Солдат великой войны - Марк Хелприн 4 стр.


— Как ты думаешь, почему Вторая мировая война называется Второй?

— Логично. Может, я глупый, но о Первой я ничего не знаю. Большая была война? Долго длилась? Что вы там делали? Сколько вам лет?

— Ты сразу задал слишком много вопросов.

— Ну да.

— Если я начну отвечать, тебе придется слушать до самого Сант-Анджело. Не могу я одновременно идти и все объяснять. Дыхания не хватает. Эти холмы слишком круты для меня, чтобы читать лекцию на ходу. Есть много книг о Первой мировой. Если хочешь, я дам тебе список.

— А есть книга о вашем участии в этой войне?

— Разумеется, нет. Кто стал бы писать книгу обо мне на той войне? С какой стати кому-то захочется об этом знать, и да и кто что может знать? — Алессандро с неодобрением глянул на юношу. — Скажем там, я и сам знаю о себе недостаточно, чтобы написать автобиографию, а если бы кто-то попытался, я бы ему сказал: «Забудь обо мне, расскажи историю о Паоло, Гварилье и Ариан».

— Кто это такие?

— Неважно.

— Вы говорите со мной, синьор, как в цеху, где делают пропеллеры. Здесь не цех.

Алессандро посмотрел на него и улыбнулся.

Почти стемнело, шагая по дороге, они едва различали лица друг друга. Вновь замолчав, они слушали постукивания трости Алессандро и наблюдали, как на темном небе появляется звездный авангард, прокладывая путь для более скромных звездочек, которым в самом скором времени предстояло вспыхнуть и улыбнуться этому миру.

Они видели искры от костров, на которых сельскохозяйственные рабочие, занятые на уборке урожая, готовили ужин. А большое число падающих звезд в августе, по словам Алессандро, компенсировало отсутствие дождя.

За несколько километров от Ачерето, когда они не могли еще видеть огней города, Алессандро вновь нарушил молчание:

— Мы поедим у фонтана в Ачерето. Может, найдем какое-нибудь открытое кафе и выпьем горячего чая, но я что-то сомневаюсь.

Они шли и шли.

— Чтобы понять Первую войну, надо немного знать историю. Ты знаешь?

— Нет.

— И чего я спрашиваю? Ты же tabula rasa[2].

— Я что?

— Неважно.

Они молчали еще минут десять. Потом Алессандро повернулся к Николо, как поворачивался уже, когда Николо упомянул о пропеллерах.

— Или все-таки важно. Может, я смогу все коротко суммировать.

— Мне без разницы, — ответил Николо. — Я лишь надеюсь, что мы выпьем чая или кофе в Ачерето. Можно мне сейчас взять кусочек шоколада, чтобы продержаться до того времени, когда мы поедим?

— Во-первых, — начал Алессандро, не обращая внимания на вопрос Николо, — во-первых, ты должен понимать, история является результатом как правильного, так и ошибочного истолкования проявления чувств. Что я под этим подразумеваю. Это сложно, но, возможно, тебе стоит послушать.

* * *

— Я не историк. Мои коллеги, возможно, почувствуют себя оскорбленными до глубины души из-за того, что гуманитарий вторгся на их поле, и будут лаять, как собаки, выгоняя меня на мою территорию.

— Точно так же и на АЗИ, — вставил Николо. — У нас был инженер, Гвидо Кастильоне. Возглавлял отдел технического контроля и пытался контролировать все, проводя проверки везде, во всех цехах. Это, конечно, правильно, вылавливать ошибки на самой ранней стадии. Но начальники цехов, вроде Кортезе из корпусного или моего босса из пропеллерного, Гаравильи, устроили против него заговор. Нельзя отнимать хлеб у другого, так мой отец говорит. Короче, Гвидо Кастильоне больше не работает на АЗИ. То же самое с помощниками. Если кто-то должен подметать и увидит другого с метлой, заказывай панихиду.

— Да, и мы такие же, — кивнул старик, — только у нас панихида — слова, которые говорят за спиной. У историков свой метод, как в любой профессии, и они ревниво его оберегают, однако «Илиада» посрамит любую историю Греции, а Данте на голову выше всех медиевистов, вместе взятых. Разумеется, медиевисты этого не знают, в отличие от всех остальных. Как путь, ведущий к истине, точность и методология по большому счету в подметки не годятся проницательности и вдохновению. Я не собираюсь утверждать, что мои слова — истина в последней инстанции, история — не моя профессия, но у меня есть кое-какие представления о временах, свидетелем которых я стал. Прости меня, если я буду говорить не столь мудрено и тонко, как бы мог.

— Что? — переспросил Николо.

— Это было вступление, предупреждающее, что данная тема лежит за рамками моей профессиональной компетенции.

