Бредя сквозь метель за Ковалевым, он все время лихорадочно обдумывал, что делать дальше. Было ясно: борьба только начинается. «Нелегкая борьба, — признавался он себе. — Они отопрутся. Ковалев повернет дело так, что я свожу с ним личные счеты. Все равно: отступать не буду». Настороженно следил он за всеми движениями врага. Бросал исподлобья осторожные взгляды. Молчал, готовый к схватке.
— Любопытная, знаешь ли, штука жизнь! — вдруг неожиданно засмеялся Ковалев. Алексей вздрогнул: какую штуку придумал противник? А Ковалев смеялся. Это было худшее, что он мог придумать, если хотел усыпить, успокоить или задобрить человека. Он не умел смеяться. Его смех был отрывист и зловещ. Ему больше шло, когда он чуть презрительно улыбался уголками властного рта. Все же он смеялся, как умел, и Гайдаш настороженно и нетерпеливо ждал, когда он кончит.
— Кто бы подумал! — восклицал, смеясь, Ковалев. — Где-то у черта на куличках, в городе, который и не сочинишь и который уж, конечно, никогда и не снился вам, вдруг встречаются три друга. Три старых школьных товарища. Фантастика! Что сводит их вместе? Ничего. Случай. Раньше сказали бы: рок, судьба. Но я не верю в провидение. А ты веришь, Гайдаш? — он бросил быстрый взгляд на красноармейца.
— Я верю в почту, телеграф и железную дорогу, — усмехнулся Алеша. Ковалев яростно взглянул на него: «Что он знает?» Ему мучительно захотелось узнать, что думает сейчас этот скуластый парень, хотя бы для этого пришлось взломать черепную коробку. Но он сдержался и даже неуверенно засмеялся вновь.
— Почта, телеграф, железные дороги! Люди придумали эти хитрости, чтобы уничтожить случай, свести все к закономерности, к математическому расчету. Ненавижу математику! Вот торжествует случай, ни я, ни Бакинский не списывались, он даже не знал, что я служу здесь, он свалился на меня, как метель на голову, нежданно-негаданно. И я, знаешь, я даже обрадовался, хотя...
— Я думаю! — воскликнул Гайдаш. Теперь он тоже подошел к крыльцу. Здесь было тише. Метель плясала по улице, задевая их косыми брызгами снега.
— Хотя, — словно не расслышав, продолжал Ковалев, — хотя я никогда не любил Бакинского. Это ты с ним водился, дружил.
— Я и с тобой чуть было не дружил. В ошибках я всегда охотно признаюсь.
— И напрасно эта дружба расстроилась. Она пригодилась бы тебе сейчас.
— Мне?
— Ну, не мне же, разумеется, тебе. Ты видел во мне врага. В мальчишеском фанатизме ты полагал, что раз я сын офицера, значит — враг. Но эпоха, брат Гайдаш, умнее тебя. Что же! Я стал твоим командиром и, — к черту ложную скромность! — более ценным для родины человеком, чем ты.
«Эти слова убили бы меня две недели назад. Теперь... теперь это только смешно, — радостно подумал Алеша. Теперь он был спокоен. Он разгадал игру Ковалева. Не выйдет, напрасно стараешься. Его забавляли эти признания в метель. Действительно, и в книге не придумаешь!
— Мы могли бы дружить с тобой, Алеша. — Против воли в голосе Ковалева прозвучало волнение. Черт побери, он был так одинок среди враждебных людей. В самом деле: он нуждался в друге. Пусть даже Гайдаш... Если его обработать... — Да, мы могли бы дружить, несмотря ни на что. Мы парни одного теста, из одной крутой кадки. Вот Бакинский — это кислятина. Встретил меня случайно на улице, полез целоваться. Мокрые губы... Брр... Противно... Путешествует, ищет экзотики... Стишки, вероятно, пишет... Стишки! — Ковалев фыркнул, подождал ответа. Гайдаш молчал. Ковалев снова закурил. Чиркая спичкой, осторожно взглянул в лицо Алексея. Оно показалось ему нахмуренным и желтым. Бросил спичку в снег. «Сукин сын», — неожиданно подумал он.
