Дороже самой жизни (сборник) - Элис Манро 13 стр.


Возила его дочь. За годы перевозок она в какой-то момент превратилась из Иды в Онеиду. Наконец-то ей было чем заняться. Хозяйство она, впрочем, не вела, так как они не могли уволить миссис Бёрч. Такова была одна из возможных формулировок. Можно было также сказать, что они платили миссис Бёрч сущие гроши, так что, если бы они ее уволили, она бы прямиком отправилась в богадельню.

Когда я представляю себе Онеиду с отцом на пути в Хоксбург и обратно, мне видится, что отец сидит на заднем сиденье, а она впереди, как наемный шофер. Может быть, он просто был слишком крупный и не влез бы рядом с ней на переднее сиденье. А может, у него борода не помещалась. Я не замечал, чтобы Онеида выглядела особенно несчастной или угнетенной из-за этого расклада. Ее отец тоже не выглядел несчастным. Он излучал достоинство. А Онеида излучала что-то другое. Когда она заходила в магазин или просто шла по улице, вокруг нее возникало небольшое пространство, готовое принять ее заказ или ответить на приветствие. Она сама как будто чуть смущалась, но держалась грациозно, всегда готовая слегка посмеяться над собой или над ситуацией. Конечно, у нее был хороший костяк и яркая внешность, светлые, сияющие волосы и кожа. Поэтому вам покажется очень странным, что я мог ее жалеть — за это скольжение по поверхности, за доверчивость.

Только представьте себе: чтобы я кого-то жалел.


Началась война, и жизнь переменилась — словно за одну ночь. Бродяги больше не крутились вокруг железной дороги. Открылось множество рабочих мест, и молодые люди уже не слонялись в поисках работы и не голосовали на шоссе, а расхаживали в тускло-синей или защитной зеленой военной форме. Мать сказала — мне повезло, что я такой. Я решил, что она права, но запретил ей повторять это вне дома. Я уже вернулся из Годрича, моя учеба закончилась, и я сразу устроился на работу счетоводом в универсальный магазин Кребса. Можно было сказать — и наверняка говорили, — что меня туда взяли из-за матери: она работала там же в бакалейном отделе. Но повлияло еще и совпадение: как раз в это время Кенни Кребс, молодой управляющий, завербовался в военно-воздушный флот и погиб во время учебного вылета.

Такое стало обычным делом, и все же в атмосфере ощущалась некая энергия, и у людей завелись деньги. Я чувствовал себя отрезанным от своих ровесников-мужчин, но для меня это было привычно. Впрочем, были и другие молодые люди в том же положении. Сыновей фермеров не призывали в армию — они должны были растить хлеб и скот. Некоторые молодые парни согласились на бронь, даже несмотря на то, что на ферме был батрак. Я знал, что меня никто не спросит, почему я не на фронте, — разве что в шутку. Если кто-то спрашивал, у меня был наготове ответ: «Я должен вести счета». У Кребса, а вскоре и у других. Я занимался цифрами. Тогда еще мало кто думал, что на это способны и женщины. Даже к концу войны, когда женщины уже давно выполняли и эту работу. По-прежнему считалось: хочешь, чтобы работа была сделана хорошо, — нанимай мужчину.

Иногда я задаю себе вопрос: почему заячью губу, зашитую вполне нормально, хотя и заметно, и речь — странновато звучащую, но вполне понятную — сочли достаточной причиной, чтобы меня не призывать? Я ведь наверняка получил повестку и ходил на врачебный осмотр, и там меня признали негодным к строевой службе. Но я этого не помню, хоть убей. Может, я так привык к тому, что меня считают негодным в том или ином отношении, что и этот отказ воспринял как должное?

Порой я запрещал матери обсуждать ту или иную тему, но вообще не особо прислушивался к ее словам. Она вечно выискивала во всем положительные стороны. Я кое-что знал о ней — не от нее. Я знал, что из-за меня она боялась рожать еще детей, и когда сказала об этом мужчине, который за ней ухаживал, он ее бросил. Но мне не приходило в голову жалеть ее или себя. Я не страдал из-за отсутствия отца, умершего еще до моего рождения, или девушки, завести которую мне не давала внешность, или недосягаемости мимолетного триумфа — возможности гордо прошествовать по улицам города, уходя на войну.

