Но, конечно, Онеида не была мне матерью, и рано или поздно этот факт должен был до меня дойти. Я не мог не думать обо всем, что она делала, пока ухаживала за мной, и мне стало чудовищно неловко. Любому было бы неловко на моем месте, но мне — особенно, потому что я вспомнил, как выгляжу. Я успел об этом более или менее забыть, а теперь мне казалось, что Онеида только из-за моей внешности смогла отбросить стыдливость и ухаживать за мной: я для нее был бесполым существом или ребенком-калекой.
Теперь я держался с ней очень вежливо, рассыпаясь в благодарностях, пронизанных — очень искренним к этому времени — желанием, чтобы она ушла домой.
Она поняла и не обиделась. Она, должно быть, ужасно устала от невозможности выспаться и от непривычного труда — ухода за больным. Она в последний раз закупила для меня продукты, в последний раз померила мне температуру и ушла — как мне показалось, с довольным видом человека, доведшего до конца добросовестно выполненную работу. Перед уходом она подождала в гостиной, чтобы убедиться, что я смогу одеться самостоятельно, и удовлетворилась результатом. Не успела она выйти, как я достал свои бумаги и принялся за работу, продолжая с места, на котором остановился перед болезнью.
Я соображал медленней обычного, но ошибок не делал, и это меня порадовало.
Онеида оставила меня в покое до того дня — точнее, вечера, — когда мы должны были, по обыкновению, смотреть телевизор. Она принесла банку консервированного супа. Этого не хватило бы на целый ужин, и суп не был приготовлен ее руками, но все равно это был ее вклад. Она и пришла пораньше, чтобы хватило времени. И открыла банку сама, не спрашивая меня. Она знала, где что лежит у меня на кухне. Она разогрела суп, достала миски, и мы поели вместе. Казалось, она старается мне напомнить, что я больной человек и нуждаюсь в регулярном питании. И в каком-то смысле была права. Чуть раньше, в обед того же дня, я не смог сам открыть банку супа, так сильно у меня дрожали руки.
Мы обычно смотрели две передачи, которые шли одна за другой. Но в тот вечер до второй мы не дошли. Онеида не могла дождаться начала второй передачи и завела разговор, который меня очень расстроил.
В двух словах, она сказала, что готова переехать ко мне.
Она сказала, что, во-первых, ей не так уж нравится ее квартира. Переезд был большой ошибкой. Ей нравится жить в доме. Но это не значит, что она жалеет об отъезде из родительского дома. Она бы сошла с ума, живя там в одиночку. Ошибка заключалась только в том, что она переехала в квартиру. Она никогда не была и не сможет быть счастливой, живя в квартире. А поняла она это, лишь пожив у меня в доме. Пока я болел. Она давно должна была бы это понять. Давным-давно, еще маленькой девочкой, она любила смотреть на разные дома и воображать, что живет в том или в этом.
Еще она сказала, что мы не можем сами о себе позаботиться в одиночку. А если бы я заболел, будучи совсем один? Что, если это случится снова? Или если заболеет она?
Нас связывает определенное чувство, сказала она. Совершенно необычное. Мы сможем жить вместе, как брат и сестра, и заботиться друг о друге, как брат и сестра, и это будет совершенно естественно. Все это так и поймут. Как они могут не понять?
Пока она говорила, я чувствовал себя совершенно ужасно. Я был зол, напуган, я был в ужасе. Хуже всего было под конец, когда она сказала, что никто ничего не подумает. И в то же время я понимал, что она имеет в виду, и, может быть, даже соглашался с ней в том, что люди к этому привыкнут. Отпустят за глаза пару сальных шуток, которые, может быть, до нас даже не дойдут, и все.
Возможно, она права. Может, нам и впрямь имеет смысл так поступить.
Тут мне показалось, что меня швырнули в погреб и захлопнули крышку люка у меня над головой.
Но я ни за что на свете не мог допустить, чтобы Онеида об этом догадалась.
Я сказал, что мысль интересная, но, к сожалению, невозможная по одной причине.
По какой?
Я забыл ей сказать. Из-за болезни и всей этой суеты и прочего. Но я выставил дом на продажу. Он уже продан.
О! О! Почему же я ей не сказал?
Я понятия не имел. Понятия не имел о ее замысле.
— Значит, до меня просто не дошло вовремя, — сказала она. — Это уже не первый раз в моей жизни. Наверно, со мной что-то не так. Я никогда не могу вовремя обдумать важные вещи. Мне всегда кажется, что есть еще куча времени.
Я выкрутился, но не безболезненно. Мне пришлось выставить дом — свой дом — на рынок и продать как можно скорее. Почти так же, как она — свой.
