Убийца - Роман Литван 2 стр.


— Евгений Романович, вы отличный инженер, умный, прекрасный человек. Я много лет вас знаю — вы порядочный человек. Вам нужна хорошая спутница жизни. Это старомодное понятие, но это очень верное понятие: спутница жизни.

— Да, я понимаю.

— Извините, что я вмешиваюсь в ваши личные дела...

— Ради Бога, Светлана Ильинишна.

— Я давно о вас думала, все не решалась откровенно...

— Да, спасибо. Мне нужна помощь.

— Поговорить... с вами. Хорошо, что вы сами решили.

— Я постепенно созрел, наконец, что нужна помощь.

— Есть люди, которые специально занимаются... Не надо пугаться... не надо стесняться, это же так естественно.

— Сватают?

— Ну, пусть сватают.

— Как-то мне...

— Ну, а вы сами подумайте. Люди образованные, с повышенным вкусом. Сколько женщин вы можете увидеть близко здесь, на работе? Десять? пятнадцать? Может быть, только на сотый раз повезет — это же везенье...

— Дикий случай!..

— Да, а здесь только пятнадцать. А в транспорте вы станете знакомиться?

— Я-то, пожалуй, и стану, но...

— Вот видите.

— Если женщина сблизится со мной после такого знакомства — я не смогу серьезно относиться к ней, так только...

— Я вас познакомлю с одним человеком. Хотите? Не отказывайтесь. В конечном счете, это вас ни к чему не обязывает.

Евгений Романович поежился от химеры, возникшей в мозгу. Он долгое время жил в одиночестве, видимо, бредовые картины, возникающие в воображении у него, были ответом на реальный сдвиг в его психике, неосознаваемый и мучительный сдвиг, вызванный неудовлетворенностью, ущербностью одной, наиболее по-видимому значительной, стороны его человеческого существования. Ему представилось вдруг со всеми подробностями, как он обнимает Светлану Ильинишну, эту пожилую, расплывшуюся женщину, не то чтобы противную, обыкновенную, приятную даже в чем-то, но в таком химерическом качестве необыкновенно противную, отталкивающую, и вот она раздевается, снимает одежды свои, он сам ее раздевает, они ложатся вместе. Это было так стыдно и нечисто, и так притягательно. Это был обволакивающий кошмар. Он сжался, покраснел и быстро отошел от Светланы Ильинишны, неловко оборвав разговор; он спешил уйти, она подумала о нем как о человеке со странностью, но он не мог продолжать разговаривать с нею, краснеть и отводить в сторону глаза.

Когда он звонил человеку по фамилии Рачков — смешная была фамилия, и тоже какая-то неприятная — у него было ощущение позора, ощущение человека, которого освистали. Ему пришлось преодолевать тяжелое сопротивление: бунтующая гордость, стыд, робость, страх чего-то неизвестного, непринятого, о чем неприлично кому-либо рассказать; он с трудом переборол себя. Неустроенная жизнь и возраст, и многочисленные разочарования заставили его преодолеть постыдность происходящего, как бы зажмуриться и не замечать эту постыдность. Он поверил, что, благодаря Рачкову, встретит ту единственную нужную ему, а сам Рачков как-то останется ни при чем, далеко в стороне, невидимый, словно и нет его, потом он получит щедрое вознаграждение и исчезнет навеки, испарится, как нечто нематериальное, как тот самый непредсказуемый, счастливый случай, вмешательство которого чисто и благоуханно и не попахивает селедочной въедливостью компромисса.

Евгений Романович назвался, сказал, от кого, и тут же услышал переливчатые рулады:

— Вы приходите... Приходите ко мне домой... Обязательно... Захватите пятнадцать рублей... если хотите иметь высшую категорию... Я. сейчас кушаю, — смущенно произнес старческий голос, — давайте через часик, через полтора... Давайте приходите...

