Сколько помнил себя Владимир, ему хотелось стать писателем. Мама, филологическая женщина с большими глазами и такими же большими претензиями, с детства пичкала Владимира лучшими образцами литературы в надежде, что образцы непременно дадут однажды всходы. Которые впоследствии заколосятся и поднимут Владимира вверх, к сверкающим высям изящной словесности. «Набокова тоже звали Владимиром», – думала филологическая женщина и ставила очередную книжку на полку в комнате сына.
Книги она любила, как другие любят деньги, – безоглядно, а с людьми у нее отношения складывались сложнее. Свету она вообще не признавала, зато сразу пригрела Геню.
Гене, впрочем, тоже доставалось от мамы Владимира.
Шлепая на стол блюдо с цыпленком табака, она говорила:
– Конечно, Геня, ты много пишешь и много читаешь, но так работать с книгой , как мой Владимир, ты вряд ли научишься.
– «А что, если добавить сюда эстрагона?» – спрашивала она в другой раз будто бы у Гени, но на самом деле сама у себя, чтобы тут же с усмешкой сказать: – «Тогда уж надо и Владимира добавить!» – и косо взглядывала на любовницу сына: узнала она, откуда каламбур?
Геня узнавала откуда, послушно улыбалась, но молчала, замыкаясь в присутствии этой странной, до самого сердца пропитавшейся книжной пылью женщины.Владимир не видел, как мама общается с Геней, его занимало другое. Он мечтал придумать интересную историю, книгу, которую ему самому хотелось бы прочитать.
В книгах он ценил не сюжет, не слог, не умствования, а то особенное, легкое и неуловимое настроение, которое по крупицам рассыпано в совершенно разных сочинениях. Владимир собирал это настроение по капле, торжествовал, наткнувшись на очередное грибное место в книге, и снимал пробу аккуратно, как ученый.
Так собирают бесценный шафран – вручную, бережно, по лепесточку. Нужное настроение почти всегда было связано с путешествиями – Владимир, как многие, истово верил, что все самое прекрасное надежно упрятано в чужих краях, но, даже если повезет, можно обнаружить лишь его следы. Печати птичьих лапок на песке, аромат жасмина в темном саду, память о давно отболевшем поцелуе.
Застав счастливую эпоху пресс-туров, Владимир с камерой Фаиной бесплатно ездили по миру – в компании таких же штатных гомеров они воспевали заранее одобренные маршруты, выставки и фирмы. Фаина послушно снимала нужные заказчикам виды и планы, но потом, отработав поездку, они пускались во все тяжкие, а на самом деле в легкие и чудесные приключения свободного дня.
Владимир, держа тяжелую Фаину на отлете, ловил те самые моменты, ради которых путешествовал и жил, а дома, притушив полыхавшее любопытство Молекулы духами из дьюти-фри, сортировал удачные кадры. Венеция – уставший мальчик в маске ангела. Париж – дым от жареных каштанов скрывает лицо продавца. Нью-Йорк – гитарист в трусах и шляпе на Таймс-сквер.
Владимир видел много стран, но, к сожалению, нагнать прекрасное ему почти никогда не удавалось – даже Фаина с ее мощной тягой к искренности была тут плохой помощницей.
Наверное, будь Владимир прирожденным поэтом, ему лучше всего удавались бы изящные миниатюры, прелестные пустячки из нескольких строк, похожие на подпись под фотографиями, – но, на беду, Владимир желал писать романы. Пьесы, стихи, рассказы – все это было как разминка для легкоатлета. Он готовился к самому главному забегу своей жизни – роману, после которого можно будет спокойно, с чувством «я сделал все что мог», умереть.Мама Владимира мыла фрукты и пытала Геню очередной цитатой:
– «Повернула каску, и можешь себе представить, оттуда бух! груша, конфеты, два фунта конфет!..»
– «Анна Каренина», – бледно улыбалась Евгения. – Как похоже на нынешние фуршеты! Там тоже все набирают полные каски фруктов.
Мама была недовольна, что загадку так быстро разгадали, но она хотела быть справедливой, а потому протянула Евгении честно заслуженную мокрую и каменную базарную грушу.
Владимир шептался в комнате с Фаиной. Мама мыла – и не раму, и не Лару, а виноград. Ягоды зеленые, будто стеклянные… Мама мыла виноград и приговаривала:
– «Знаете, от чего я умру? От того что в один прекрасный день где-нибудь в открытом океане поем немытого винограда».
Эту цитату Евгения не опознала и выронила надкушенную грушу.
– Ага, попалась! – возликовала филологическая женщина. – «Трамвай «Желание»! Бланш Дюбуа!
– Давай уйдем, Владимир, – тихо попросила Евгения, – а то мне кажется, что я участвую в литературной викторине.
