То, что она видела, должно было бы расположить накуролесившую за день растерянную ее душу к сокрушенным чувствам и глотанию слез. Ей следовало бы удручаться, всхлипывать и, глядя на летящего в белых облаках спящего в летчицкой фуражке мальчика, корить себя, каяться и что-то шептать… Как в кино… Тогда все было бы правильно… Тем более, что наверняка примчавшийся, куда летел, ее муж—летчик, вот-вот должен был позвонить… Он всегда отовсюду звонил…
— Сосиску тебе надо было притащить… Белую эту… — шепчет она, гладя кота, но поперхнуться слезами все равно не получается…
Коту, между тем, снится, что он наловил несметное — сколько никогда еще не удавалось — количество мышей и невероятную эту добычу вознамерился в обувной коробке, куда обычно норовит забраться сам, провезти через таможню. Заполняя неумелой лапой декларацию, он вздрагивает усами и волнуется оттого, что не может сообразить, как мышей декларировать. Как собственную дорожную снедь? Или как гуманитарную помощь голодающим кошкам Намибии?
«Что я натворила, что же я натворила!» — всё еще хочет она сказать, разрыдавшись, но снова ничего не получается, зато внезапно вырывается отчаянное и злое:
— А куда же денешься?!
Вот именно, куда денешься?
В облупленную эпоху
Почему-то сначала об этом сообщали, оглядываясь и шопотом:
— Говорят, нам проведут газ…
Разговоры пошли с зимы. Стояли морозы, и детям приходилось смазывать лица гусиным жиром, чтоб не обморозились. Для тогдашних зим и тогдашних — старинных! — морозов это было наилучшим средством.
— Вы слышали насчет газа?..
— Газа? Который в кухне?
— Который в кухне…
И в ответ:
— Ай, бросьте!
— Кто вам такое сказал?
— Вранье!
— Надо же будет копать, а у нас — вода на глине…
Слух нарастал, молва набухала, жители, встречаясь у колонки, искали друг у друга в глазах подтверждения, сведений, уверенности.
При этом у голубоглазой части наших поселян глаза горели синим пламенем газовой горелки, а у темноглазых, хотя тоже вспыхивали, но не так ярко и не так доверчиво, как этого бы хотелось.
Кто-то где-то якобы видел распоряжение газифицировать не каждый дом и квартиру, а через одну, и называлось это «пунктирная газификация». Грядущее неравенство тревожило, угнетало, порождало оговоры как самой идеи газификации, так и слухов о «пунктире», намечало распри, из которых не будет выхода и, конечно, египетские казни.
Кто-то наоборот слыхал, что проведут всем, но из-за экономии — по слишком тонким трубам, а на плите будет одна конфорка с приделанной намертво сковородкой для яичницы из двух яиц. Или что-то там еще.
Чего только не говорили!
Времена эти теперь изрядно отдалились и вспоминаются как легендарные, поэтому описывать их мы можем только в стиле баснословном, с преувеличениями и фантазиями, ибо если получится вспомнить, как оно было на самом деле, правда тех дней покажется непомерным преувеличением вроде помянутой уже приделанной намертво сковородки.
Повторяю, чего только тогда не говорилось, чего только не происходило и чего только не выдумывалось.
А посему старик Самуил Акибыч то и дело стал ходить в свой сарай, где скрытый от чужих глаз прислоненным внаклонку сырым малопригодным для отопления горбылем, стоял его давнишний — нэповских еще времен — сатуратор.
Самуил Акибыч в те годы был Королем газировки, по-прежнему еще называвшейся «сельтерской» (в его произношении «зельтерской»), и какое же это было чудное время!
Он тогда был молод, и на его полностью лысой уже голове еще не было ни одного седого волоса.
Как старательно мыл Самуил Акибыч граненые стаканы! Как он ими сдержанно звякал! Как быстренько давал откапать помывочным каплям! Как до копейки отдавал мокрую сдачу! Весь центр Москвы, утирая потные лысины и проветривая подмышки, приходил к нему в знойную пору напиться, а, напившись, убирал пену с губ тыльной стороной ладони, если это был мужчина, а если женщина, то по-разному.
Услыхав про грядущий газ, Самуил Акибыч затосковал по незабвенному промыслу, по сверканию шипящей воды, по ярким колерам сиропа — то вишневого, то яблочного, то цвета красного стрептоцида, когда, бывало, лечишься и по нужде оставляешь рыжий след на белом накрахмаленном снегу.
Разве сейчас есть такие прекрасные лекарства как стрептоцид, но красный? Хорошо хоть оставили синий свет и пиявки не отменили! По тогдашним согревающим компрессам люди до сих пор тоскуют! Да чего там говорить! Он-то в основном тоскует по пене. По шипучей пене, чьим шипением он распоряжался как хотел. Возьмет, подкрутит — зашипит как истертая патефонная пластинка, подкрутит еще — как я прямо не знаю что…
Ничего подобного не мог предоставить клиенту, чтобы тот, напившись, от души произвел отрыжку, его соперник Райзберг (пусть бы он сдох, и он таки в нашем рассказе сдохнет!).
Конечно Самуил, сообразно своему преклонному возрасту заподозрил, что сейчас речь о другом газе, а именно о саратовском, потому что все газеты только о нем и пишут, и он смутно понимал, что, если газ и проведут, то это будет не совсем то, и «сельтерская» вода наверно окажется с привкусом, но что из этого? Учтем и приспособимся. Десять капель кагору из расчета на стакан, и люди забудут про любой привкус, а если достать где-нибудь бутылку шустовского коньяку… (помнишь ли ты, дорогой Самуил, шустовский коньяк? — красиво спросил его недавно слепой старик со Второго проезда).