Он бросил трубку, вздохнул глубоко и подумал, может быть, бросить все к черту. Не было ничего. Свобода. Голос был, словно из какого-то искаженного мира. Какое счастье забыть о нем и не впускать в свою жизнь. Но он уже впустил в себя надежду, посредством этого голоса, вопреки ему. Евгений Романович поверил, что чистые души могут пробиться, не испачкав себя, друг к другу, переходя и по грязной дороге.

Обшарпанный, грязный подъезд пятиэтажного дома. Ободранные стены, жуткий запах. Первый этаж. Он нажал на кнопку звонка — тишина. Он подождал немного и постучал кулаком в дверь.

Он смотрел на дощатую дверь, покрашенную в когда-то пронзительный, а теперь затертый синий цвет, уже ничего не обсуждая с собой, не испытывая отвращения, мыслей не было — было нетерпение и досада на задержку, ему казалось, кто-то несправедливо удерживает его на пороге, за которым притаился если не райский пункт исполнения желаний, то, во всяком случае, обитель полубога, или посредника Бога, открывающего голубую и яркую, бесконечно длящуюся голубую перспективу, чей искаженный, грязно-синий след отпечатался на этой запертой двери.

Евгений Романович постучал еще раз, и дверь отворилась. Он увидел подобие гоголевского Плюшкина, только более плотного и грузного, приземистого старика в затасканной одежде, в нос ударил запах жареного постного масла; но он без колебания и сомнения переступил порог и вошел в вожделенную обитель.

— Мефодий Митрофанович?..

— Да-да... Да-да...

— Здравствуйте.

— Да-да... Здравствуйте... Идемте сюда. — Старик провел его в комнату. На кухне мелькнула широкая спина в коричневом, показалось, замасленном халате; слышался стук посуды, шум воды из крана. — Вы деньги принесли? Давайте...

— Может быть, сначала?..

— Нет-нет... Нет-нет... Я не могу, это так принято... Меня обманывали часто. Знаете, как меня обманывали?

— Но я...

— Не такой? Все так говорят. А потом уходят, и я только видел вас.

— Ну, хорошо.

— Пятнадцать рублей? — Рачков схватил протянутые деньги, пересчитал — короткие, толстые пальцы плохо гнулись — и быстро спрятал в карман. — Это так принято, — повторил он, повеселев. — У меня большой выбор, вы будете довольны. Для такого, как вы, клиента — я дам высшую категорию. Самый лучший товар вам даю. Но вы поймите, если я не возьму ничтожный аванс, пятнадцать рублей, тьфу!., за полное счастье — я разорюсь!.. Поймите. Он ходил ко мне два года; я в лепешку разбился. Достал ему что-то особенное. Они встречались, потом поженились. Меня даже на свадьбу не позвали. Никакой благодарности. Звоню ему — говорят, он редко бывает. Звоню ей — она замужем, ей ничего не нужно. Мы сами познакомились. Я больше не нужен. Как я могу вести дело? Я разорюсь!..

— Это какие-то непорядочные люди. Мефодий Митрофанович, если мне... Если вы... Я — сколько скажете... Двести рублей? Триста рублей...

— Триста-триста... Вам даю лучший мой товар. Вам. Все лучшие невесты Москвы у меня в моих руках.

Он слегка отодвинул от туловища и продемонстрировал свои грязноватые руки, впрочем, в них ничего не было.

Евгений Романович, когда старик сказал о товаре, заискивающе улыбнулся и поморщился недовольно, но простил и себе, и ему, отписав эту комическую несуразицу на счет колорита вымирающей профессии и устарелой лексики старого человека.

— Вы будете на моем празднике самый почетный гость, — сказал Евгений Романович. — Если все хорошо получится.

— Получится-получится. — Мефодий Митрофанович протянул ему квадратик бумаги. — Напишите свой телефон, адрес, имя-отчество, фамилию, возраст, профессию... Какого возраста вы хотите?

— Ну, от тридцати... двадцати восьми... Пожалуй, до тридцати пяти... семи... Понимаете, дело в том, что... Главное... интересы...