Мы с матерью ели на ужин свои любимые блюда и слушали по радио то, что хотели. Перед сном это всегда были зарубежные новости Би-би-си. Когда выступали король или Черчилль, у матери всегда начинали блестеть глаза. Я сводил ее в кино на «Миссис Минивер», и этот фильм тоже очень сильно на нее подействовал. Драмы — вымышленные и настоящие — наполняли нашу жизнь. Эвакуация из Дюнкерка, мужество королевской семьи, ночные бомбежки Лондона и Биг-Бен, который упорно звонил, возвещая мрачные новости. Военные корабли, пропавшие в море, а потом — гораздо страшнее — гражданское судно, паром, затонувший между Канадой и Ньюфаундлендом, так пугающе близко к нашим собственным берегам.

В ту ночь я не мог уснуть и пошел пройтись по улицам. Мне нужно было подумать об утонувших. Старухи и почти старухи вроде моей матери, не выпускающие из рук вязанья. Какой-нибудь мальчишка, измученный зубной болью. Другие люди, которые провели последние полчаса своей жизни — перед тем, как судно затонуло, — жалуясь на морскую болезнь. Меня переполняло очень странное чувство, отчасти ужас, а отчасти… наверно, точнее всего будет описать это как своего рода леденящий восторг. Как будто взрывами смело прежнюю жизнь и наступило равенство — я не могу не сказать об этом, — равенство между такими, как я, и людьми еще хуже меня, с одной стороны, и такими, как они, с другой.

Конечно, это чувство исчезло, когда я ко многому привык, — в последующие годы войны. Голые ягодицы здоровых молодых людей и худые ягодицы стариков, загоняемых в газовые камеры.

А может, и не исчезло, но я научился его гасить.


Наверняка я за годы войны сталкивался с Онеидой и как-то следил за ее жизнью. Ее отец умер прямо перед Днем Победы, и его скорбные похороны как-то неловко смешались с торжествами. Моя мать тоже умерла — следующим летом, как раз тогда, когда стало известно про атомную бомбу. Но смерть матери была более внезапной и публичной — она умерла прямо на работе, сказав только: «Мне надо присесть на минуточку».

В последние годы жизни отца Онеиды его мало кто видел и мало кто о нем слышал. Нелепая работа в Хоксбурге закончилась, но Онеида, кажется, была занята еще сильнее. А может, тогда просто в воздухе висело ощущение, что все подряд ужасно заняты — вынуждены вести учет своим продуктовым карточкам, слать письма на фронт и пересказывать письма, полученные в ответ.

К тому же на Онеиде остался большой дом, который ей теперь приходилось вести в одиночку.

Однажды она остановила меня на улице и сказала, что хочет попросить совета насчет продажи. Продажи дома. Я сказал, что об этом на самом деле не со мной надо говорить. Она сказала, что, может, и так, но меня она знает. Конечно, она знала меня не лучше, чем любого другого жителя города, но все равно настояла на своем и пришла ко мне домой для разговора. Она похвалила, как я перекрасил дом и переставил мебель, и заметила, что все эти перемены, должно быть, отчасти спасают меня от тоски по матери.

Это было правдой, но мало кто способен сказать такое вслух.

Я не привык принимать у себя гостей, поэтому ничем не угостил ее, только дал советы и предостерег от ошибок и все время напоминал ей, что я не специалист.

Потом она взяла и сделала все наоборот. Согласилась на первую же предложенную цену, в основном потому, что покупатель без конца распространялся, как влюбился в этот старый дом с первого взгляда и будет счастлив растить в нем детей. Дети там или не дети, но лично я доверился бы кому угодно из жителей города, только не ему. И за дом он предложил гроши. Я не мог не сказать об этом Онеиде. Я сказал, что дети разнесут дом по камешку, а она ответила, что дети для того и существуют. Они должны шуметь и грохотать — прямая противоположность ее собственному детству. Но, по правде сказать, в доме не успели пошуметь никакие дети, потому что покупатель немедленно снес его и построил четырехэтажный доходный дом, с лифтом, а участок превратил в автомобильную стоянку. Это был первый многоквартирный доходный дом в нашем городке. Когда начался снос, Онеида в ужасе прибежала ко мне с вопросом, нельзя ли что-нибудь сделать — например, объявить старый дом архитектурным памятником, или подать в суд на покупателя за нарушение обещаний (которые он давал исключительно устно), или еще что-нибудь. Ее изумляло, что человек может такое сделать. Человек, который регулярно ходит в церковь.

— Я бы сама ни за что так не поступила, а ведь я только и хожу что на Рождество.

Потом она покачала головой и рассмеялась.

— Какая я дура, — сказала она. — Почему я тебя не послушала?

В это время она снимала половину вполне приличного дома, но жаловалась, что не видит в окно ничего, кроме дома напротив.

