто согласился на этот разговор потому, что она просила об этом. На деле же — лихорадочно обдумывал, как бы навести ее на подобную мысль; и почему-то это банальное лицемерие угнетало его больше, чем тяжкое бремя обмана.

Наконец послышались шаги, и вошла Софи Вайнер. Завидев его, она остановилась у порога и подалась назад.

— Мне передали, что миссис Лит зовет меня.

— Миссис Лит действительно посылала за тобой. Она скоро подойдет, но я просил ее позволить мне первому увидеться с тобой.

Он говорил очень мягко, и в этой мягкости не было неискренности. Он был глубоко тронут тем, как изменилась девушка. При виде его она выдавила из себя улыбку, но улыбка осветила выражение муки, как свеча, поднесенная к мертвому лицу.

Она ничего не ответила, и он продолжал:

— Ты должна понимать мое желание поговорить с тобой после того, что я только что услышал.

Она возразила, сделав протестующий жест:

— Я не отвечаю за бред Оуэна!

— Разумеется… — Он замолчал; они продолжали стоять друг против друга. Она подняла руку и поправила непослушный локон движением, выжженным в его памяти, затем оглянулась вокруг и опустилась в ближайшее кресло.

— Что ж, ты добился, чего хотел.

— Что ты имеешь в виду? Чего я хотел?

— Моя помолвка расторгнута — ты слышал, как я это сказала.

— Почему ты считаешь, что я хотел этого? Все, что я хотел с самого начала, — это советовать, помогать всем, чем могу…

— В этом ты преуспел, — ответила она. — Убедил меня, что лучше не выходить за него.

Дарроу в отчаянии рассмеялся:

— В тот самый момент, когда сама убедила меня в обратном!

— Неужели? — сказала она, сверкнув улыбкой. — Да, я действительно верила, что поступаю правильно, пока ты не объяснил мне… предупредил…

— Предупредил?

— Что я буду несчастна, если выйду за человека, которого не люблю.

— Ты не любишь его?

Она не ответила, и Дарроу вскочил, отошел в другой конец комнаты. Остановился перед письменным столом, на котором стояла его фотография: хорошо одетый, красивый, самоуверенный — портрет человека, умудренного опытом, уверенного в своей способности надлежащим образом улаживать самые щекотливые вопросы, — и полного идиота. Потом повернулся к ней:

— Ты не находишь, что ждать так долго и сказать ему об этом только сейчас — довольно жестоко по отношению к Оуэну?

Она задумалась на секунду, прежде чем ответить:

— Я сказала сразу, как только поняла.

— Поняла, что не можешь выйти за него?

— Что никогда не смогу жить с ним здесь. — Она обвела глазами комнату, словно сами стены должны были подтвердить ее слова.

Какой-то миг Дарроу продолжал растерянно изучать ее, потом их глаза встретились, и они долго смотрели друг на друга несчастным взглядом.

— Да… — сказала она и встала.

Они услышали, как Эффи под окном подзывает свистом своих собак, а затем — как мать зовет ее с террасы.

— Вот… это, например, — проговорила Софи.

— Это мне нужно уехать! — воскликнул Дарроу.

Она по-прежнему улыбалась слабой бледной улыбкой.

— И что хорошего это принесет всем нам — сейчас?

Он уткнулся лицом в ладони и простонал:

— Боже мой! Откуда мне знать?

— Не можешь сказать. И никто из нас не может. — Она опасно повернула проблему: — В конце концов, на моем месте мог быть ты!

Он в смятении сделал круг по комнате и, возвратившись, опустился в кресло рядом с ней. Казалось, некая насмешливая сила искажает его слова. Он не мог сказать ничего, что не прозвучало бы глупо, или грубо, или ничтожно…

— Дорогая, — наконец заговорил он, — не стоит ли тебе хотя бы попытаться?

Ее взгляд опечалился.

— Попытаться забыть тебя?

Кровь бросилась ему в лицо.

— Я имел в виду — дать больше времени Оуэну, дать ему шанс. Он безумно любит тебя; всем, что есть в нем хорошего, он обязан тебе. Его мачеха почувствовала это с самого начала. И она думала… верила…

— Она думала, я смогу сделать его счастливым. Сейчас она тоже так думает?

— Сейчас?.. Я не говорю сейчас. Но позже? Время все меняет… стирает из памяти… быстрей, чем кажется… Уезжай, но оставь ему надежду… Я тоже уезжаю — мы уезжаем… — он споткнулся на слове «мы», — через несколько недель: уезжаем, возможно, надолго. То, о чем ты сейчас думаешь, может никогда не случиться. Могут пройти годы, прежде чем все мы снова окажемся здесь.

Она молча слушала его, уткнувшись взглядом в свои руки, стиснутые на коленях.