– Мы все в ней участвуем, – сказал Владимир. – Мама права, ты не умеешь работать с книгой.
Он всегда говорил Евгении все что вздумается – знал, что она, как луженый желудок, все переварит и вытерпит.
Малочисленные общие знакомые удивлялись (по мере воспитания кто вслух, кто про себя), чем мог привлечь такую прекрасную девушку этот фотограф, отягощенный к тому же мамой, женой и амбициями. Читателя, наверное, тоже смущает странный выбор Евгении. Но в нем нет ничего странного. Евгении нравилось, как от него пахнет. Нравились его тонкие пальцы и гладкий лоб. Нравился его голос – ведь вокруг мало приятных голосов. Люди лают, визжат, пришепетывают, и только некоторые голоса звучат и переливаются. Владимир раздражался, когда Евгения начинала говорить ему о том, какой у него удивительный голос, – он считал, что она издевается, и был не прав.
Наличие книжек Евгении, их присутствие в мире – ранили Владимира, ведь его рукописи (пьесы, стихи, рассказы) упрямо отвергались издательствами, которым он открыл наконец свою тайну. Владимир считал, что издательства к нему придираются, и снова был не прав.
Он упорно собирал материал для романа.– Много героев в романе, – однажды сказала ему Евгения, – это как много ингредиентов в деликатесном блюде: одно обязательно выскочит вперед и начнет исполнять танец с одеялами, перетянутыми на себя!
– Вот если бы я начала писать сейчас новый роман, – добавила Евгения, – я прежде всего дала бы наконец высказаться второстепенным персонажам.
«Второстепенные персонажи… В самом деле, надо бы дать им наконец высказаться от души. Простые и скромные труженики полей, они растворяются в будущем так легко, как сахар в чае случайных попутчиков. Их почти никто и никогда не слушает! Потому что, если начать их слушать, выяснится, что у каждого из второстепенных есть своя собственная свита, свой подшерсток, свой собственный круг третьестепенных героев. И этих, третьих, тоже надо выслушать!» – поспешно и лихорадочно думал Владимир, провожая Евгению и записывая только что обретенные бесценные мысли.
В его романе всем героям – как в идеальном обществе! – будут выданы равные права. И пусть даже это делал уже кто-то великий или просто известный! – Владимир всегда с одобрением относился к «высокому списыванию» и как сочинитель (автор пьес, романов и стихов) не раз испытывал острые приступы криптомнезии.
– «Я беру свое добро, где нахожу его», – торжественно процитировала бы в этом месте филологическая мама Владимира.
Пред белым листом Владимир замирал, как школьник перед директором. Он чувствовал свой роман, знал, каким он должен стать, вот только начать его никак не получалось. Камера Фаина грустно молчала, ее черная спинка покрывалась пылью – Владимир отказывался от выгодных заказов и упрямо молчал пред листом.
«Вся моя жизнь – вставная новелла». – Он вдруг пугливо записал эту фразу, и лист больше не был белым.
Слова складывались в строки, абзацы, страницы. Владимир писал роман.
– «Писатель за свои грехи!» – сказал бы здесь, наверное, Пушкин.– Если бы я стала писать сейчас новую книгу, – снова Евгения, – это была бы книга о призвании. О том, как человек выбирает себе жизнь и как жизнь потом долго и обстоятельно наказывает его за этот выбор. Он, этот человек, и рад бы изменить призванию, но маска приросла к лицу.
Владимир задумался над словами Евгении, а потом переспросил: она собирается писать новую книгу? «Призвание и наказание»? Евгения замахала руками – в ее жизни сейчас было столько прекрасного и подлинного, что литературных суррогатов не требовалось. Она любила – впервые в жизни любила – и каждую мысль свою хотела преломить, как хлеб, с любимым. С Тем Самым Человеком.
– Если бы я все-таки начала сейчас новую книгу, в ней столкнулись бы носом к носу два похожих персонажа – один настоящий, а другой фальшивый. И я обязательно написала бы о том, что происходит с интеллигентными женщинами, которые, на беду свою, вдруг становятся богатыми.
– А что с ними происходит? – спрашивал Владимир, напрягая все свое внимание и память. Божество Белого Листа требовало новых и новых жертв.
– Из них начинает лезть такая дрянь, которая и не приснится обычным нуворишкам!Владимир не слишком любил есть – он забрасывал в себя какие-то случайные продукты, чтобы получить энергию. И фотографировать еду он не любил. Городской журнал «Гурман», почивший ныне в бозе, однажды предложил ему снять живописно разбросанные по столу овощи – для эссе популярной обозревательницы Натальи Восхитиной, но Владимир и Фаина отказались. Они всегда отказывались от неприятных заданий.
