Я стала больше следить за собой. В воскресенье днем надела на традиционную прогулку от дороги до сквера праздничное платье — голубое, с квадратным вырезом — и материн серебряный браслет. Мы встретились с Лилой, и я про себя обрадовалась, что она выглядит так же, как всегда: растрепанные черные волосы, линялое платьишко. Она ничем не отличалась от себя обычной — тощей нервной девчонки. Разве что вытянулась: раньше была совсем малявка, а теперь ростом почти сравнялась со мной, всего на пару сантиметров ниже. Но что это за перемена? У меня к тому времени уже была большая грудь и женственная фигура.
Мы дошли до сквера, повернули назад, снова дошли до сквера. Час был ранний: еще не поднялся обычный воскресный гомон, не высыпали на улицы торговцы жареным фундуком, миндалем и «волчьими бобами». Лила начала осторожно расспрашивать меня про гимназию. Я рассказала ей то немногое, что знала сама, преувеличивая, насколько возможно, преимущества будущей учебы. Мне хотелось пробудить в ней любопытство, приобщить ее, пусть издалека, к тому, что меня ждало, заставить ее хоть чуть-чуть испугаться, что она отстанет от меня, как я мучительно боялась отстать от нее. Мы шли вдоль дороги: я — по краю тротуара, она — рядом со мной. Я говорила, она очень внимательно слушала.
Мы наткнулись на «миллеченто» Солара; за рулем сидел Микеле, на пассажирском сиденье — Марчелло. Он и начал с нами заигрывать. С нами обеими, не только со мной. «Какие красивые синьорины! Не устали ходить взад-вперед? Неаполь — большой город, самый красивый на свете, как и вы. Забирайтесь в машину! Покатаемся полчасика… А потом мы вас привезем назад», — замурлыкал он на диалекте.
Я не должна была этого делать. Вместо того чтобы идти себе как шла, будто ни Марчелло, ни его брата, ни их автомобиля не существовало, вместо того чтобы продолжать болтать с Лилой, я поддалась желанию почувствовать себя исключительной — еще бы, ведь я пойду в школу для богатых, где наверняка будут учиться парни с машинами в сто раз шикарнее, чем у Солара, — обернулась и на литературном итальянском сказала:
— Спасибо, но мы не можем.
Марчелло протянул руку. Несмотря на высокий рост и хорошую фигуру, кисть у него оказалась широкая и короткая. Он высунул в окно свою пятерню и потянулся к моей руке, одновременно обращаясь к брату:
— Мике́, притормози-ка. Смотри, какой у дочери швейцара браслет.
Машина остановилась. Пальцы Марчелло сомкнулись вокруг моего запястья, и я с отвращением отдернула руку. Браслет порвался и соскользнул на асфальт между тротуаром и машиной.
— Что ты наделал?! — вскрикнула я, подумав о матери.
— Спокойно, — сказал он, открыл дверцу и вышел из машины. — Сейчас все исправим.
Он казался веселым и доброжелательным и снова попытался взять меня за руку, чтобы успокоить. В тот же миг Лила, вполовину ниже его ростом, пихнула его к машине, приставила к горлу сапожный нож и, не повышая голоса, произнесла на диалекте:
— Тронь ее еще раз, и увидишь, что будет.
Марчелло замер, не веря своим глазам. Микеле вылез из машины.
— Марче́, ничего она тебе не сделает, — уверенно проговорил он. — Этой суке смелости не хватит.
— Иди сюда, — сказала Лила. — Иди, проверим, хватит или нет.
Микеле повернул обратно к машине. Я расплакалась. С того места, где я стояла, мне было хорошо видно, что кончик ножа уже поцарапал кожу Марчелло, из ранки тонкой струйкой бежала кровь. Я как сейчас помню ту картину: еще не очень жарко, прохожих мало, и Лила смотрит на Марчелло так, как будто у него на лице сидит противное насекомое, которое надо прогнать. Я до сих пор абсолютно уверена: она бы без колебаний перерезала ему горло. Понял это и Микеле.
— Ладно, не хотите, как хотите, — все так же спокойно, почти весело, сказал он и вернулся в машину. — Залезай, Марче́. Попроси прощения у синьорин, и поехали.
Лила медленно отвела кончик лезвия от шеи Марчелло. Он робко и растерянно улыбнулся и сказал:
— Минутку.
Опустился на колени, будто и правда собирался вымаливать прощение, пошарил рукой под машиной, достал браслет, осмотрел его и согнул пальцами разошедшееся серебряное колечко. Потом протянул его мне, глядя не на меня, а на Лилу, и сказал ей: «Извини». Сел в машину, и они укатили.
— Я из-за браслета расплакалась, а не от страха, — пояснила я.