Как будто большинство людей видит что-то другое, хотел было сказать я, но не сказал.

В это время она снимала половину вполне приличного дома, но жаловалась, что не видит в окно ничего, кроме дома напротив.

Как будто большинство людей видит что-то другое, хотел было сказать я, но не сказал.

И как вы думаете, что она сделала, когда многоэтажный дом достроили? Взяла да и сняла в нем квартиру, на самом верхнем этаже. Я точно знаю, что ей не дали скидку с квартплаты, да она и не попросила об этом. Она уже не сердилась на владельца и горячо хвалила вид из окна и прачечную в подвале — там она стирала белье, опуская монетки в машины.

— Я учусь экономить, — сказала она. — Вместо того, чтобы гонять стиральную машину ради одной вещи, как только в голову взбредет.

Про обманувшего ее дельца она говорила:

— В конце концов, благодаря таким людям движется мир.

Она приглашала меня прийти к ней и полюбоваться видом, но я каждый раз под каким-нибудь предлогом отказывался.

С этого времени мы стали часто видеться. Поначалу она заходила ко мне излить свои горести, связанные с домом, или обсудить очередное решение, а потом так и продолжала заходить, даже когда решила свой квартирный вопрос. Я купил телевизор — у нее телевизора не было: по ее словам, она боялась, что болезненно пристрастится к нему.

Мне такая перспектива не грозила, поскольку я мало бывал дома. И вообще в те годы показывали много хороших передач. Вкусы Онеиды в основном совпадали с моими. Мы оба любили государственные телеканалы, и особенно — английские комедии. Некоторые комедии мы смотрели снова и снова. Мы ценили и комизм положений, а не только шутки. Сперва меня смущала откровенность британского юмора, местами даже непристойного, но Онеида наслаждалась им так же, как и всем прочим. Когда сериал кончался и его начинали показывать опять, с самого начала, мы утрированно стонали, но начинали смотреть снова и втягивались. Мы даже замечали, как постепенно выцветает пленка. Сейчас я иногда натыкаюсь на эти сериалы — они подцвечены заново и выглядят как новенькие, но я каждый раз переключаюсь на другой канал: мне это кажется ужасно грустным.

Я еще в юности научился прилично готовить, а поскольку иногда самые интересные передачи показывали после ужина, я готовил на двоих, а она приносила десерт из кондитерской. Я купил пару таких специальных складных столов, и мы ели перед телевизором, смотря сначала новости, а потом уже и долгожданную передачу. Когда была жива моя мать, она всегда настаивала, что есть следует только за столом — иное немыслимо для респектабельной семьи. Но у Онеиды, кажется, не было никаких комплексов по этому поводу.

Уходила она иногда уже в одиннадцатом часу. Она вполне готова была идти пешком, но я этого не одобрял и потому отвозил ее на машине. Онеида продала машину, на которой когда-то возила отца, а новую так и не купила. Она по всему городу ходила пешком, и люди это видели и смеялись над ней, но ей было все равно. Это было еще до того, как подвижный образ жизни и ходьба вошли в моду.

Мы с ней никогда не выходили в свет вместе. Иногда она пропускала наши встречи, потому что уезжала куда-нибудь или, наоборот, принимала у себя каких-нибудь приезжих друзей. Меня она с ними не знакомила.

Погодите. Это звучит так, как будто мною пренебрегали. Ничего подобного. Встреча с любым новым человеком была для меня мучением, и Онеида наверняка это понимала. А оттого что мы привыкли есть вместе, проводя вечера перед телевизором вдвоем, нам было так легко и просто друг с другом, что казалось, между нами нет места сложностям. О наших встречах наверняка знали многие, но, поскольку речь шла обо мне, никто не обращал внимания. Все знали, что я и налоговую декларацию за нее заполняю, но почему бы и нет? Я умел это делать, а от Онеиды такого умения никто не ожидал.

Чего наверняка никто не знал, так это того, что она мне не платит. Я бы попросил чисто символические деньги, просто для порядка, но эта тема ни разу не всплыла в разговоре. Онеида вовсе не была скупой. Просто ей это в голову не пришло.

Когда мне приходилось называть ее по имени, порой у меня вырывалось «Ида». Если я звал ее так в лицо, она принималась меня поддразнивать. Говорила, что я при малейшей возможности называю людей их старыми школьными прозвищами. Сам я этого за собой не замечал.

— Никто не возражает, — говорила она. — Ведь это ты.

Вот эти ее слова меня слегка обижали, хотя я и старался не подавать виду. Какое право она имеет утверждать, что чувствуют люди из-за того, что я делаю или не делаю? Это был намек, что я цепляюсь за свое детство, хочу остаться в нем, и еще хочу, чтобы все прочие тоже остались в нем вместе со мной.