А ведь мама с детства воспитывала в юном Владимире не только литературный, но и гурманский вкус: по случаю покупала сыр с плесенью, смаковала его, давясь от отвращения, и заставляла сына разделить с ней эту радость.
Владимир не слишком любил есть – он забрасывал в себя какие-то случайные продукты, чтобы получить энергию. И фотографировать еду он не любил. Городской журнал «Гурман», почивший ныне в бозе, однажды предложил ему снять живописно разбросанные по столу овощи – для эссе популярной обозревательницы Натальи Восхитиной, но Владимир и Фаина отказались. Они всегда отказывались от неприятных заданий.
А ведь мама с детства воспитывала в юном Владимире не только литературный, но и гурманский вкус: по случаю покупала сыр с плесенью, смаковала его, давясь от отвращения, и заставляла сына разделить с ней эту радость.
Мама была утомительна в своих изысканных привычках – как пресловутая Бланш Дюбуа, по многу раз в день принимала ванну, и добрую половину детства Владимир провел под дверью закрытого санузла, ожидая, пока мама вернется к реальности.
Теперь, работая над романом, Владимир вообще перестал есть – жене Свете, тоже из породы малоежек, это было удобно: они почти не готовили и не покупали продуктов. Работал Владимир в основном у мамы, хотя и дома ему никто не мешал, но домой нельзя было приводить Евгению, а без нее работа тормозила, как строптивый конь.Чем больше листов исписывал Владимир, тем страшнее ему становилось. Он старался как можно реже перечитывать готовые главы – там всюду была Евгения, ее мысли, слова и рассуждения. И не было самого главного – второй героини! Владимир искал эту героиню повсюду, но ничего похожего на правду не находилось, а сама Евгения теперь молчала о том, какую бы книгу она стала писать, если бы стала ее писать вообще.
Иногда Владимир сам заговаривал с ней об этом – так говорят о погоде или о скучном, но обязательном деле, но Евгения не хотела больше обсуждать ненаписанное. Она запиралась от Владимира, как магазин от докучного, но безденежного покупателя. Евгения ничего больше не рассказывала, и Владимир однажды понял: она начала писать новую книгу.
Они были у Евгении – уютный дом, похожий на небольшую библиотеку, где есть кровать, кухня и ванная. Владимиру было хорошо в этом доме. Единственное, что ему казалось здесь лишним, – кошка Шарлеманя, не взлюбившая Владимира с первых же минут. Шарлеманя мерзким голосом наорала на гостя, брезгливо обнюхала его ботинки, грязными кораблями застывшие в прихожей, а потом впилась мелкими зубьями ему в запястье, будто хотела перекусить вены.
Евгения извинилась за кошку, но бить ее, к возмущению Владимира, не стала. Шарлеманю выгнали с позором за дверь, где та мстительно напрудила огромную маслянистую лужу. С тех пор Шарлеманю всегда запирали на кухне, откуда она выкрикивала кошачьи ругательства, от которых вяли пушистые уши приличных котов и кошечек из соседних квартир.
В тот вечер Шарлеманя вела себя непривычно тихо, и ее пустили в комнату, и она уснула в кресле, печально свесив усы.
Евгении позвонили, кажется, родители, кажется, что-то важное – она ушла на кухню с трубкой, невежливо закрыв за собой дверь.
Владимир, скучая, приподнял с журнального столика толстую книгу Елены Молоховец – под Еленой обнаружился десяток скрепленных листков.
Он начал читать не раздумывая, но поглядывал опасливо на дверь, из-за которой могла в любой момент появиться Евгения. Шарлеманя открыла один глаз и укоризненно смотрела на Владимира.
Текст был превосходным – наверное, лучшим из всех. После такого текста можно не писать больше ничего и уснуть, свернувшись клубком, на лаврах. Владимир дрожал и злился. Его пальцы так сжали бумагу, что она захрустела, как чипсы, и Шарлеманя открыла второй глаз.
Владимир не успел дочитать до конца – под близкие шаги Евгении поспешно уложил листы на место, пришлепнув толстенькой пыльной Еленой.
– Все в порядке? – спросил он, дрожа от ярости.
– Мама паникует. Жизнь прошла стороной, а я совсем не думаю о будущем.
– Ты, правда, о нем не думаешь.
– Почему же? Еще как думаю. Я даже начала новую книгу. Хочешь прочесть начало?
Шарлеманя спрыгнула со стула и, задрав хвост, подошла к хозяйке. Хвост кошки напоминал дым из трубы, как на детских рисунках.
Евгения протягивала Владимиру стопку листов со скрепкой.
– Знаешь, мне тоже звонили. Мама. Ты не обидишься, если я сейчас уйду?..