— Вы хотите худую? толстую? полную?.. Ну-ну? Пампушечку?.. Что? Худенькую? Стройную? Изящные женщины вам нравятся. Блондинку? брюнетку? Что вы хотите?

— Понимаете ли, я...

— Вам нужна с дачей, с машиной? Квартира у вас есть? Ну-ну. Дело житейское. Надо проще относиться. Какого вы хотите размера?

Евгений Романович достал платок и вытер вспотевшее лицо.

— Понимаете ли, главное... — Он хотел объяснить, что его не интересует ни машина, ни дача, что дело не в возрасте и не в размере, единственное, чего он хочет — влюбиться, и чтобы его полюбили, и... для первого случая, исполнения скромной, но такой трудно выполнимой мечты: чтобы хоть как-то совпали хотя бы основные интересы его и предполагаемой новой его знакомой. Напористый сват смутил его, сбил с толку, раскладывая по полочкам нерасторжимые категории восприятия, о которых Евгений Романович серьезно никогда не задумывался.

— Хорошо. Записывайте телефон — Надя... Записывайте телефон — Марина... Записывайте телефон — Алла: ей тридцать четыре года, очень мила, короткая стрижка, фармацевт, зав аптекой, одна из самых порядочных моих невест, готовит, хозяйственная такая что на редкость, рост для женщины, я бы сказал, выше среднего и сорок шестого размера, вас интересуют изящные... Что? идемте сюда.

Они перешли на кухню. Старуха, с усмешкой гладя мимо них, протиснулась в дверь и ушла в комнату, оставив их вдвоем.

— Мефодий Митрофанович, мне бы не хотелось понапрасну морочить людям голову. Если все равно окажется бесполезно...

Они перешли на кухню. Старуха, с усмешкой гладя мимо них, протиснулась в дверь и ушла в комнату, оставив их вдвоем.

— Мефодий Митрофанович, мне бы не хотелось понапрасну морочить людям голову. Если все равно окажется бесполезно...

— Надо проще относиться. Свои претензии надо снизить. Проще...

— Поэтому, — поспешил перебить его Евгений Романович, — хорошо бы как-то приблизительно узнать насчет ваших... кандидатур... Ну, хоть есть ли там немного возвышенного, интереса к культуре, к искусству?..

— Возвышенного. — Рачков поднял кверху свои короткие руки и стал ворошить кучу бумажных квадратиков наверху холодильника. Он подносил квадратики к глазам, бормоча имена-отчества, числа лет, кое-какие попутные сведения, откладывал квадратики в сторону, а некоторые зажимал в кулаке. — Вот я вам сейчас покажу... какой товар даю вам, сам бы взял, да старость — не радость. Годы... Знаете? до тридцати лет жена греет, после тридцати — рюмка, а в старости и печь не нагреет. Хе-хе-хе... Вот, записывайте — Лена, тридцать два года, очень симпатичная, учительница литературы, в школе преподает. Но... она ко мне не приходила, о, нет. Отец приходил. Очень богатый, у него дача, пчел держит. Они вдвоем живут, мать умерла. Здесь вам надо постараться осторожно, потому что она не признает такие знакомства: ей противно.

— Правда? И мне противно. Но что делать?

— Дело житейское. Она была замужем недолго. Что-то не получилось. Знаете, бывает, он издевался над ней. Она рассталась.

— Это бывает. Это — не страшно, — порывисто сказал Евгений Романович.

— Конечно. Бывает, все бывает.

— Но что делать? Я не богат.

— Что вы? Ее как раз это не волнует. Очень хрупкое создание.

— Правда? — с загоревшимся взглядом спросил Евгений Романович.

— Там за ней как будто ухаживал один. Но она его не хочет: он слишком материалист, для него главное — богатство. А она... очень духовная натура...

— Спасибо, Мефодий Митрофанович. Я начну с первой вот с Лены. Лена...

