…А ко мне, когда отчим с матерью в ночь работают, приходи как к жене. Мы не на сундуке, мы в ихней кровати… Снимай давай отсюда паутину! Только туда не лезь… Нельзя сегодня… А в следующий раз уедем вместе, и прямо ко мне. Домниковка же возле Каланчевки. Не веришь? Сейчас поверишь! — Она сбросила лямки. — Фотографируй с сиськами! Только дяде с теткой не показывай. Ой, божья коровка по одной ползет…
— Пленка может кончиться, — щелкая, бормотал я.
— Надо же — с фотоаппаратом! Девчонки, поганки такие, наверно, липнут! А я, если захочешь, без трусов буду сниматься…
Я втиснулся в электричку и поехал, а она осталась под белым облаком. Когда в тамбуре вышло повернуться, у стены завиднелся парень, втиснутый в девушку. Лицо девушки было обомлевшим и никаким. «От самого Загорска едут», — решил я. Парень вдруг уронил голову ей на плечо и замер… Точь-в-точь как я на пригорке… А если шесть фотокарточек за двушник? С лопаткой же тоже можно снимать! — почему-то засоображал я…
Впереди у меня было все. Божья коровка станет завтра на сатинированной бумаге ползти по ее груди… А она… она безо всего сниматься!.. На Домниковке ихней, наверно, света мало… Может не получиться… А если при полной диафрагме?.. Да я софит куплю, вот что! Заработаю! Только надо за двушник шесть карточек… И в каюте по каналу Москва-Волга…
На Каланчевке было сумеречно. Тридцать девятого ждала куча народу. Вдалеке чернелась дыра Домниковки. «В материну с отчимом постель ложиться будем», — поправляя на плече фотоаппарат, верил и не верил я.
Зазвенел трамвай. Его облепили. У меня был свой способ повиснуть. И хотя давка была уж совсем, я, убрав руку с ФЭДа, кого-то оттеснил ею, а левой схватился за поручень.
Внезапно тяжесть аппарата на плече прекратилась. «Съехал!» — подумал я, отпустил поручень и вывалился из висящего народа. На локте ничего не было. «У меня аппарат упал! Стойте!» — стал кричать я и кинулся останавливать трамвай. «Пустите! Расступитесь!» Под ногами ничего не было. «Помыли у тебя его, пацан», — сказал кто-то негромким голосом свидетеля. Трамвай стоял. Я взывал к висящим. Сочувственно на меня никто не глядел. «Поехали, чего стоим! — заорали голоса. — Хавальник пусть не разевает!»
Я остался ходить по опустевшему месту. Обошел площадь. То и дело бросался к какому-нибудь темневшему мусору. Зажглись фонари. Асфальт был повсюду пуст.
Дома со мной случился припадок, и я катался по полу. Перепуганная мать не сказала ни слова. До меня постепенно доходило, что всему конец. Нету больше у меня ФЭДа… нету! Но пленка хоть… да я же не вынул ее!.. на косогоре что ли было вынимать? в тамбуре что ли?.. Не будет фотографий!.. Не будет денег! Хоть с божьей коровкой щелкнул… Нет! Нет! Это на той же пленке… Нет! Я захлебывался. Я выл по-собачьи… Чем теперь ее безо всего снимать? Кто мне новый купит?.. До сорок второй тысячи же…
Я катался и рычал… «Ишь, зарабатывает… совсем мальчик, а уже богатый!» — шептала бы она, а я поясок ее халатика — раз!.. Я выл и кусал пальцы…
Поскольку наша московская улица была из приземистых деревянных домов (а я всю ночь бился и выл), кто хотел, подходил к окнам и в щель сбоку занавески злорадно наблюдал, как я захлебываюсь в своем ничтожестве и банкротстве…
Назавтра я поплелся к Кольке Погодину. Он был вор. Даже рецидивист. Зачем пошел — узнать хоть что-то или просить заступиться? — непонятно. Наверно, ради какой-то бессмысленной жалкой надежды.
Он, весь синий от наколок, сидел на крыльце и кидался сухими корками в куриц. На погодинском локте становилась при этом видна искусно наколотая паутина. Тоже синяя.
— Бритовкой писанули, — сказал он лениво. — Сперва, конечно, давку заделали. Это с Домниковки штопарилы. До сорок второй тыщи, говоришь? А хоть до какой. Они его уже пропили…
— Где?..
— А где пляшут и поют.
— С пленкой прямо… да?..
— Мотал бы ты, отсюдова, сучонок. Надоел не знаю как! — Он метнул последнюю корку. — Как фотографировать — их нету, а как чего у кого пизданут, сразу — Коля, Коля…
Голодающие кошки Намибии
Хотя говорили они сперва о чем-то повседневном и скучном, но она стояла у стенки сарая, а он, для удобства уперев в эту стенку левую руку, — перед ней.