«А может быть, и в самом деле случайная встреча? — заколебался Алеша. — Ведь встретил же я Вальку на улице, мог встретить и Ковалев. — «Но Бакинский искал Нагорную улицу, значит, знал, что там живет Никита. А как докажешь? Где факты?» — «Мог просто узнать адрес», — «Нет, нет, — кричало все в нем. — Враги не сходятся случайно. А как докажешь?» — «Я докажу!»
— Все-таки мы могли бы дружить, — нетерпеливо топнул ногой Никита.
— Никогда! — крикнул Гайдаш. — Никогда! — повторил он с силой. — Пошли! Нас ждут в штабе.
Ковалев вздрогнул. «Нас ждут в штабе... Да, да... Я знаю... Надо обдумать... Нас ждут в штабе. В такую ночь либо расстреливают, либо... либо убивают...»
«Смерть! Только смерть!» — подумал он, опять нервно чиркая спичкой и закуривая. И, странное дело, подумав о смерти, сразу стал спокоен. Все стало ясно и просто: один должен умереть. Он не хотел умирать. Зачем? Почему? Потому что на его блистательном пути возникло препятствие, камень на дороге. Но камень убирают. Это препятствие тоже можно убрать. Правда, это препятствие о двух ногах, о голове, с сердцем, нервами, чувствами, мыслями, мечтами, может быть, даже с творческими замыслами. Но это детали. Они не интересуют его. Он рассматривает Гайдаша только как препятствие... Человек — нет, препятствие. Камень на дороге. Камень можно убрать. Это препятствие тоже можно убрать. Значит — убить. Он не боялся слов. Даже в эту минуту, когда созрела в нем окончательно и осязаемо мысль об убийстве, он не стал искать оправдания.
Теперь он спокойно стал рассматривать убийство как очередную тактическую задачу, которую надо решить и решить быстро. Гайдаш нетерпеливо постукивал сапогами, его еще сдерживает дисциплина. Но это прорвется, он уйдет — и тогда будет поздно.
Никита вдруг подумал, что окурки и обгорелые спички, которые так щедро и нервно разбросал он здесь, могут служить уликой против него. Он ясно представил себе следователя с лупой: «Здесь стояли, курили. Марка папирос — «Рица». Кто курит «Рицу»? Он стал сапогом нагребать снег, потом усмехнулся: «О чем я хлопочу? Метель все занесет! — Он разозлился на себя: — О пустяках думаю, а главное — неясно. Главное: как технически (именно технически, он только так теперь на это смотрел), как технически выполнить убийство». В его голове уже созревал план, звено к звену ковалась цепь. Молча тронулся он вперед и опять услышал за собой тяжелые шаги Гайдаша.
Снова заплясала вокруг них метель. Ветры сшибались на перекрестках и все кружились по пустынным улицам, волоча за собой рваные хвосты. Противники, спотыкаясь, брели по сугробам, прикрывая лица воротниками холодных и мокрых шинелей, вытянув вперед руки, словно нащупывая дорогу в белесой мгле. Иногда они сталкивались, чужие, ненавидящие друг друга люди, — метель прижимала их одного к другому, а потом разводила вновь и кружила в ночной снежной кутерьме. Они глухо перекликались сиплыми, простуженными голосами, они боялись потерять друг друга, а готовы были друг друга убить. Метель сшибала их вместе и вела, крутя и петляя, по улицам.
На плечах, воротнике, шлеме Гайдаша лежали горы снега. Он нес их на себе, как полную выкладку. Черт знает что! Дикая ночь, дурацкие разговоры. Скорей бы все это кончилось. «Это кончится, это скоро кончится. Теплая караулка... Ребята... Свои...»
Вдруг он услышал слабый стон впереди.
— Гайдаш! Помоги!
Он бросился на голос. Ковалев лежал в сугробе, лицом в снег.
— Я, кажется, вывихнул ногу, падая, — сказал он, приподнимаясь. Алексей помог ему, ругаясь и проклиная ночь, погоду, Ковалева.
— Спасибо! — сказал Ковалев. — Нет, ничего. Нога действует. Кури! — протянул он Гайдашу массивный портсигар.
— Не буду, — хрипло отказался Алеша. — Пошли.
— Трубку мира? Ну? — и вдруг, размахнувшись со всей силы, ударил красноармейца тяжелым портсигаром в висок.