— Начните с нее, да-да. Осторожно, придумаете чего-нибудь, там, приятель дал телефон, или что-то; вы человек образованный, придумаете.

— Спасибо большое.

— Со спасиба коней не запряжешь, и хлеба не пожуешь, — изрек великий человек, улыбаясь снисходительно.


Их было четверо, самому младшему — шестнадцать лет, Витьке было двадцать два. Алик отправил мать на кухню, и они сидели в комнате. На душе было поганей поганого: ни зелья, ни денег. Санька, самый младший, мог еще перебарывать себя. Хуже всех было Витьке, руки-ноги тряслись, обмирало сердце, он всерьез терял сознание; у него был стаж больше всех — лет шесть сидел на игле, и ему было надо, что угодно, как угодно, жизненно надо. В армии он не служил, к призыву он уже был в ударе, и само собой сработалось под шизика. Никто из них не служил в армии. Четвертый, двадцатилетний Валя, имел законную группу: отец упился до белой горячки, помер, и мать была не простая алкоголичка, но состояла на учете в диспансере, по всем правилам; это ему было на руку, он с рождения стоял на учете в психдиспансере, с пятого класса можно было расслабиться, наконец, начихать трижды тридцать три раза на все их воспитание и спокойно ловить кайф года четыре, до тех пор пока школа окончательно оставила его в покое; и так, с незаконченным пятиклассным образованием, он умудрялся жить, балдеть не слабее алкашей; он был самый злой из всех четверых, злее Витьки, потому что Витька обмирал, а он себя чувствовал крепким и сильным сегодня, потом, он приехал в Москву из Электростали и не имел ощущения несвободы, как например, Алик, который жил в этом же районе.

— На каком этаже она живет, знаешь? — спросил он у Алика.

— На пятом.

— И квартиру знаешь?

— Примерно.

— Примерно... Как же мы пойдем?

— Я догадаюсь.

— А звать как? — смущенно спросил самый младший Санька.

— Зачем еще тебе, дундук?! — со злостью сказал Валя.

— Не знаю... — Санька смущенно смотрел на него большими бараньими глазами, отвисающие губы распустились еще сильнее, с этим лицом четырехлетнего младенца не вязались могучие плечи, крепкая шея здоровущего мужика и рост метр восемьдесят восемь, физические силы распирали его, взрывали изнутри, слабый ум не справлялся с напором телесной мощи.

— И я не знаю, — сказал Алик. — Странно. Я всю жизнь ее видел. Она училка, только в другой школе. Ходит. То с сумкой, то через плечо. Книг у них много...

— О, книги, — обрадовался Валя, — за них сейчас знаешь сколько доз отхватим — ого!..

— Деньги нужны, дундуки, — сквозь зубы произнес Витька. — Со шмотками сгорим.

— На книгах пуговиц нету, это не шмотки, — сказал Валя. — Мужики здоровые — утащим.

— Деньги нужны, — устало повторил Витька.

— Откуда знаешь про книги? — спросил Валя у Алика.

— Грузчики гарнитур мебельный им таскали. Зимой. Давно. Я в хоккей тогда играл с пацанами. Здесь, у подъездов.

— Она в соседнем подъезде?

— Да. Потом уезжали, я слышал разговор. А пахан у нее, он машины не имеет, так он всю дорогу на такси подъезжает. Летом, осенью... бадейки, эти... фляги привозит. Шеф ему в квартиру таскает. Мед. Пасека у него. Деньги лопатой гребет.

— Ну, братцы... Ну, братцы!.. — Валя потряс кулаком. Санька преданно смотрел на одного и на другого, внимательно слушал, понимая по-своему.

Витька сказал, стеная и скрипя, как несмазанная петля:

— Ты здесь месяц глядел, Алик. Говори, дундук, когда пахан дома, когда — нет, и на сколько. Когда никого нет?

— Где нет? дома, что ли?

— А то, что ли, на кладбище? Ну, ты!.. — со злостью выругался Витька.