14Тем летом границы нашего квартала начали понемногу расширяться. Однажды утром отец взял меня с собой в город. Он хотел, чтобы до октября, до начала занятий в гимназии, я знала, каким транспортом пользоваться, и выучила туда дорогу.
Стоял прекрасный день, ветреный и ясный. Я чувствовала, что меня любят, обо мне заботятся. К любви, которую я испытывала к отцу, добавлялось восхищение. Он прекрасно ориентировался в огромном пространстве города, знал, где входы в метро, где остановки трамвая и автобуса, был таким спокойным и вежливым, каким дома я его почти не видела. В общественном транспорте и во всяких учреждениях легко вступал в разговоры с незнакомыми людьми, между делом вворачивая, что он работает в муниципалитете, и благодаря своим связям может при желании открыть любую дверь.
Мы провели вместе целый день, единственный в нашей жизни — других не помню. Он полностью посвятил себя мне, будто хотел за несколько часов передать весь полезный опыт, который накопил за свою жизнь. Он показал мне пьяцца Гарибальди и строящуюся станцию метро: она такая современная, говорил он, что из Японии специально приезжали японцы — поучиться, чтобы построить такую же у себя на родине, с точно такими же колоннами. В то же время он признался, что старая станция ему нравилась больше: он к ней привык. Но это ничего. По его словам, в Неаполе всегда так: сначала крушат и ломают, а потом восстанавливают; главное, потратить деньги и дать людям работу.
Он провел меня по корсо Гарибальди до здания школы. Пообщался с сотрудником секретариата, и я еще раз убедилась, что у него дар располагать к себе людей, хотя дома он его тщательно скрывал. Похвастался перед вахтером моими отличными оценками и, слово за слово, выяснил, что, оказывается, хорошо знаком с человеком, который был свидетелем у того на свадьбе. Он без конца повторял: «Все в порядке?» или «Конечно, правила надо соблюдать». Он показал мне площадь Карла III, Королевский приют для бедных, Ботанический сад, виа Фория, музей, провел по виа Костантинополи к Порт’Альба, пьяцца Данте, виа Толедо. В конце концов меня утомили все эти названия, шум транспорта, голоса, краски и царившее вокруг оживление; я устала запоминать, чтобы потом рассказать Лиле обо всем, в том числе о том, что отец как ни в чем не бывало болтал с владельцем пиццерии, у которого купил мне горячую пиццу с рикоттой, и с продавцом фруктов, у которого купил желтый персик. Неужели только в нашем квартале все такие злобные и грубые, а остальной город так и светится доброжелательностью?
Он отвел меня на площадь Муниципалитета, где раньше работал. Сказал, что там тоже все изменилось: «Деревья вырубили, дома снесли… Зато много места освободилось. Один Анжуйский замок уцелел — видишь, какой красивый? Только мы с ним в этом городе и остались, как были: он да твой папа». Потом мы пошли в муниципалитет, и там все его знали, со всеми он здоровался. С некоторыми разговаривал весело, показывал меня, в сотый раз повторяя, что у меня девять по итальянскому и девять по латыни; другим или молча кивал, или отвечал коротко: «Хорошо», «Да», «Как скажете». Наконец он объявил, что покажет мне Везувий и море.
Это было незабываемо. Мы шли по направлению к виа Караччоло, ветер дул все сильнее, солнце светило все ярче. Я во все глаза смотрела на Везувий, окрашенный в нежно-пастельные тона, на белые камни у его подножия, на насыпь цвета глины, ведущую к Кастель-дель-Ово, на море… Море! Оно бурлило и шумело, ветер перехватывал дыхание, то раздувал одежду, то заставлял ее липнуть к телу и трепал волосы. Мы шли по другой от моря стороне дороги в небольшой толпе пешеходов, как и мы, любовавшихся видом. Волны завивались, как синие металлические трубы, покрытые светлой пеной, и разбивались на тысячи сверкающих осколков, которые долетали до нас, вызывая восхищенные и испуганные возгласы. Я жалела об одном — что рядом не было Лилы. Мощные порывы ветра и шум моря оглушили меня. Я впитывала в себя детали этой картины и понимала, что большая их часть ускользает от меня, рассыпаясь вокруг.
Отец сжимал мою руку, как будто боялся, что я удеру. Мне и правда хотелось сорваться с места, перебежать через дорогу и оказаться посреди блестящих осколков моря. В тот пугающий миг, наполненный светом и шумом, мне представилось, что я одна в этом новом городе, и сама я новая, и впереди у меня вся жизнь, и я противостою окружающей злобе и, разумеется, побеждаю. Только Лила и я, только мы двое, и только вдвоем мы способны охватить все множество красок, звуков, вещей и людей, рассказать о нем и вдохнуть в него силу.