— Вы с ума сошли! Перестаньте извиняться, — воскликнул Николо. — Вы не сделали ничего плохого. Просто расскажите мне историю. Я так и вижу, как вы заказываете хлеб и кофе. Подходите к человеку, стоящему за прилавком, и говорите: «Простите. Я не пекарь и приехал не из Бразилии. Более того, я не работаю в ресторане, но, хотя я и не принес с собой микроскоп, пожалуйста, вы можете дать мне капучино и рогалик?»

Алессандро кивнул.

— Ты прав. Причина моих колебаний — не мои академические манеры. Я никогда не придавал значения академическим манерам. Все потому, что однажды события обрушились на меня гигантской волной, лавиной, и долгое время я находился словно в забытьи, не мог ни двигаться, ни говорить, а мир проходил мимо меня. Но теперь это позади. Я просто расскажу тебе историю войны. Не буду отклоняться от цели. Обо мне в ней не будет ни слова.

— Хорошо, — кивнул Николо. — Я слушаю. Начнете, когда сочтете нужным.

— Хотя Италия с трех сторон ограничена морем, а на севере — горами, — начал Алессандро, — и хотя наша древняя история — иллюстрация к успеху централизованной власти, эта страна — пример разделения и раздробленности. Конечно же, для искусства и развития души нет ничего лучше множества отдельных и неприступных замков. Разнообразие, чувство перспективы, наблюдательность, характерные для такой среды, привели к достижениям, каких не сыскать нигде в мире. Но вот политический аспект — совсем другое дело.

Николо слушал внимательно, изо всех сил пытаясь понять. Никто и никогда не говорил ему ничего подобного.

— Парадоксально, но страны с открытыми и уязвимыми границами — Франция, Германия, Польша, Россия, Венгрия, — где население не было однородным по языку, национальности, религии, нашли в себе силы и средства, чтобы объединиться и действовать как нации, гораздо раньше, чем мы. Возможно, потому что их подталкивали к этому именно различия, которые им пришлось преодолевать. Мы были и остаемся политически слабыми. Их политика в отношении других стран оставалась достаточно постоянной в силу внутренней политической гармонии, мы же всегда напоминали семью, которая ждет гостей, а ее члены ссорятся до того самого момента, как эти гости постучат в дверь. А если гости приходят с дурными намерениями? Как ведет себя семья перед лицом угрозы? Если гости с мечом в руке, семья забывает про внутренние раздоры и сражается как единое целое. Девятнадцатый век, однако, по праву считается веком дипломатии. Сложилась прекрасная система — или могла бы сложиться, если б не рухнула в девятьсот четырнадцатом, — когда никто ни на кого не шел с мечом. Государства действовали тоньше. Входя в дверь, они осматривали все, что есть в доме, но вели себя как воры, нацелившиеся на драгоценности, а не как вандалы. В атмосфере международной корректности мы находились в крайне невыгодном положении, потому что не было сколько-нибудь серьезных угроз, способных отвлечь нас от внутренних распрей.

К этому моменту, несмотря на все его попытки вникнуть в смысл, глаза Николо начали стекленеть, но Алессандро бесстрашно сгибал зеленую трость, зная, что она едва ли сломается.

— Помни, происходило это — даже если ты не согласен, — по двум причинам. Во-первых, фракционный паралич ослаблял Италию на международной арене. Во-вторых, он усиливал нашу несостоятельность в решении внутренних проблем. Ты следишь за моей мыслью?

— Да, — отозвался Николо.

— Хорошо. Основная причина, почему сохранялся мир в Европе после Венского конгресса[3], в том, что европейские державы занялись завоеванием колоний и управлением ими. Это смягчало многие острые моменты, которые в другой ситуации могли привести к войне, и обеспечивало ресурс благосостояния и пространства, снижавший внутреннюю напряженность в Европе. Кое-какие маленькие войны привлекали внимание общественности — благодаря экзотическим местам, где они происходили, но на настоящие войны они не тянули. Знаешь, если возникает ссора с другом и дело доходит до кулаков, первым делом устанавливают правила, по которым пойдет драка. Никаких ударов в лицо, никакого оружия и обязательно на улице, чтобы не поломать мебель в доме. Так вот обстояли дела в девятнадцатом веке. Ведущие государства установили четкие и ясные правила, и Европе хватало места вне дома — для этого был весь остальной мир, — чтобы драться, не круша обстановку. Италия в этом участия не принимала. У нас под боком были собственные слаборазвитые регионы — на юге страны. Все попытки копировать Англию, Францию, Германию, Голландию и даже Испанию выглядели жалкими. Смешными. В начале двадцатого века Италия отчаянно пыталась вернуть утраченные территории. Начиная с восемьсот девяностых годов мы начали мстительно поглядывать на Африку. Построили военно-морские базы в Аугусте, Таранто и Бридзини и ждали случая восстановить свой престиж в Европе захватом кокосовых орехов и алмазов. Почему бы и нет? В древности вся Северная Африка принадлежала нам. Наши колониальные неудачи заставили нас почувствовать себя вечно опаздывающими на пароход. В следующий раз мы не могли позволить себе опростоволоситься. Нет, в следующий раз, как бы опасно это ни выглядело, какой бы от этого не веяло глупостью, мы намеревались победить. В следующий раз мы хотели поквитаться за Кустозу, Лиссу и Адуву.