Конечно, он ушел бы, даже если бы она обиделась.Этим же вечером мама представила ему свою аспирантку – подающую надежды и чай на кафедре. Аспирантка Владимира не впечатлила – влажная, недопеченная блондинка, смутившаяся к тому же при встрече и, совсем как в прошлом веке, опустившая глаза долу. Владимир скрылся в кабинете и достал из тайника свою рукопись. Ему надо было перечесть ее и убедиться в том, что она не так уж плоха. Что на самом деле она хороша, что она превосходит то, что он успел воровато прочитать у Евгении. Эти ее дурацкие листы со скрепкой!
У Владимира было одно очень неприятное свойство (вообще их было много, но это свойство заметно выделялось на фоне прочих): он, как апостол Фома, всегда и всюду опаздывал. Бывало, целой свадьбой, с потеющей невестой и гневным тестем, ждали Владимира с Фаиной – а они брели себе к месту назначения медленно, как на казнь. Привычку опаздывать Владимир перенес из бытовой жизни в творческую – пока он неспешно раздумывал над темой рассказа или оттачивал сюжет пьесы, более расторопные коллеги выуживали идеи из воздуха (где они, как всем известно, носятся без всякого удержу) и отливали их в бронзе.
Так и с главной книгой, бесценным романом, Владимир мог бы просидеть до глубокой старости, когда, возможно, вообще все книги выйдут из моды и читающее человечество окончательно переселится в Интернет. Евгения тоже была не из породы быстрых перьев – на книгу у нее уходило не менее двух лет.
«Мне нужно торопиться», – думал Владимир. Как же он хотел, чтобы его текст оказался лучше!
При схожести замысла, при том что все выпорхнувшие у Евгении идеи были пойманы и зацементированы в его романе, присутствовало в писаниях Владимира кое-что свое – неподдельное, отчаянное, графоманское, искреннее (беспомощное, сказал бы литературный критик). Владимир читал текст, возросший из зависти и воровства, и грыз ноготь с таким пылом, с каким другие люди грызут куриные косточки. К пятой странице он увлекся и позабыл о том, что сам все это написал. К десятой – позабыл про Евгению и ее жалкие странички. «Я смог лучше!» – дочитав до конца, решил Владимир и откинулся на спинку кресла, тяжело дыша, словно пловец на финише.
Дверь в комнату тихо отворилась – на пороге укоризненным привидением стояла мама.
– Во-первых, тебе звонила Светочка, – сказала мама. Как ни презирала она невестку, называть ее каким-то другим именем у нее не получалось. Интеллигентная женщина!
– Во-вторых, иди пить чай. Катенька давно мечтала с тобой познакомиться, а ты так невежливо смылся.
Владимир спрятал черновик под коробку с негативами, которую будто охраняла молчаливая грозная Фаина. Пить чай ему совсем не хотелось, развлекать неведомую Катеньку – тоже, но спорить с мамой было делом зряшным. Это Владимир уяснил еще ребенком. С мамой можно было хитрить и жульничать по мелочам, и в этом мальчик преуспел.
– Заходи, Катенька! – радушно позвала аспирантку мама. – Посмотришь берлогу моего фотографа!
Катенька выросла на пороге – улыбнулась во весь рот, и Владимир поежился, увидев, сколько у нее зубов и какие они хищные. Зубы Катеньки вызвали у него в памяти очень неприятное воспоминание – он не сразу разобрался какое. Лишь спустя много лет он все же догадался, о ком напомнили ему страшные зубы, – была у него в юности приятельница с боевым именем Оля Кобура. Вот у этой Кобуры росли в точности такие зубы – изобильные, тесные, охотно по любому поводу вылезающие на белый свет, а еще, вспоминал Владимир, у нее были огромные руки и ноги, что при общей миловидности облика придавало ей несуразный и даже неопрятный вид. К счастью, Кобуру юный Владимир не слишком интересовал – отстреляв много лет вхолостую, к тридцати годам она вместе со своими зубами и конечностями осела в территориальных водах бывшего разбойника, а ныне приятного во всех отношениях джентльмена с депутатским мандатом. Фамилию свою Кобура оставила при себе – хотя джентльмен-разбойник неоднократно предлагал ей сменить документик. Все это, впрочем, не имеет отношения к нашему повествованию – это Катенькины зубы увели вначале Владимира, а затем и нас с вами в зыбкий мир прошлого.
Ослепив Владимира жуткой улыбищей, Катенька скользнула в кабинет и, как хирург, безошибочно сделала верное движение – подняла коробку с негативами. Фаина угрожающе закачалась, но не упала, а Катенька фальшиво вскрикнула.
– Осторожнее, Катенька, – пожурила ее мама, – здесь вся жизнь моего сына!
И, посмеиваясь в усы (которые, мы забыли сказать, у нее росли значительно бодрее, чем у Владимира), мама отбыла готовить очередную порцию чая.