Отец сжимал мою руку, как будто боялся, что я удеру. Мне и правда хотелось сорваться с места, перебежать через дорогу и оказаться посреди блестящих осколков моря. В тот пугающий миг, наполненный светом и шумом, мне представилось, что я одна в этом новом городе, и сама я новая, и впереди у меня вся жизнь, и я противостою окружающей злобе и, разумеется, побеждаю. Только Лила и я, только мы двое, и только вдвоем мы способны охватить все множество красок, звуков, вещей и людей, рассказать о нем и вдохнуть в него силу.
Я вернулась в свой квартал как из дальней поездки. Снова знакомые улицы, колбасная лавка Стефано и его сестры Пинуччи, Энцо, торгующий фруктами, припаркованная у бара машина братьев Солара, — не знаю, что бы я тогда отдала, чтобы она исчезла с лица земли. К счастью, мать об эпизоде с браслетом ничего не узнала. К счастью, и Рино никто не доложил об этом случае.
Я стала рассказывать Лиле об улицах, об их названиях, о шуме и необыкновенном свете, но сразу же почувствовала себя неловко. Если бы рассказывала она, я бы обязательно взяла на себя партию второго голоса и, хоть меня самой там не было, слушала бы, без конца перебивая и задавая вопросы, уточняя подробности и давая понять, что в следующий раз мы должны повторить этот маршрут вдвоем, она и я, потому что со мной ей было бы интереснее, потому что в компании со мной гораздо лучше, чем с отцом. Она же слушала без любопытства, и у меня даже мелькнула мысль, что она делает это нарочно, из вредности, чтобы поубавить мои восторги. Но вскоре я убедилась, что ошибаюсь; просто она думала о своем, о вполне конкретных вещах, а книги только подпитывали ее мысли — так в жару утоляют жажду возле фонтанчика для питья… Ушами она меня, конечно, слушала, но ее ум занимали вот эта улица; вот эти деревья в сквере; Джильола, прогуливавшаяся с Альфонсо и Кармелой; Паскуале, махавший ей рукой со строительных лесов; Мелина, выкрикивавшая имя Донато Сарраторе, и Ада, тащившая ее домой; Стефано, сын дона Акилле, только что купивший «джардинетту» и усаживавший мать рядом с собой, а сестру Пинуччу — на заднее сиденье; Марчелло и Микеле Солара, проезжавшие в своем «миллеченто» — Микеле делал вид, будто не замечает нас, зато Марчелло нет-нет да и бросал в нашу сторону доброжелательный взгляд, — но главным образом та секретная работа, которой она отдавала все силы. Мой рассказ звучал для нее бесполезной вестью из чужого пространства. Будь у нее возможность туда попасть, она бы им заинтересовалась, а так, выслушав меня до конца, бросила только:
— Надо сказать Рино, что мы приняли приглашение Паскуале Пелузо на воскресенье.
Вот так: я распиналась перед ней о Неаполе, а она думала о танцах у Джильолы, куда нас собирался отвести Паскуале. Я расстроилась. Мы никогда не отказывались от приглашений Пелузо, но, обещая прийти, никогда не приходили: я — потому, что не хотелось ссориться с родителями, она — потому, что Рино возражал. Зато мы часто видели Паскуале, когда он, начищенный и принарядившийся, ждал своих друзей. Он был добрым парнем и звал всех подряд, и тех, кто постарше, и мелюзгу. Обычно он подходил к заправке, и постепенно к нему присоединялись Энцо, Джильола, Кармела, просившая звать ее Кармен, иногда, когда не был занят, Рино, Антонио, переживавший за свою мать Мелину, а когда той было получше — и его сестра Ада, которую Солара затащили в машину и на целый час увезли неведомо куда. В хорошую погоду они все вместе ходили на море и возвращались с красными от солнца лицами. Но чаще всего компания собиралась у Джильолы, чьи родители были намного сговорчивее наших: кто умел танцевать — танцевал, кто не умел — учился.
Лила упорно затаскивала меня на эти вечеринки: уж не знаю с чего, но ее вдруг заинтересовали танцы. И Паскуале, и Рино неожиданно оказались прекрасными танцорами, они учили нас танго, вальсу, польке и мазурке. Надо сказать, Рино в роли наставника быстро терял терпение — в отличие от невозмутимого Паскуале. Тот сначала просил нас ставить ступни ему на ноги, чтобы мы лучше запоминали па, а потом кружился с нами по дому.