— Это что? — спросил Николо.

Алессандро с негодованием вспоминал такие давние унижения, что Николо даже не слышал о них.

— Это сражения, которые закончились нашим поражением. В Кустозе — в горах, у Лиссы — на море, а в Адуве, что в Эритрее, нас разгромила толпа африканцев.

— Хотел бы я там оказаться, — вздохнул Николо.

— Правда? — спросил Алессандро. — Ты мог бы помочь нам и в Капоретто[4].

— Просто расскажите мне о войне.

— Нет смысла рассказывать о войне, если ты не знаешь, как она началась.

— Это скучно.

— Только для человека, который ничего не знает. Когда становишься старше, любые битвы не так интересны, как причины, которые к ним привели, и их влияние на дальнейший ход событий. Я знаю, знаю. У меня три копыта на пастбище, а одно уже в могиле, но мне есть что сказать, прежде чем я отправлюсь в адское пламя. Тройственный союз, когда-нибудь слышал о нем?

— Естественно, нет.

— Это был наш союз с Австро-Венгрией и Германией, в котором мы подошли к балансу сил в Европе со своими мерками, опробованными внутри страны, взяли на себя роль слабака с непомерными амбициями. С одной стороны, мы оставались в Тройственном союзе, с другой — заигрывали с Францией, Англией и Россией, создавая впечатление, будто итальянский хвост виляет большими собаками Европы. Урок, который мы могли выучить по нашей внутренней политике, по истории, по человеческой природе, остался неусвоенным. Если ты играешь то на одной стороне, то на другой, рано или поздно наступит момент, когда эти стороны, объединившись, тебя раздавят. В конце концов, нам надоело это лавирование, потому что оттяпать Альто-Адидже у австрийцев нам хотелось больше, чем Корсику у французов. Действительно, на что нам эта Корсика? У нас хватало проблем и с Сардинией. Позволь мы нашей культуре амортизировать удары дурной политики, и нам удалось бы удержать нестабильность под контролем. Почему нет? Мы же не Гренландия. Тысячу лет мы подменяли политику культурой, и ведь получалось. Но в годы, предшествующие девятьсот пятнадцатому, мы вели себя как все. Отсутствие твердых этических норм, соответствующих тому периоду человеческой истории, развитие техники, закат романтизма, закончившего свое долгое и плодотворное существование… кто знает? Какие бы факторы тут ни повлияли, в какую бы комбинацию они ни сложились, в итоге все пришли к убеждению, что наши верования ложные, все разваливается, Бог нас покинул и во всем мире не осталось ничего прекрасного. Полдесятилетия разлада, и философы всех мастей принимаются утверждать, что свет мира угас навсегда. Все это прошло мимо меня, потому что в молодости я ни на миг не сомневался в доброте мира, его красоте и абсолютной справедливости. Даже когда меня сокрушали, как иногда сокрушают людей, даже когда я падал, я всегда поднимался, более сильный, чем прежде, и красота, если можно так все это назвать, которую я так любил, потускневшая при моем падении, сверкала еще сильнее. Чуть ли не каждый раз после того, как я падал и тьма окутывала меня, она упрямо представала передо мной, уже не такая, как прежде, а гораздо ярче. Словно забыв, что история — это постоянная череда темного и светлого, люди исполнились отчаяния и пессимизма, а такие моменты — благо для безумцев и дураков. Напоминает тебе фракционную политику и Тройственный союз? Это одно и то же. Когда крупные игроки бездействуют, маленькие фракции учиняют бучу. Как и в других деморализованных странах, безумцев у нас хватало. Движение «футуристов» возглавлял натуральный псих по фамилии Маринетти[5]. В девятнадцать лет, прочитав его манифест, я пришел в ужас. А ведь ужаснуть девятнадцатилетнего юношу практически невозможно. Тебя что-нибудь ужасало?

— Нет, — покачал головой Николо.