Происходило все возле дачной тропинки в некотором отдалении от пировавших на травяной прогалине остальных.
Оттуда их могли видеть многие. Ее муж, летчик, тоже. Правда, ничего интересного было не увидать. Ну, разговаривают и разговаривают — к тому же она то и дело поглядывала в сторону шумной компании, где ее лётчик, примчавшийся с утреннего рейса, самозабвенно жарил белые мюнхенские сосиски, доставленные им прямо с самолета, а сраженные небывалым привозом гости, получая жареный корм, галдеть переставали и принимались шевелить ртами.
Сломя голову примчавшийся муж появился буквально вот-вот. Мчался он всегда. То на заоблачном своем самолете, то на произведенном знаменитой гоночной фирмой приземистом автомобиле. Наскоро поцеловав жену в щеку и сообщив, что привезенные сосиски надо обязательно съесть до обеда, — так полагается! — потом они теряют вкус, пикантность и что-то еще, он метнулся к мангалу на полянке. Гости, тотчас потеряв интерес к всегдашнему шашлыку, перекинулись на диковинную баварскую еду, а муж ее, лётчик, чмокая жену, заодно сообщил, что, дожарив сосиски, рванет обратно в аэропорт — ему снова лететь: то есть умчится сломя голову на приземистом автомобиле в недалекое Шереметьево и с некими важными людьми полетит в какую-то еще одну гастрономическую державу.
— Как там мальчишка? — наскоро спросил он.
— Все стены облаками разрисовал! Краской по евроремонту!
Хотя она и расположивший левую руку на дощатом боку сарая мужчина от полянки находились в отдалении, долетавшие оттуда неописуемые ароматы сосредоточиться на разговоре все-таки мешали, причем ей — то ли от дурманных этих запахов, то ли от самого разговора — почему-то захотелось холодного вина.
Сперва, как сказано, говорили, о всяком разном. Например, о даче, на которой собрались. Он дачу хвалил, но кое-что все же не одобрил, скажем, отсутствие камина, который, по его мнению, устроенный снаружи на тыльной стороне дома, хотя и необычно расположенный, бывает весьма и весьма кстати.
С небольшими залысинами, с модной седой щетиной визави ее выглядел безусловно привлекательным и, хотя мог быть сочтен в молодых годах, казался зрелым и преуспевшим в жизни.
Спокойное лицо его — лицо уверенного в себе человека — если не на каждом слове, то на каждой фразе непрерывно менялось. Хотя ни о чем, что бы столь быстро могло его преображать, они не говорили, оно становилось то серьезным, то ироническим, то вдруг словно бы замыкалось в себе, подспудно оставаясь все время тяжелым и каким-то, как ей казалось, неотвратимым. Столь переменчивого мужского лица ей видеть еще не приходилось.
«Мальчишку поцелуй!», — снова послышался рядом голос мужа. Летчик, обучив дачную компанию жарить немецкий продукт, торопился к припавшему за калиткой своему автомобилю. Снова целуя жену в щеку, он кивнул ее собеседнику — «приятно познакомиться!», а ей сказал: «До завтра! С кем он там? С Веркой играет? Бабушка Веркина их накормит?» — а уже через секунду — «Кота погладь!» — послышалось от калитки, и взнузданный знаменитой фирмой бешеный автомобиль, взревев, рванул по дачной дороге к шоссе, ведущему в аэропорт…
…Мальчик, едва закончился долгий ремонт, сразу разрисовал белые стенки своей комнаты выпуклыми кучевыми облаками. Из них кое-где высовывались маленькие самолетики, пролетавшие, как он говорил, по другим «ишалонам». Основным — главным эшелоном мальчик пользовался самолично и мчался по нему в отцовой летной фуражке, причем ужасно важничал, а с окружающими общался только распоряжениями и указаниями.
«Окружающими» была соседская Верка. Устрашенная строгим обращением и потому угодливая, она, пока играли в самолет, успевала побывать и стюардессой, и пассажиркой, и опасной террористкой. А иногда — даже недозволенным перегрузом. Верка соглашалась на всё, потому что ей ужас как хотелось летать вместе с ним, причем куда бы он ни пожелал. И она беспрекословно слушалась, еле успевая выполнять строгие распоряжения и от усердия делая всё невпопад.
В данный момент Верка проходила таможню, причем таможенный начальник был, как водится, придирчив и неумолим. Он разглядывал ее «декларацию», «билет» и «паспорт», а она растерянно стояла и от страха не знала, что сказать.
— Вами, гражданка Сникерс, указано…
— Я не Сникерс, я Веруся…
— Не прикидывайтесь… Мы вас все равно выведем на чистую воду. Имейте в виду — существует личный досмотр тоже. В декларации вы указали, что не везете наркотиков. А это что по-вашему? Не наркотик?