И я продал его почти так же быстро, хотя и не был вынужден согласиться на такую смешную цену, как она. А потом мне пришлось разбирать залежи, накопившиеся с тех самых пор, как в дом въехали мои родители, — это было в их медовый месяц, так как они не могли себе позволить свадебное путешествие.
Соседи были изумлены. Они жили на этой улице недолго и не помнили мою мать, но, по их словам, привыкли к моему размеренному распорядку.
Они осведомились, какие у меня теперь планы, и я понял, что не знаю. За исключением того, что я собирался по-прежнему заниматься той же работой. Впрочем, я уже начал постепенно урезать свою нагрузку, готовясь постепенно вовсе удалиться от дел.
Я начал искать новое жилье, и оказалось, что из подходящих для меня вариантов свободен только один. Это была квартира в здании, построенном на месте старого дома Онеиды. Не на последнем этаже, с видом, как у нее, а на первом. Но я никогда особо не гнался за видами, а потому снял эту квартиру. Мне просто некуда было больше деваться.
Конечно, я собирался сказать Онеиде. Но до нее эта весть дошла кружным путем еще раньше. Впрочем, у нее были свои планы. К этому времени уже настало лето, а летом наши любимые передачи прекращались. Летом мы с ней виделись нерегулярно. Да я и не думал, если честно, что обязан извиняться или просить у нее разрешения. Когда я ходил смотреть квартиру, а потом подписывал договор, Онеиды не было поблизости.
Но когда я ходил смотреть квартиру или когда потом обдумывал этот визит, то понял одну вещь. Когда я пришел, со мной заговорил мужчина; я его не узнал, но через минуту понял, что знаком с этим человеком много лет и полжизни здоровался с ним на улице. Встреть я его на улице, наверно, опознал бы опять, несмотря на разрушительные следы времени. Но в иной обстановке я его не узнал, мы посмеялись над этим, и он спросил, собираюсь ли я переехать на «кладбище слонов».
Я сказал, что не знал раньше, что этот дом так называют, но да, надо полагать, собираюсь.
Он спросил, играю ли я в юкр, и я сказал, что да, до определенной степени.
— Вот и отлично, — сказал он.
И вот я подумал: если прожить достаточно долго, то все проблемы уходят. Попадаешь в кружок избранных. Не важно, в чем состояло твое увечье, — сам факт, что ты дожил до этих лет, его в значительной степени компенсирует. К этому возрасту лица будут обезображены у всех, не только у тебя.
Это напомнило мне об Онеиде и о том, как она выглядела, когда объявляла, что хочет переехать ко мне. Она была уже не стройная, а костлявая; конечно, она устала от недосыпа, но и помимо этого ее возраст уже сказывался. Ее красота и с самого начала была недолговечной. Легко краснеющая нежная кожа блондинки, странная смесь виноватости и великосветской уверенности в себе — вот что было у нее когда-то и вот что она утратила. Излагая свое предложение, она держалась неловко и лицо у нее было странное.
Конечно, если бы я когда-нибудь мог выбирать, я, естественно, выбрал бы девушку пониже ростом, под стать себе. Вроде той студентки, темноволосой и хрупкой, что работала летом у Кребсов и приходилась им какой-то родней.
Эта студентка однажды чисто по-дружески сказала, что теперь врачи могут поправить мне лицо. Просто удивительно, какие успехи сделала пластическая хирургия. И мне это ничего не будет стоить — все покроет государственная медицинская страховка.
Она была права. Но как я мог объяснить ей, что это свыше моих сил — зайти в кабинет к доктору и признаться, что я желаю недосягаемого?
Онеида зашла ко мне, когда я разбирал вещи — что упаковать с собой, а что на выброс. Она выглядела чуть лучше: видно, побывала у парикмахера, и цвет волос у нее изменился — кажется, стал ближе к каштановому.
— Не выбрасывай всё кучей, — сказала она. — Все документы, что ты собрал, по истории города.
Я сказал, что сортирую бумаги, прежде чем выбросить, но это была не совсем правда. Мне казалось, будто мы оба притворяемся, что прошлое для нас очень важно, а на самом деле это не так. Теперь, когда я думал об истории нашего городка, мне казалось, что один маленький городок ничем не отличается от любого другого.
Мы не упоминали о моем переезде в доходный дом. Словно уже давно обсудили это и теперь принимали как должное.
Она сказала, что скоро уезжает в очередное путешествие, и на этот раз назвала точку назначения. Но сказала только «остров Сэвери», как будто его все знают.
Она сказала, что скоро уезжает в очередное путешествие, и на этот раз назвала точку назначения. Но сказала только «остров Сэвери», как будто его все знают.