Ковалев увидел, как, зашатавшись, рухнул на снег Алексей Гайдаш, жалобно звякнула винтовка, ударившись обо что-то, он прислушался: ни стона, ни крика. «Теперь пальцы, — подумал он. — Он, может быть, только потерял сознание». — Он содрал перчатку с правой руки, но рука сразу озябла, и он снова надел перчатку, упал на колени возле Гайдаша и потянулся к горлу. Крючок воротника шинели оцарапал его пальцы сквозь перчатку. Он рванул со злостью воротник, но затем крючок гимнастерки снова оцарапал его. Его пальцы пробирались к горлу поверженного врага сквозь десятки препятствий. Он нетерпеливо преодолевал их, торопясь и начиная дрожать от страха. Вот, наконец, прикусив губу, он надавил озябшими пальцами на глотку. Беспорядочные мысли путались. «Я не умею! Я не умею! — чуть не закричал он. — Здесь должна быть где-то сонная артерия. Достаточно нажать... Но я не знаю... Не умею... меня должны были научить этому».
Его бил озноб. «Это с непривычки, — утешал он себя. — Убийство, как и всякое ремесло на свете, требует навыка и практики». Потом мелькнуло: «Черная работа! Потом другие будут делать ее за меня». Он услышал, наконец, хрипение. Обрадованно захрипел сам: «A-а! Сдыхаешь!»
Вдруг его испугало что-то, какая-то тень, даже тень тени, нечто, не имеющее ни формы, ни цвета, ни запаха. Может быть, этого и не было в реальном мире. Но он испугался и вскочил на ноги. Никого и ничего вокруг. Он убеждал себя: «Ничего нет! Это только страх. Ты привыкнешь!» Но он уже не мог заставить себя наклониться к трупу. Он не мог заставить себя остаться на месте. Хотелось скорей убежать отсюда. Прочь. Скорей! «Трус! Проклятый трус! А что, если он еще жив?» Он прислушался — Гайдаш уже не хрипел. И тогда никакая воля не могла задержать Ковалева на месте. Он бросился бежать, и ему казалось, что за ним мчатся люди, весь полк гонится за ним, — и слышал он уж и цокот погони, и вой собак, и крики: «Ату его, ату!» Потрясенный, ворвался он домой, с шумом захлопнул за собой дверь и, обессиленный, повис на ней. Так ждал он, тяжело дыша, несколько минут. Ему казалось, что сейчас раздастся требовательный стук в дверь и лязганье оружия. Но все было тихо за дверью — только пурга бесновалась.
Вдруг его испугало что-то, какая-то тень, даже тень тени, нечто, не имеющее ни формы, ни цвета, ни запаха. Может быть, этого и не было в реальном мире. Но он испугался и вскочил на ноги. Никого и ничего вокруг. Он убеждал себя: «Ничего нет! Это только страх. Ты привыкнешь!» Но он уже не мог заставить себя наклониться к трупу. Он не мог заставить себя остаться на месте. Хотелось скорей убежать отсюда. Прочь. Скорей! «Трус! Проклятый трус! А что, если он еще жив?» Он прислушался — Гайдаш уже не хрипел. И тогда никакая воля не могла задержать Ковалева на месте. Он бросился бежать, и ему казалось, что за ним мчатся люди, весь полк гонится за ним, — и слышал он уж и цокот погони, и вой собак, и крики: «Ату его, ату!» Потрясенный, ворвался он домой, с шумом захлопнул за собой дверь и, обессиленный, повис на ней. Так ждал он, тяжело дыша, несколько минут. Ему казалось, что сейчас раздастся требовательный стук в дверь и лязганье оружия. Но все было тихо за дверью — только пурга бесновалась.
Медленно выпрямился он. Перестали колотиться в испуге зубы. Успокоились руки, утихли колени. Только тогда он вошел, наконец, спокойный и прямой, в комнату, где ждал его Бакинский.
14
Бакинский нетерпеливо бросился к нему навстречу.
— Зачем вызывали? — он осекся, встретив странный, пустой взгляд Никиты.
— Меня не вы-зы-ва-ли, — произнес Никита.
Медленно стаскивал он перчатки с рук. Вдруг он заметил бурые пятна на них. «Что это? Кровь?» — Он опять почувствовал, что зубы начинают дрожать. «Чья это кровь?» — Он посмотрел на свои пальцы. На них крови не было, только мелкие царапины от крючков. Он бросился тогда к печке и швырнул перчатки в огонь. Они зашипели и вспыхнули ярким пламенем. Теперь на полу появились яркие пятна.