— Какие-то отрывки я до сих пор помню. Могу процитировать: «Мы намерены воспеть любовь к опасности. Мужество, отвага и бунт — элементы нашей поэзии… Мы за агрессивное движение, лихорадящую бессонницу, смертельные прыжки и удары кулака… Наша хвала человеку у руля… Теперь красота может быть только в борьбе. Ни одно произведение, лишенное агрессивности, не может быть шедевром, и, таким образом, мы прославляем войну». Лихорадящая бессонница? Смертельные прыжки? Может показаться смешным, если отбросить их влияние на страну. Когда люди пишут на городских стенах ожесточенную дикость, город тоже становится ожесточенным и диким. Ты, вероятно, незнаком с одами Фольгоре[6] углю и электричеству, да тебе это и ни к чему. Можно представить, что кто-то способен написать пристойную оду углю или электричеству, но эти лишены даже тени юмора, какие-то маниакальные, ужасающие примеры поэзии, правда, они хорошо согласуются с соцреализмом другой стороны политического спектра.

Тут Николо вытянулся во весь рост, покраснел и с видом полицейского агента в мелодраме, открывающегося группе диверсантов, объявил:

— Я коммунист.

Он вроде бы и гордился этим, но одновременно и чувствовал себя униженным.

Алессандро прошел еще несколько шагов, гадая, почему же его прервали, и посмотрел на юношу с мягко насмешливым выражением, таким же, как и после заявления Никколо о желании принять участие в проигранных сражениях, как будто оно могло принести победу Италии.

— Господи, ты хочешь сказать что-то еще, или я могу продолжать?

— Нет, но сказанное вами… это некрасиво. Пожалуйста, помните о том, что я социалист.

— Я думал, ты коммунист.

— Разве есть разница?

— Ты член партии?

— Да нет.

— Молодежной организации?

— Играю в футбольной команде завода.

— Тогда почему ты утверждаешь, что ты социалист… или коммунист?

— Не знаю. Просто я так считаю.

— Так ты голосовал?

— Я еще слишком молод.

— Как ты будешь голосовать?

— Встану в очередь, мне дадут лист бумаги. Потом я отнесу его в такое место, где смогу…

— Я не про это. За кого ты будешь голосовать, за какую партию?

— Откуда я знаю?

— Тогда откуда ты знаешь, кто ты по политическим убеждениям?

— Я же сказал. Просто знаю.

— И что с того? — возмущенно спросил старик, внезапно рассердившись, что его прервали.

— А вы коммунист? — спросил Николо, предположив, непонятно по какой причине, что Алессандро скорее не коммунист, а христианский демократ.

— Нет.

— А кто?

— Какая разница? Изменится для тебя что-то от того, кто я? Нет. Так что позволь мне продолжить. Были и другие. Они плодились как кролики. Папини[7], этот сукин сын, хотел предать огню все библиотеки и музеи. Он утверждал, что дебилы — самые глубокие философы, и к этому выводу его могло привести только самовосхваление. Добавь к этому кампанию Маринетти против спагетти, желание ди Феличе научить каждого ребенка убивать животных и всякие оды и симфонии углю, сверлильным станкам, кинжалам и ювелирным булавкам, и ты получишь школу. А в сочетании с Д’Аннунцио[8] — движение.

— С каким Д’Аннунцио?

— Что значит, с каким Д’Аннунцио? — переспросил Алессандро.

— Фамилия показалась знакомой.

— Я не могу объяснять тебе все и вся. Мне следовало это знать. Разве можно ожидать, что ты поймешь теорию, понятия не имея, о чем речь. Я ошибся, углубившись в подробности. Позволь начать снова, максимально все упростив. Это была великая, разрушительная война. Она бушевала в Европе с девятьсот четырнадцатого по девятьсот восемнадцатый. Италия оставалась в стороне до весны девятьсот пятнадцатого. Потом, главным образом позарившись на Южный Тироль, Альто-Адидже, мы вступили в войну против Австро-Венгрии, и погиб почти миллион человек.

— Вы участвовали в той войне?

— Я участвовал в той войне.

— Расскажите, какой она была.

— Нет, — ответил Алессандро. — Помимо прочего, у меня просто нет сил.

Они уже шли по улочкам Ачерето. Даже в десять вечера город спал, закрыв окна ставнями. В центре города находилась площадь с фонтаном посреди. Они присели у фонтана.

* * *

Не горело ни единого огня, луна еще не поднялась, но света звезд хватало, чтобы различать силуэты окружающих площадь домов и всего, что на ней двигалось. Вода била из фонтана мощной струей и мягко падала в бассейн. Иногда брызги долетели до Алессандро Джулиани и Николо Самбукку.

Алессандро положил руки на набалдашник трости. Днем его могли бы принять за землевладельца, мэра или врача, отдыхающего у фонтана после посещения пациента. Болело в бедре и чуть выше колена. С течением времени все больше давала о себе знать одна из ран, но боль его только радовала. Боль неизбежна, и он знал, что в борьбе с ней победа в итоге останется за ним. Вернувшись с фронта зимой в унылый и деморализованный Рим, он частенько чувствовал, как сильно ему не хватает войны, об окончании которой он раньше мечтал. То же происходило и с болью.

Назад Дальше