Я обнаружила, что мне очень нравится танцевать. Я готова была танцевать часами. Лила, напротив, вела себя как обычно, будто просто хотела узнать, как это делается. Если она и получала удовольствие, то только от учебы и часто не танцевала, а сидела в стороне, смотрела и аплодировала самым умелым парам. Однажды, когда я пришла к ней, она показала мне книжку о танцах: каждое движение объяснялось и сопровождалось иллюстрациями, на которых были изображены черные фигурки танцующих мужчины и женщины. В тот день она была в необычно приподнятом настроении, обхватила меня за талию и закружила в танго, напевая мелодию танца. Тут в комнату вошел Рино, увидел нас и расхохотался. Ему тоже захотелось потанцевать: сначала он станцевал со мной, потом с сестрой, все так же без музыки. Заодно рассказал, что на Лилу напало такое стремление к совершенству, что она заставляет его по многу раз повторять одно и то же движение, хоть у них и нет граммофона. Как только он произнес это слово — граммофон, — Лила прищурилась и крикнула мне из угла комнаты:
— Знаешь, что это за слово?
— Нет.
— Греческое.
Я смотрела на нее в растерянности. Рино тем временем оставил меня и подхватил в танце сестру: она вскрикнула тонким голосом, вручила мне учебник танцев и запорхала с братом по комнате. Я поставила учебник рядом с другими ее книгами. Что она хотела этим сказать? «Граммофон» — итальянское, а никакое не греческое слово. Но тут я заметила, что из-под тома «Войны и мира», на котором красовался подписанный учителем Ферраро библиотечный формуляр, выглядывает потрепанное издание «Грамматики греческого языка». Грамматика. Греческого. С трудом переводя дыхание, запыхавшаяся Лила пообещала:
— Я потом запишу тебе слово «граммофон» греческими буквами.
Я сказала, что мне пора, и ушла.
15Получается, она решила начать учить греческий еще до того, как я пойду в школу? И учила его сама, при том что мне такое и в голову бы не пришло — летом, в каникулы? Выходит, она делала то, что должна была делать я, только быстрее и лучше? Когда я таскалась за ней, она меня избегала, но в то же время следила за тем, что происходит в моей жизни, чтобы снова меня опередить?
От злости я несколько дней старалась не попадаться ей на глаза. Пошла в библиотеку за греческой грамматикой, но она была там в единственном экземпляре, и ее по очереди брали все члены семьи Черулло. Может, мне лучше вычеркнуть Лилу из своей жизни, стереть, как неудачный рисунок на доске? Кажется, тогда я впервые задумалась об этом. Я чувствовала себя слабой, уязвимой. Не могла же я постоянно следить за тем, что она делает, обнаруживая, что она тоже в курсе всех моих дел: ни к чему хорошему это не привело бы. Поэтому я махнула рукой и вскоре снова к ней пришла. Попросить, чтобы она научила меня танцевать кадриль и показала, как записывать итальянские слова греческими буквами. Она согласилась и до того, как начался учебный год, заставила меня выучить греческий алфавит и освоить правила чтения и письма. У меня появлялось все больше прыщей. Я ходила на танцы к Джильоле, но меня не покидало чувство, что я уродина.
Я надеялась, что оно как-нибудь пройдет, но оно только усиливалось. Однажды Лила танцевала со своим братом вальс. Они танцевали так хорошо, что мы освободили для них все место. Я стояла как зачарованная. Они были такие красивые и двигались так слаженно. Я смотрела на них и отчетливо понимала, что за очень короткое время Лила перестала быть похожей на девочку-старушку: так под пальцами музыканта, увлекшегося импровизацией, исчезает главная тема. В ее фигуре появились плавные изгибы. Высокий лоб, большие глаза, которые она время от времени прищуривала, маленький нос, скулы, губы, уши… Казалось, ее лицо настраивается — и вот-вот настроится — на новую оркестровку. Когда она забирала волосы в хвост, обнажалась длинная изящная шея. Грудь напоминала два маленьких крепких яблочка, все более заметные. Спина, прежде чем перетечь в дугу бедер, делала глубокий изгиб. Щиколотки все еще оставались слишком тонкими, детскими, не успев приспособиться к новой девической фигуре. Парни, пока Лила с Рино танцевали, пялились на нее еще пристальнее, чем я. Первый — Паскуале, но и Антонио, и Энцо. Они не отводили от нее глаз, так, будто нас, всех остальных, вообще не существовало. Да, у меня грудь была больше. Да, Джильола была ослепительной блондинкой с правильными чертами лица и идеально ровными длинными ногами. Да, у Кармелы были красивые глаза, и держалась она все более раскрепощенно. Но все это ничего не значило: от гибкого тела Лилы исходило нечто почти неосязаемое, что мужчины чувствовали кожей, некая неведомая сила, похожая на гул приближающейся бури. Это была зарождающаяся красота. Только когда музыка смолкала, они приходили в себя и, смущенно улыбаясь, преувеличенно громко хлопали в ладоши.