Верка держала взятого под живот кота, покладистого и свойского, у которого в данный момент свисали лапы, а к хвосту была привязана бумажка на веревочке. Кот был зеленоглазый и против таможенных строгостей не возражал.
Верка держала взятого под живот кота, покладистого и свойского, у которого в данный момент свисали лапы, а к хвосту была привязана бумажка на веревочке. Кот был зеленоглазый и против таможенных строгостей не возражал.
— Это не наркотик… Это котик-воркотик… И вот его паспорт привязан.
— Не морочьте таможне голову! Нам он известен как нарушитель! Кстати, сколько мышей ваш «воркотик» собирается вывезти? На человека полагается только одна мышь и одна бутылка водки…
Услыхав про мышей, Верка задрожала — она их ужасно боялась — и выпустила кота из рук. Тот мягко шлепнулся на пол и тут же бешено завертелся, норовя поймать привязанный к хвосту паспорт.
— А вот пропеллером прикидываться не надо! — сказал мальчик. — Винтовые самолеты нашей компанией не икспилотируются. Пройти облачность — он указал на расписанные облаками стены — способны только турбовинтовые борта… Так что, если хочет, пусть вертится вхолостую…
…Знаете, даже вспоминать удивительно, как мы пробивались к тому, кем стали и чем обзавелись. Совершенно инстинктивно, практически вслепую и на ощупь мы устремились от пайковой жизни и продовольственных наборов к своему преображению. Шли, словно на нерест. Против течения, вопреки и наперекор. Помню, как, переселившись наконец в однокомнатную квартиру, я, молодой, холостой и ошарашенный обретенным счастьем, а оно состояло из двадцатиметровой комнаты с альковом, девятиметровой кухни, прихожей и лоджии, стал это самое счастье преображать и приспосабливать под себя.
Лоджию я хитроумно переоборудовал в кухню, а кухню — в кабинет, всю целиком — стены и потолок — обшив листами латуни. Раздобыл я эти листы на номерном заводе, надраил их до блеска и сидел, как в золотом ларце, водил пером — я тогда вознамерился стать поэтом. Шкаф для пальто и костюмов во имя экономии места был приделан к внутренней стороне входной двери и, когда она отворялась, перемещался с ней заодно. Но самой невероятной выдумкой был бассейн — его я соорудил в комнате…
— Как это? — удивилась она.
— Вот-вот, как это! В бассейн пускали воду из пастей два мраморных льва — видом точь-в-точь как на воротах бывшего Музея Революции. Приволок я их из разрушенной барской усадьбы — все мы тогда ездили за иконами и прялками, и многое в захолустье, представьте себе, находилось еще на своих местах. В берегах бассейна, поднятых над полом, были устроены открывавшиеся сверху ящики для белья и рубашек, и прочие необходимые в хозяйстве хранилища. Там же находился бар. Его лючок был расположен поближе к алькову. Сам же альков отделялся от бассейна царскими вратами — их я привез из маленькой церковки сельца Копытова во Владимирской… Таким образом альков получался за коваными этими церковными дверями. Ну не смешно ли?
— Смешно! — Уже некоторое время она, точно ее дергали за ниточки, странным образом согласно кивала на все его слова.
— Эй! Давайте сюда! По сосиске белой получите?! Чего рассекретничались?
— Сейчас сейчас! — опять же автоматически отозвалась она, а ее собеседник от рассказа отрываться не стал и только поудобнее расположил на сарайной стенке ладонь.
— В алькове был устроен свод из парашюта, подаренного мне летчиками, и помещалось ложе два на два, застеленное шкурой памирского барса. Шкуру эту привез тамошний большой начальник, стихи которого я переводил для очередной декады.
— Зачем вам все это было нужно?
— Затем что была молодость, затем что мы рвались к достойной, как нам представлялось, жизни и делали для этого что могли и умели…
— И только?
— Не только! В бассейне обольстительно плескались девушки! Им тоже мерещились роскошь и нега мавританских сералей… — оживившееся было его лицо на мгновение отяжелело.
— В холодной воде?! — чтобы хоть как-то выпутаться из последней реплики, сказала она.