— Для меня, — сказала она, — ты всегда будешь здесь.

— Не говори так… не говори. Все меняется… люди меняются… Вот увидишь!

— Ты не понимаешь. Я не хочу, чтобы что-то менялось. Не хочу забывать… стирать из памяти. Сначала мне казалось, что я забыла, но то была глупая ошибка. Как только я снова увидела тебя, я поняла это… Не быть здесь с тобой я боюсь… как ты думаешь. А быть здесь, или где угодно, с Оуэном. — Она встала и обратила к нему печальную улыбку. — Я хочу быть только с тобой.

Единственные слова, которые пришли ему на ум, были в бессмысленное осуждение собственного безрассудства; но ощущение их бессмысленности не позволило их произнести.

— Бедная девочка… — услышал он свой голос и бессильно повторил: — Бедная девочка!

Внезапно ему открылось истинное их положение дел, и он вскочил на ноги.

— Что бы ни случилось, я намерен уехать — уехать навсегда! — воскликнул он. — Я хочу, чтобы ты поняла это. О, не бойся — я найду причину. Но совершенно ясно, я должен уехать.

Она протестующе крикнула:

— Уехать? Ты? Разве тебе не ясно, что это все раскроет, — все будут в ужасе.

Он не нашел что ответить, и она сказала упавшим голосом:

— Что хорошего это принесет? Полагаешь, что-то изменится для меня? — Она взглянула на него с печальной задумчивостью. — Интересно, что ты чувствовал ко мне? Кажется странным, что я никогда по-настоящему этого не знала, — думаю, мы мало что знаем о подобного рода чувстве. Это, наверное, как напиться, испытывая жажду?.. Я всегда чувствовала себя в твоей власти…

Он склонил повинную голову, но она продолжала, почти ликуя:

— Не допускай и мысли, что я жалею! Я ничего не потеряла, лишь приобрела. Моей ошибкой было, что я стыдилась — только поначалу — того, какое дорогое это приобретение. Я старалась относиться к нему как к пустяку — говорить себе о нем как о «приключении». Я всегда жаждала приключений, и ты увлек меня в приключение, и я старалась относиться к нему, как ты, словно к игре, и убеждала себя, что рискую не больше твоего. Потом, когда снова встретила тебя, вдруг поняла, что рисковала больше, но и выиграла больше — такое богатство! Все это время я старалась наставить меж нами всяческие преграды — теперь я хочу все их снести. Я старалась забыть твой образ — теперь хочу помнить тебя всегда. Старалась не слушать твой голос — теперь не хочу слышать никого другого. Я сделала выбор — вот и все; ты был моим, и я хочу сохранить тебя. — Ее лицо сияло так же, как глаза. — Сохранить тебя вот здесь. — Она умолкла и положила руку себе на грудь.

Когда она ушла, Дарроу продолжал сидеть неподвижно, оглядываясь на их прошлое. До сей поры оно жило где-то на краю его сознания неким смутным розовым пятном, как облачко цвета лепестков розы, вдруг освещенное заходящим солнцем. Теперь там была необъятная угрожающая тьма, в которую он тщетно вперивал взгляд. Вся та история по-прежнему вспоминалась ему смутно, и лишь моментами во время их разговора какая-то фраза, жест или интонация девушки отзывались крохотной искрой во тьме.

Она сказала: «Интересно, что ты чувствовал ко мне?» — и он подумал, что ему это тоже интересно… Он достаточно отчетливо помнил, что никакая гибельная страсть — даже самая кратковременная — не имела места в их отношениях. В этом смысле его позиция являлась безупречной. Софи была своеобразным и привлекательным созданием, которому он хотел доставить несколько дней невинного удовольствия и которое было достаточно осторожным и опытным, чтобы понять его намерения и избавить его от своих тоскливых колебаний и превратных истолкований. Таково было его первое впечатление, и последующее ее поведение подтвердило это. Он ожидал найти в ней просто искреннюю и необременительную подружку, и она с самого начала была такой. Так не его ли впоследствии стали раздражать ограничения, которые он сам же и установил? Не его ли уязвленное тщеславие, ища для себя успокоительный бальзам, стремилось погрузиться в целительный источник ее сочувствия? В сбивчивом воспоминании о тогдашней ситуации он казался себе не столь уж невиновным в подобном стремлении… Хотя в первые несколько дней эксперимент был исключительно удачным. Ничто не омрачало радости ей и удовольствия ему. Тень усталости, чудилось ему, закрадывалась в их взаимоотношения очень постепенно. Возможно, оттого, что, когда ее легкой болтовни о людях стало недостаточно, он обнаружил, что ей нечем больше увлечь его, или просто поддавшись очарованию ее смеха или грации, с которой однажды в лесу Марли она сбросила шляпку и, закинув голову, внимала зову кукушки; или оттого, что, когда бы он ни оглядывался неожиданно на нее, ловил на себе ее затаенный взгляд; или, возможно, от всего этого вместе наступил момент, когда никакие слова уже не выражали ни высоты, ни глубины того счастья, которое они давали друг другу, и слова естественно заменил поцелуй.