Я вежливо спросил, где это, и она ответила:
— О, совсем недалеко от побережья.
Как будто это ответ.
— Там живет моя старая подруга, — добавила она.
Что ж, может, и так.
— У нее есть электронная почта. Она говорит, что и я должна обязательно завести себе электронную почту. Мне как-то не хочется. Но можно и попробовать.
— Наверно, не попробуешь — не узнаешь.
Мне казалось, что я должен еще что-нибудь добавить. Спросить, какая погода там, куда она едет, или что-нибудь в этом роде. Но не успел я открыть рот, как она очень странно вскрикнула или взвизгнула, а потом зажала рот рукой и большими осторожными шагами подошла к моему окну.
— Тихо, тихо! — сказала она. — Смотри, смотри!
Она смеялась почти беззвучно — я не знал, что означает этот смех: можно было подумать, что ей больно. Когда я поднялся на ноги, она перевела одну руку за спину и жестом показала, чтобы я двигался осторожно.
На заднем дворе моего дома была купальня для птиц. Я сам поставил ее много лет назад, чтобы мать могла наблюдать за птицами. Она очень любила их и узнавала по песням и по внешнему виду. Я давно забыл про купальню, а как раз сегодня утром снова наполнил ее, впервые за много времени.
И что теперь?
Купальня была полна птиц. Черно-белых — они копошились там, как будто метель мела.
Нет, это не птицы. Эти существа крупней малиновок и меньше сорок.
— Скунсы! — сказала она. — Маленькие скунсята. У них пока больше белого, чем черного.
Но как это было прекрасно! Вспышки белого словно танцевали, не мешая друг другу, поэтому сложно было сказать, сколько их там и где начинается или кончается каждое тельце.
Пока мы смотрели, скунсы один за другим вылезли из воды и пошли цепочкой по двору, двигаясь быстро, по прямой диагональной линии. Казалось, они выступают скромно, но гордо. Их было пятеро.
— Боже мой! — сказала Онеида. — В городе!
На лице у нее читалось потрясение.
— Ты когда-нибудь видел что-нибудь подобное?
Нет, сказал я. Никогда в жизни.
Я боялся, что она скажет еще что-нибудь и все испортит, но нет, мы оба молчали.
Мы были счастливы донельзя.
Корри
— Нехорошо, когда в таком городе все деньги — у одной семьи, — сказал мистер Карлтон. — То есть нехорошо для девушки вроде моей Корри. Например, для таких, как она, я хочу сказать. Нехорошо. Нету для нее ровни.
Корри сидела тут же, через стол, глядя гостю прямо в лицо. Кажется, слова отца ее рассмешили.
— За кого ей выйти замуж? — продолжал отец Корри. — Ей уже двадцать пять лет.
Корри подняла брови и скорчила гримаску.
— Двадцать шесть, — поправила она. — Ты пропустил один год.
— Ну ладно, можешь надо мной смеяться, — сказал ее отец.
Она рассмеялась вслух. И действительно, что ей еще остается, подумал гость. Его звали Говард Ричи, и он был лишь на несколько лет старше девушки, но уже обзавелся женой и маленькими детьми, о чем первым делом выспросил отец Корри.
У нее очень быстро менялись выражения лица. Белые зубы сверкали, а короткие, почти черные волосы вились. Высокие скулы, на которых играл свет. Никакой женственной округлости. Не за что подержаться (ее отец вполне мог сказать что-нибудь такое следующим номером). Говард Ричи отнес девушку к разряду заядлых любительниц гольфа и тенниса. Она была остра на язык, но он предположил, что ее воззрения весьма заурядны.
Он был архитектором и только начал свою карьеру. Мистер Карлтон упорно называл его «церковным архитектором», потому что сейчас Говард как раз реставрировал колокольню англиканской церкви городка. Колокольня грозила обрушиться, и обрушилась бы, если бы мистер Карлтон не пришел на помощь. Мистер Карлтон не был англиканином — он все время об этом напоминал. Он был прихожанином методистской церкви и методистом до мозга костей, а потому не держал в доме спиртного. Но он не мог допустить разрушения такой прекрасной англиканской церкви. На самих англикан рассчитывать не приходилось — они были в основном бедными ирландскими протестантами и скорее снесли бы церковь и построили на ее месте какое-нибудь уродство, позорящее весь город. Конечно, у них не было денег, и они не поняли бы, зачем вообще нужен архитектор, — по их мнению, тут справился бы и плотник. Церковный архитектор.