— О нет! Все регулировалось! Они, словно пенорожденные Афродиты, вставали из воды, которая шумно по ним стекала, и краниками, упрятанными возле львов, подбавляли, когда считали нужным, теплую… И бар располагался рядом…
Это было, пожалуй, слишком. От малознакомого человека такое слушать не стоило. Однако говорилось все как-то иронически и подавалось как стародавняя смешная выдумка, хотя «пенорожденная Афродита» характер разговора, конечно, изменила, а вода с приходивших в гости глянцевых мокрых девушек стекала настолько правдоподобно, что разговор из околосарайного дачного переходил в категорию беспокойных и тревожащих, какие слышать ей, пожалуй, не доводилось…
…Пройдя таможню и взяв подмышку кота, который теперь считался ручной кладью, хотя по-прежнему свешивал лапы и хвост, Верка, облачившись в достигавший до пола фартук мамы отважного пилота, сперва побывала в стюардессах, разнося пассажирам кошачий корм. В пассажирах, ясное дело, подвизался опять-таки зеленоглазый кот. Мальчик, между тем, как настоящий самолет, все время жужжал и рокотал, отдавал команды воображаемому второму пилоту, озабочивался появившимся по курсу не в своем «ишалоне» каким-то самолетиком и страшно досадовал на стюардессу, забывшую принести ему в кабину кофе.
В конце концов он совсем рассердился:
— Прошу вас, гражданка, раз вы без билета, из самолета выйти!
— Там же небо! — пискнула Верка.
— Ну и что! — высокомерно заявил он. — Знаю и без вас! Навязалась ты на мою голову, Верка! На таможне тебя выручай, стюардесса из тебя не получается. Поэтому, Верка, ты будешь дверка! И только попробуй размергетизируйся!..
…С полянки по-прежнему кричали, что «сухое кончается», что «хватит вам любезничать», что «последнюю сосиску твоего мужа доедаем», и, когда она сказала: «До чего надоели эти крики!», он предложил: «Давайте уйдем на мою территорию. Я же здешний сосед. Заодно увидите, куда приводит дорога от латунного шика и барсовых шкур. Хотя, честно говоря, никак не соберусь всё доделать. Да и нужно ли что-то менять? Пускай земля остается какой была.»
Дорога к его участку шла через заросший кустами дикий подлесок, вернее, перелесок, переходивший в подмосковный лес. Под ногами хрустели мелкие сыроежки и еще какие-то малопримечательные грибы. «Аманита вагината», «болетус сатанус» — вполне небрежно называл их спутник, не отвлекаясь от неспешного своего монолога, который она, сколько ни вслушивалась, все больше не понимала. У самых ее ног неловко, словно раненая, какое-то время бежала птичка с рыженькой грудкой, а потом вдруг упорхнула. «Доступной прикидывается! Мол, если желаете, можете меня поймать, а на самом деле, — сказал он, — от гнезда отваживает…»
Она понимала, что надо бы вернуться к мангалу и полянке, но то, что он говорил, было интересно и необычно, хотя, как мы уже сказали, ни одно слово до нее толком так и не доходило. К тому же завиднелся его дом — бывшая чухонская курная изба — рассевшийся на участке, приземистый, как машина ее мужа, сруб, и запахло вековым дымом давнего чухонского обиталища, хотя возможно это тянуло и от наружного камина, — здесь, разумеется, он имелся, а в нем, особым образом расположенные, лежали ольховые поленья. «На ольхе вообще-то положено коптить домашнюю колбасу, но такой уж я транжира», — сказал он, а еще сказал: «Обожаю, когда от повелительной каминной спички истерически вспыхивает береста!»
Издалека, откуда они ушли, доносились голоса и по-прежнему долетали тревожащие запахи — совершалось великое жертвоприношение пикника.
Ей же все больше хотелось вина.
Лицо ее спутника качалось перед ее лицом, оставаясь требовательным и неотвратимым. Требовательности этой обязательно надо было соответствовать, потому что иначе не бывает, не было и не будет. И, хотя для связности рассказа такое может показаться наивнейшим из сравнений — безвольно свисали лапы не только у кота…
Дома она, конечно, сразу порывисто склонилась над мальчишкой. Тот сосредоточенно спал. Причем в лётчицкой отцовой фуражке. Можно было не сомневаться, что в заоблачной белой своей комнате он продолжает вести самолет так же уверенно и отважно как папа. Небеса его сна были синие, а облака, плывшие в них, белые-белые. Огромные, клубящиеся и сияющие. Из-за облаков то и дело появлялись какие-то дерзкие самолетики, но завидевши его борт, который он вел твердой, как у папы, рукой, сразу уныривали обратно. Верка же покорно пребывала дверкой, а потом, чуть не разгерметизировав самолет, сама себя отворила и ушла домой к бабушке. В соседнюю квартиру.
Рядом с мальчишкой, изображая собой уютный меховой бублик, дрыхнул кот, и ей вспомнилось мужнино «погладь кота» — она протянула руку и привычно сунула ее в меховой этот спящий бублик, а кот с готовностью — он же был покладистый и всегда на все согласный — обнаружив сложенные лапы, баранку своего сна развернул, а голову с белым горлышком откинул, тотчас заведя самую уютную песню.