«А портсигар?» — догадался Никита. Он вытащил портсигар из кармана. И на нем были бурые, засохшие пятна. Кровь, всюду кровь. Проклятая кровь убитого. Он стал тщательно вытирать ее платком. Он бросил платок в огонь. Потом вспомнил о кармане, в котором лежал портсигар, выдрал карман — бурые пятна крови были и здесь — и гоже бросил в огонь. Он готов был и сам броситься вслед за вещами в огонь, чтобы очиститься, — ему казалось, пятна крови горят у него на щеках, на руках, на лбу.
Бакинский следил за ним испуганным взглядом.
— Ты убил его? — наконец прошептал он. Никита нетерпеливо пожал плечами.
— Что же делать? Что же делать? — испуганно заметался по комнате Бакинский. — Сейчас все обнаружится... надо спасаться... Надо бежать... — Он метался по комнате, опрокидывая вещи, спотыкаясь, хватаясь то за пальто, то за чемодан. — Что делать? — стонал он и плакал. — Что ты наделал?
— Сядь, — брезгливо скомандовал ему Ковалев. — Сядь и молчи. — Медленно стащил он с себя шинель, повесил на крюк на стене. Снова подошел к печке. Тряпки догорали. Он засмеялся сухим, колючим смехом.
— Ну вот, теперь все в порядке.
С удивлением рассматривал он свои пальцы. Его поразило, что они остались такими же, как были. Белые холеные пальцы с розоватыми острыми ногтями. А ведь он душил ими человека. Человека — творца природы. Он захохотал. Его смех успокоил Бакинского.
— Никто не видел? А, понимаю. Да, он не приходил сюда. Хозяева ничего не знают. Да, да, понимаю. Восхищаюсь. Но как, как это произошло? — шептал он. — Ты застрелил его? Это неосторожно. — Он поморщился. — Нужно было душить, — он пошевелил своими бледными скрюченными пальцами. — А, ты так и сделал? Хорошо! А он? Он хрипел? Барахтался?
Почувствовав себя в безопасности, Бакинский говорил и говорил об убийстве. Он хотел подробностей. Он выспрашивал со жгучим и болезненным любопытством о всех деталях, и даже Ковалеву показался отвратительным этот сладострастный шепот сообщника. Но он не мог побороть искушения и стал хвастаться. Теперь, когда весь ужас остался позади, ему казалось, что держал он себя во время этой сложной и трудной операции молодецки. Все его действия были исполнены смысла и осторожности. Как спокойно и ловко провел он всю партию до конца. Это была симфония, разыгранная опытным дирижером. Он хотел, чтоб об этом стало известно Генералу. Теперь Генерал может убедиться в том, что Ковалев достоин больших дел и серьезных поручений. Искоса он следил за приятелем. Тот сидел, зажав по своей привычке руки между коленями и сгорбившись.
— Я завидую тебе, Никита! — вздохнул Бакинский. — Вот ты убил человека. Этими пальцами... Я бы не смог... Тем более Гайдаша. Бедный Алеша! А ведь я любил его. Мы были, как это пишется в «Золотой библиотеке», друзьями детства. У него были красивые ясные глаза, немного азиатские, но умные и смелые. Странно говорить об Алексее «он был». Всего три часа тому назад он стоял здесь у порога, — он вздрогнул и боязливо посмотрел на дверь. — Как странно! Он жил, рос, мечтал. Но вот пришли мы — и нет его. А я любил. Искренне любил и верил в него. Несмотря ни на что... Знаешь, детство... Романтика юной дружбы. Я всегда был сентиментален. Видишь, плачу? — Он встал и высморкался. — Так его нет уж больше в живых? Как странно! Но мы все умрем. Жизнь — это...
Его болтовня становилась невыносимой. Она вызывала в памяти Никиты образ человека, которого он хотел бы скорее забыть. Резко оборвал он Бакинского и снова стал говорить о себе, о своих планах, о том, что ему нужно вырваться, наконец, из этого захолустного гарнизона. Он не мог себе отказать в удовольствия уколоть сообщника:
— Я устранил Гайдаша только потому, что знал: ты сдрейфишь на первом же допросе и выдашь всех.