Столовая выглядела ужасно — во всяком случае, по мнению Говарда. Была середина пятидесятых годов, но в столовой, похоже, в точности сохранилась обстановка начала века. Еда была в лучшем случае съедобная. Человек, сидящий во главе стола, говорил не умолкая. Можно было бы ожидать, что девушку его речи утомят, но, похоже, наоборот — они ее смешили. Не успев доесть десерт, она закурила. И Говарду предложила сигарету, добавив отчетливо слышное:
— Не обращайте внимания на папу.
Говард принял сигарету, но девушка еще сильнее упала в его глазах.
Балованная богатая барышня. Совершенно не умеет себя вести.
Она вдруг ни с того ни с сего спросила, что он думает о Томми Дугласе, премьере провинции Саскачеван.[8]
Он сказал, что его жена — за Дугласа. На самом деле она считала Дугласа недостаточно левым, но он не хотел вдаваться в подробности.
— Папа его обожает. Папа у нас коммунист.
Мистер Карлтон сердито фыркнул, но девушку это не остановило.
— Ну ты же смеешься над его шутками, — сказала она.
Вскоре после этого она повела Говарда на экскурсию по владениям отца. Фасад дома выходил на улицу — дом стоял прямо напротив фабрики, где производили мужские ботинки и защитную рабочую обувь. Зато за домом были обширные газоны и река, что протекала через полгорода. К берегу реки вела проторенная тропа. Девушка пошла впереди, и Говард увидел то, чего не замечал раньше. Она хромала на одну ногу.
— Вам не трудно будет подниматься обратно наверх? — спросил он. — Склон довольно крутой.
— Я не инвалид.
— Вижу, у вас тут лодка, — сказал он (эти слова были задуманы как частичное извинение).
— Я бы вас покатала, но не сейчас. Сейчас мы будем смотреть на закат.
Она указала на старый кухонный стул и велела Говарду на него сесть, сказав, что это стул для любования закатом. Сама она села на траву. Он собирался спросить, не трудно ли ей будет потом встать, но переду-мал.
— У меня был полиомиелит, — сказала она. — Вот и все. Моя мать им тоже болела, только она умерла.
— Мне очень жаль.
— Да, наверно, очень жаль. Я ее совсем не помню. На следующей неделе я еду в Египет. Мне ужасно хотелось туда поехать, а теперь как будто стало все равно. Как вы думаете, там будет весело?
— Я вынужден зарабатывать себе на жизнь.
Он сам удивился своим словам, а она, конечно, захихикала.
— Я говорила вообще, — высокомерно заявила она, закончив хихикать.
— Я тоже.
Наверняка ее заловит какой-нибудь охотник за приданым — возможно даже, египтянин. Она казалась одновременно слишком смелой и слишком ребячливой. Это может поначалу заинтриговать мужчину, но потом ее прямота, уверенность в себе — если это можно так назвать — начнут ему надоедать. Но, конечно, у нее будут деньги, а это некоторым мужчинам не надоест никогда.
— Не упоминайте про мою ногу при папе, а то его кондрашка хватит, — сказала она. — Однажды меня дразнил один мальчишка, и папа уволил не только его, но и всю его родню. Честно, вплоть до кузенов.
Из Египта стали приходить странные открытки — на его рабочий адрес, а не домашний. Естественно, откуда ей знать его домашний адрес.
На открытках не было ни одной пирамиды. Ни одного сфинкса.
Вместо этого на одной из них красовалась Гибралтарская скала. От руки было написано, что это — пирамида, которая обрушилась. На другой открытке были какие-то плоские бурые поля, бог знает где, а подпись от руки гласила: «Море Меланхолии». На третьей открытке было написано мелким почерком: «Есть возможность купить телескоп высылайте деньги». К счастью, эти послания не попали в руки никому из сотрудников архитектурного бюро.
Говард не хотел отвечать, но все же ответил: «Телескоп дефектный требуем возврата денег».
Он поехал в городок, где она жила, под надуманным предлогом — якобы осмотреть церковный шпиль. Она должна была уже вернуться из страны пирамид, но Говард не знал, дома она или унеслась в какое-нибудь очередное приключение.
Она оказалась дома и намеревалась пробыть в городе еще долго. У ее отца случился инсульт.
Нельзя сказать, что на ее плечи легли какие-то дела. К отцу через день приходила медсестра. Каминами занималась девушка по имени Лилиан Вулф; когда Говард приходил, в каминах всегда горел огонь. Конечно, Лилиан делала и другую работу по хозяйству. Сама Корри не смогла бы развести нормальный огонь или приготовить обед. Она не умела печатать на машинке, не могла водить автомобиль (даже в сшитом по мерке башмаке с очень толстой подошвой). Приехав, Говард многое взял на себя. Он присматривал за огнем в каминах, следил за разными мелкими хозяйственными делами и даже частенько заходил посидеть с отцом Корри, когда тот был в состоянии его принять.