Поцелуй так или иначе случился в нужный момент, чтобы спасти их авантюру от катастрофического конца. Они подошли к той точке, когда удивительные воспоминания Софи начали иссякать, когда ее будущее было полностью обсуждено, ее шансы на театральную карьеру тщательно изучены, ее ссора с миссис Мюррет пересказана с новыми подробностями и когда, вероятно сознавая, что и ее средства, и его интерес к ней истощаются, она совершила фатальную ошибку — заявила, что видит, как он несчастен, и стала умолять его сказать почему…

Тот его поступок не дал сорваться в признания, грозившие разрывом, и уберег ее от риска неприятных сравнений; и, едва поцеловав Софи, он почувствовал, что она никогда больше не будет надоедать с подобными вещами. Она была из тех стихийных созданий, которые живут всецело эмоциями и становятся неинтересны или сентиментальны, когда пытаются выразить чувство через слово. Проявленная им нежность возвратила ее на место, отведенное ей природой, и у Дарроу было такое ощущение, будто он обнял дерево, а из того расцвела нимфа…

Одно то, что больше не нужно было слушать ее, невероятно усилило ее очарование. Она, конечно, болтала, как обычно, но это не имело значения, поскольку он более не делал никаких усилий, чтобы следить за ее словами, терпел звук ее голоса, как музыкальный фон для его мыслей.

В ней не было ни капли поэзии, но в ней было нечто, что пробуждало поэзию в других; и в моменты страсти воображение не всегда чувствовало разницу…

Лежа с ней в тени деревьев, Дарроу ощущал ее присутствие как часть очарованного покоя летнего леса и смутного блаженства, наполнявшего его чувства и утишающего боль уязвленной гордости. Все, что он пока еще просил у нее, — это коснуться руки или губ, и получал разрешение, когда они лежали там долгими теплыми часами под песню дрозда, журчащую, как фонтан, и шелест летнего ветерка в листве, и она была так близко, между свисающими ветвями и полями его шляпы, тонкая белая фигурка, притягивающая все плывущие паутинки радости…

И еще он припомнил, как заметил, когда они лежали, глядя в просветы между кронами, конские хвосты перистых облаков, летящих по небу. Он сказал себе: «Завтра будет дождь», и от этой мысли будто стало еще теплее и солнце ярче заблистало на ее волосах… Может быть, не затяни небо облаками, у их приключения не случилось бы продолжение. Но облака принесли дождь, и на другое утро он увидел в окне холодную серую муть. Они собирались отправиться на целый день на экскурсию по Сене до Большого и Малого Андели и Руана, и теперь оба были несколько растеряны, не зная, как убить время… Были, конечно, Лувр и Люксембургский дворец; но он уже пытался смотреть с ней картины, и она поначалу с таким постоянством восхищалась худшими полотнами, а потом и вовсе потеряла всякий интерес к музейным сокровищам, что у него не было желания повторять подобный эксперимент. Так что они вышли на холод и дождь, погуляли по улицам и в итоге свернули к безлюдным колоннадам Пале-Рояля и там уселись в столь же безлюдном ресторане, где перекусили в одиночестве и в меланхолическом настроении; обслуживал их бледный пожилой официант, похожий на жертву кораблекрушения, который уже отчаялся увидеть парус на горизонте… Удивительно, что он вспомнил сейчас лицо того официанта…

Возможно, не случись дождя, ничего и не произошло бы; но что толку думать теперь об этом? Он попытался думать о более неотложных вещах; но, по странному капризу ассоциаций, подробности того дня настойчиво лезли в память, и невозможно было отмахнуться от них. С неохотой он вспомнил долгий путь по мокрым улицам назад в отель после скучного часа, проведенного в кинематографе на бульварах. Когда они вышли на улицу, посмотрев какую-то банальную историю, дождь еще продолжался, но она упорно отказывалась взять такси, а по дороге даже застревала под каплющими тентами витрин, затаскивала Дарроу в продуваемые насквозь пассажи и наконец, когда они уже были почти у гостиницы, дошла до того, что предложила вернуться обратно и поискать спектакль, который, как она слышала, идет в каком-то театре в Батиньоле. Но тут уж он запротестовал; помнилось, они оба впервые были довольно раздражены и смутно настроены встречать в штыки предложения друг друга. Ноги у него промокли, он устал от ходьбы, его мутило от спертой атмосферы переполненного зала, и он сказал, что ему действительно нужно возвратиться к себе в номер, написать несколько писем, — так что они продолжили путь в гостиницу…

XXVII

Дарроу не знал, как долго он просидел, погрузившись в воспоминания, когда в дверь постучалась Анна. Усилие, понадобившееся, чтобы подняться и напустить на лицо должное выражение, внушило ему ложное чувство, что он вполне владеет собой. Он сказал себе: «Нужно принимать какое-то решение…» — и это на волосок подняло его над бурей в душе.