Бакинский сделал протестующее движение. Но Ковалев только презрительно и брезгливо улыбнулся — уголками рта.
15
...Он помнил только, что когда через долгие часы пришел в себя, то очень обрадовался тому, что жив. Жив! жив! Он трогал рукой снег и чувствовал его холод. Он поднял руку, подышал на нее — и почувствовал тепло. Он дышал и видел, как клубится пар — это его дыхание, это — жизнь! Он увидел, как подымается в горах бледный рассвет, как стихает метель, он услышал свист ветра и скрип деревьев. Он был жив, мокрые хлопья снега таяли на его лице.
— Жив! — он закричал это. Крик вырвался из его груди как стон, как радостный вопль. Никогда не думал он, что так хорошо чувствовать себя живым! А-а! Он будет жить! Мять траву... Целовать Шушанику... Он увидит весну, лето и осень... Он вернется в Донбасс... Мать... Товарищи... Он будет бродить... плыть... летать... бегать... Степь в цвету... Дальняя дорога...
Но голова, бедная голова, как все туманно в ней! Нестерпимая боль в затылке... Кузницы в висках... Кто-то бьет, бьет молотками... Остановитесь! Я так еще слаб!.. — Как в бреду вспоминал он то, что случилось с ним. Он шел, нет, наклонялся... Потом удар... Вдруг отчетливо представилось лицо Ковалева в тот момент, когда наносил он свой удар. Перекошенное злобой лицо, закушенные губы... Алексей закрыл глаза — но снова видел это лицо мертвенно-синее и закушенные со злостью губы.
— Ну, бей, бей! — прошептал он тихо. — Бей. Что же? Боишься?
— Боишься? Боишься? — шипел он. — Меня боишься? Полуживого? Что ты кричишь? Я не слышу.
— Врешь! — закричал он хрипло. — Врешь, меня нельзя убить, врешь!
Он бормотал еще много раз:
— Врешь, врешь, врешь...
Потом сказал:
— Уйди! Я один пойду. Мне надо идти.
Он открыл глава. По-прежнему лежал он в сугробе. Робкие тени рассвета... «Что же я лежу? Мне надо идти... Меня ждут... Надо идти... Надо сказать... Враги в городе... Враги... Враги...» Он попытался встать, но с ужасом понял, что тело не повинуется ему. Со злостью рванулся вперед и, застонав от боли, упал.
Странную слабость чувствовал он во всем теле. Словно все было переломано, перебито и сам он — мешок костей, выброшенный на свалку.
«Значит, я все-таки умру», — испуганно подумал он и опустил голову. Она мягко стукнулась затылком о снег.
Долго лежал он так, глядя в небо чуть приоткрытыми, опухшими глазами.
«Это я в последний раз вижу небо... Надо запомнить... Серое... Чудесное...»
— Но я не могу, не должен умереть! — застонал он, споря с кем-то. — Я ничего не сделал, не видел... Я хочу многое еще сделать... Я хочу жить! Ну-у!
С криком выбросил он вперед непокорные руки и, обессиленный, тяжело дыша, опрокинулся назад.
— Кончено...
Он лежал на спине и тихо стонал.
— Вот умираю... Кончено... Хорошо, пусть... Как Семчик... Тяжело дышать... Больно мне... Больно... Тяжелая какая голова... Хорошо. Пусть. Пусть... Ох! Пить! Сухо...
«А они? — вдруг мелькнула мысль. — А они? Ковалев и Бакинский? Они будут жить? Они будут бродить по земле? Их дыхание... гнусное... нашим воздухом... когда для меня воздуха нет... О!»
Он стиснул зубы и, плача от боли, стал переворачиваться со спины на живот.
— Врешь! — хрипел он. — Врешь!
Теперь все свои силы и волю призвал он на помощь. Перевернуться! Он старался не стонать и не плакать. Медленно и осторожно, экономя остатки сил, подымал он левую руку и туловище. Локтем правой руки уперся в снег. На ноги он не надеялся, они были не его, чужие, налитые чудовищной тяжестью. Он передохнул, стараясь сохранить все завоеванные позиции. Локоть дрожал. «Ничего, ничего, сейчас... Еще немного... Ну!» — и, собрав остатки сил, разом перевернулся на живот.