Сказать так значило бы чрезмерно упростить дело. В моем представлении я провел школьные годы, привыкая к своему лицу и к тому, как из-за него относятся ко мне другие. Надо полагать, для меня было своего рода победой — привыкнуть ко всему этому, доказать, что я могу выжить в городке, зарабатывать себе на жизнь и не быть вынужденным постоянно приучать к себе все новых и новых людей. Но вот отправиться вместе со всеми обратно в четвертый класс — нет уж, спасибо.

И кто такая Онеида, чтобы выносить подобные суждения? Мне казалось, что ее жизнь до сих пор не вошла в колею. И вообще, теперь, когда ее родового гнезда не стало, часть ее как будто ушла вместе с ним. Наш городок менялся, и место Онеиды в нем — тоже, но она это вряд ли осознавала. Конечно, перемены были всегда, но до войны они были вызваны в основном тем, что люди уезжали в поисках лучшей жизни. В пятидесятых, шестидесятых и семидесятых перемены были связаны с приездом в город новых людей. Онеида должна была бы это заметить, когда перебралась в многоквартирный дом. Но как-то не заметила. В ней по-прежнему была эта странная неуверенность, легкость, словно она до сих пор ждала, что ее жизнь вот-вот начнется.

Она, конечно, ездила в путешествия, и, может быть, ожидала, что ее жизнь начнется там. Но не дождалась.


За эти годы сначала построили большой торговый центр на южной окраине города, потом закрылся универмаг Кребса (меня это не затронуло — у меня и без Кребса хватало работы), и все больше и больше людей ездили отдыхать зимой, а это означало путешествие в Мексику, Вест-Индию или в другие подобные места, о которых мы раньше не слыхали. Я считаю, что именно из этих поездок люди стали привозить болезни, о которых мы тоже раньше не слыхали. И это продолжалось много лет. В каждом году была своя «болезнь года», с каким-нибудь особенным названием. Возможно, это продолжается до сих пор, просто никто не замечает. А может, только люди моих лет перестали такое замечать. Мы почти уверены, что нам не грозит смерть от чего-нибудь экзотического, потому что, если бы грозила, мы бы уже давно умерли.

Как-то вечером, когда передача уже кончилась, я встал, чтобы заварить свежего чая Онеиде на дорожку и себе. Я пошел на кухню, и вдруг мне стало очень плохо. Я зашатался и опустился на колени, а потом растянулся на полу. Онеида схватила меня и перетащила в кресло, и мало-помалу припадок прошел. Я сказал ей, что у меня бывают такие приступы и чтобы она не беспокоилась. Это была ложь, и я сам не знаю, зачем соврал, но Онеида мне все равно не поверила. Она доволокла меня до моей спальни, расположенной на первом этаже, и стащила с меня ботинки. Потом мы общими усилиями — под мои протесты — раздели меня и облачили в пижаму. Я все помню только обрывочно. Я велел Онеиде взять такси и ехать домой, но она не послушалась.

В ту ночь она спала на диване в гостиной, а назавтра обследовала дом и устроилась в спальне моей матери. Наверно, днем она зашла к себе домой за нужными вещами и еще, может быть, в торговый центр — докупить продуктов, каких у меня не хватало. Еще она поговорила с врачом и взяла в аптеке лекарство по рецепту; когда она подносила дозу к моим губам, я послушно глотал.

Почти неделю я то приходил в себя, то снова отключался, мне было плохо, и я температурил. Время от времени я говорил Онеиде, что мне уже гораздо лучше и я теперь справлюсь сам, но это была чепуха. По большей части я только слушался ее и привык полагаться на нее — без стеснения, как больной полагается на медсестру в больнице. У Онеиды не было медсестринской сноровки в обращении с измученным высокой температурой телом, и иногда, если мне хватало сил, я жаловался на это, как шестилетний ребенок. Она извинялась и не обижалась на меня. В промежутках между утверждениями, что мне лучше и Онеиде нужно возвращаться домой, я эгоистично окликал ее — просто так, чтобы убедиться, что она рядом.

Когда мне в самом деле стало лучше, я забеспокоился, что она заразится от меня.

— Ты бы маску надела.

— Не беспокойся, — ответила она. — Если бы я могла заразиться, то давно уже заразилась бы.

Когда я в самом деле начал поправляться, мне было лень признавать, что по временам я и впрямь чувствовал себя шестилетним ребенком.

Назад Дальше