Она вошла легкой поступью, и он мгновенно уловил, что случилось что-то непредвиденное и обнадеживающее.

— Она была у меня. Нашла меня на террасе. У нас была долгая беседа, и она все объяснила. Мне кажется, будто я никогда не знала ее!

Ее голос был таким растроганным и нежным, что его первоначальные опасения улетучились.

— Она объяснила?..

— Ведь это естественно, не правда ли, что она слегка обиделась за проверку, которую ей учинили? Нет, не твою… я не это имею в виду! Но сопротивление мадам де Шантель… и то, что она послала за Аделаидой Пейнтер… Софи теперь думает, досада на то, что ее так обсуждают и проверяют, могла сказаться на ее отношении к Оуэну, так что он стал воображать себе всякие безумные вещи… Я понимаю все, что она должна была ощущать, и согласна с ней, что лучше ей ненадолго уехать. Она заставила меня, — подвела итог Анна, — почувствовать себя ужасно толстокожей и тупой.

— Это ты толстокожая?

— Да. Словно обращалась с ней, как с милой безделушкой, которую прислали сюда «на пробу», посмотреть, как она будет выглядеть рядом с другими. — И добавила с неожиданным пылом: — Я рада, что она это почувствовала!

Она как будто ждала, что Дарроу поддержит ее или задаст какой-то вопрос, и он наконец нашел в себе силы спросить:

— Значит, ты думаешь, что разрыв неокончательный?

— Надеюсь, неокончательный… никогда так не надеялась! Я поговорила и с Оуэном, когда ушла от нее, и думаю, он понимает, что должен отпустить ее, не требуя никакого положительного обещания. Она возбуждена… он должен дать ей успокоиться…

Она снова замолчала, и Дарроу сказал:

— Наверняка ты можешь объяснить ему это.

— Она мне поможет… она, конечно, собирается увидеться с ним до отъезда. Кстати, уезжает она прямо сейчас, с Аделаидой Пейнтер на машине во Франкей, чтобы успеть на экспресс в час дня, — и та, конечно, ничего не знает о причине, ей просто сказали, что Софи вызвали к себе Фарлоу.

Дарроу молча показал, что все понимает, и она продолжала:

— Оуэн особенно озабочен тем, чтобы ни Аделаида, ни его бабушка ни в коем случае не заподозрили того, что произошло. Необходимость оградить Софи поможет ему себя контролировать. Он приходит в себя, бедный мальчик; ему уже стыдно за свою несдержанность. Он просил меня сказать это тебе; несомненно, он сам тебе все расскажет.

Дарроу протестующе поднял руку:

— О, что до этого — тут не о чем вообще разговаривать.

— И вообще думать? — Спросила она, просветлев. — Обещай, что даже думать об этом не будешь… обещай, что не будешь суров с ним!

— Почему ты считаешь, что нужно просить меня быть к нему снисходительным?

Она секунду поколебалась, отведя глаза, прежде чем ответить. Потом снова посмотрела на него и проговорила:

— Возможно, потому, что это нужно мне самой.

— Тебе?

— Я хочу сказать, потому, что лучше понимаю, как человек может мучить себя всякими фантазиями.

По мере того как Дарроу слушал ее, напряжение начало его отпускать. Ее внимательные глаза, такие серьезные и все же такие милые, были как глубокое озеро, в которое хотелось погрузиться и спрятаться от жесткого блеска его беды. Чем больше это экстатическое чувство охватывало его, тем труднее становилось следить за ее словами и думать над ответом; но могло ли что-то иметь значение, кроме звуков ее голоса, которые не умолкали, мягко касаясь его измученного мозга?

— Разве тебе не знакомо, — продолжала она, — чувство блаженства, когда просыпаешься в своей спокойной комнате после приснившегося кошмара и медленно вспоминаешь его уже без всякого страха? Это сейчас происходит со мной. Вот поэтому я понимаю Оуэна… — Она не договорила, и он почувствовал ее прикосновение к руке. — Потому что мне тоже снился кошмар!

И он понял ее, пробормотал:

— Тебе?

— Прости меня! И позволь, я расскажу!.. Это поможет тебе понять Оуэна… Были кое-какие вещи… мелкие знаки… и однажды я начала приглядываться к ним: твое нежелание говорить о ней… ее сдержанность с тобой… какая-то скованность, которой мы прежде никогда в ней не замечали…

Назад Дальше