— Ха-ха... Ха-ха, — засмеялся Санька, и осекся под Валиным злобным взглядом.

— Сегодня выходной... — сказал Алик.

— У них, — вмешался Валя.

— Ага... Пахана до вечера нет. А она дома. Может, выйдет куда. Но до вечера придет, как штык. Хорошо бы без нее.

— Ждать? — с тоской спросил Витька.

— Ладно, братцы, беру на себя, — сказал Валя. — Еще чего, ждать. Ты ж точно не скажешь?

— Нет. Она как когда.

— Ну, значит, тогда считаем — оно лучше. Сама откроет. А так, чего с дверью делать? Вышибать? Все фраера сейчас дома сидят. У телевизора. Понял?

— Я не знаю, — сказал Алик. — Я ее всю жизнь видел.

— Да ничего мы с твоей кралей не сделаем. Запрем в сортире.

Саньке это показалось смешным, и он засмеялся, испуганно посмотрел на взрослых, но увидел, что, глядя на него, смеются Валя и Алик, и закатился весело.

Один только Витька корежился на стуле, и на лице у него было выражение мученика.


Бетонные стены.

Пятиметровой высоты стены. Представить себе такую деревню, ты к ней подходишь, и вместо заборов, садов, огородов, домов с окнами — бетонные стены словно до неба, за которыми все спрятано. Идешь по улице: ни деревца, ни крика петуха, ни колодезного сруба; справа и слева, нескончаемо уходят вперед однообразные серые стены, ты идешь как по туннелю, гулко отдаются одинокие шаги, страшно. Не видно человека, лишь кое-где замечаешь грязные следы его пребывания: похабная надпись на стене, мусор посреди дороги, зловонное, протухлое тряпье и объедки... Одиноко, и трудно становится дышать. В страхе оборачиваешься назад, озираешься по сторонам, кажется, кто-то притаился рядом, враждебный и жестокий, страшно увидеть его, но и страшно, что он бросится на тебя неожиданно, и озираешься поспешно, чтобы увидеть. Никого нет, но жуткое ощущение усиливается, оно не проходит, и ты, теряя почти сознание, начинаешь судорожно и страстно желать, чтобы появился кто-нибудь, все равно кто, пусть хоть какой угодно, но живой человек; неизвестная беда мерещится, и ты начинаешь желать ее, только пусть она, наконец, свершится, все, думается, легче, чем это ожидание скрытой опасности.

Серый бетонный туннель, неба не видно. Где люди? Идешь, идешь между двух стен: и слух, и зрение придавлены мертвящим однообразием, нет жизни. И это деревенская улица? Жители сидят в своих бетонных коробках, никто не может заглянуть в соседний двор, увидеть перспективу домов и деревьев, и поле за домами — вот так деревня!

Замираешь с ужасом, тебе не смешно. Предчувствие сжимает тебя.

«Какое предчувствие?.. Предчувствие...» Евгений Романович открыл глаза, которые все еще видели безжизненное пространство и человека, в нем заключенного, сон продолжался для него как вторая реальность — разве так бывает в деревне? — и он смотрел в потолок, в стены своей комнаты, мучительно напрягая мозг, потом пошел на кухню, в туалет.

Когда умытый и одетый, и сытый, он вышел на лестницу и стал спускаться пешком, на ободранной, с отколотой, исцарапанной штукатуркой, стене обнаружилась похабная надпись из жуткого сна, или, может быть, здешняя надпись попала к нему в сон; он оторопело рассматривал мерзкие слова, перечитал несколько раз, с таким видом, словно перечитывание позволяло ему проникнуть в самую суть человеческой тайны, глубокой и тяжелой, проявлений жизни, смерти, вечности. Еще ниже стояло вонючее ведро с отбросами, ступени целого пролета были замусорены окурками сигарет и плевками какой-то ночной компании. Он поспешил выйти из подъезда.

Назад Дальше