— О чем ты говоришь?! — очень ловко ответил Самуил, а ловко потому, что доносчики никак не могли бы повернуть эти слова против хитрейшего Самуила. Можно было трактовать их так: «О чем ты говоришь? Как это я не помню?» А можно было повернуть: «О чем ты говоришь? Как это я могу такие вещи помнить?»
Ходили слухи о каком-то грузине Лагидзе, чью газировку обожает весь Кавказ. Воды Лагидзе! Ну и что? Подумаешь! Он сразу же взял и тоже придумал неплохое название: «воды Скалоладзе». Выйти на рынок с таким названием было бы ой-ой-ой! Но он укорил себя за легкомыслие: «А „воды Джугашвили“ не хочешь? Почему бы тебе не продавать в тридцать седьмом году воды Джугашвили?»
Раздвинув доски, Самуил Акибович стал глядеть на авантажный когда-то голубой короб, в котором помещался лед, аккуратно получаемый им с одного места, потом обозрел оба замечательных колеса с хорошими спицами, на которых устройство бесшумно катилось. Сейчас шины на колесах сдулись, вес тележки на них надавил, и колесные обода прижали сплющенные резиновые шины к сарайной мягкой земле. На боку тележки было написано беспризорниками двадцатых годов плохое слово, но не то, на которое вы подумали, а другое — женское. Колбы, в которых когда-то красовался и из которых наливался сладостный сироп, он в свое время снял, чтобы не разбились, и сейчас они лежали дома в мягком тряпье нижнего ящика комода, причем на каждую был для пущей заботы и безопасности надет длинный шерстяной ношеный носок.
Нужный для работы лед, большими кусками уложенный в тележку, становился внутри голубого короба скользким глянцевым и холодным-холодным, так что сельтерская делалась студеной и хорошо освежала в жару и была что-то особенного.
Но откуда этот замечательный лед доставался? Где его брали в переменчивые тогдашние времена не говоря уже до сих пор?
Откуда! Мы же сами рассекретили это место, оповестив когда-то читателей, так что повторимся:
…На Пушкинском рынке был айсберг, вернее, видимая глазу часть, утесистой громадой воздвигшаяся на стареньком асфальте.
Видимой частью айсберга громадная гора названа потому, что невидимая работа по ее воздвижению была и вовсе грандиозна.
К зиме из черной положенной на землю кишки начинала бежать водопроводная вода. Она растекалась по асфальту, стылому и лунному на ощупь, каким бывает всякий асфальт в канун декабрей, — не то что в июле, когда он спекшийся, мягкий и горячий; но про июль после, а сейчас студеная вода растекается по студеному же асфальту и примерзает своими прозрачными молекулами к окоченевшим на низком ветру серым молекулам последнего. А вода из кишки все растекается и на лед наслаивается новый лед.
Но как же кишка? Она же, забытая на асфальте, вмерзла в первый лед! Нет! Не вмерзла. Невидимая, но умелая рука особого человека, существующего на Пушкинском рынке, с помощью толстой веревки вздергивает водолейную эту кишку на специальные шесты, причем оставляет ее висеть низко, чтобы лед нарастал слоями, не то — если вода пойдет хлестать без разбору — осложнится грядущее засыпание горы опилками. (До чего же всё похвально и обстоятельно было нами подмечено!)
Всю зиму течет вода, и всю зиму растет ледяная гора. В феврале она еще сидит тусклой громадиной, матовой от набившегося меж студеных желваков сухого снега, но уже в марте — где-нибудь к середине — засверкает вдруг под лучами солнца алмазная наша гора, однако вода пока еще льется и намерзает пока, а вот когда лучи солнца пойдут шкодничать, то есть греть ей низы так, что асфальт, с которого уже неделю как сошел снег, потемнеет по кайме от талой уже воды сантиметров этак на двадцать, тут не мешкай, перекрывай кишку, хватит ей текти! Бери кайло, заткни жене хайло и вырубай в горе ступеньки, и совершай восхождение в особых шероховатых галошах, да оденься потеплей, штаны надень, слышь, ватные, не то яйца застудишь; а взойдешь на маковку — втаскивай на маковку ведром привязанным опилки, которые у подножья наваливает баба твоя, да поживей рассыпай — сперва тонко, а потом каждый день утолщай слой-то, увеличивай! — а снизу подкидывает пусть баба твоя.
Всю зиму течет вода, и всю зиму растет ледяная гора. В феврале она еще сидит тусклой громадиной, матовой от набившегося меж студеных желваков сухого снега, но уже в марте — где-нибудь к середине — засверкает вдруг под лучами солнца алмазная наша гора, однако вода пока еще льется и намерзает пока, а вот когда лучи солнца пойдут шкодничать, то есть греть ей низы так, что асфальт, с которого уже неделю как сошел снег, потемнеет по кайме от талой уже воды сантиметров этак на двадцать, тут не мешкай, перекрывай кишку, хватит ей текти! Бери кайло, заткни жене хайло и вырубай в горе ступеньки, и совершай восхождение в особых шероховатых галошах, да оденься потеплей, штаны надень, слышь, ватные, не то яйца застудишь; а взойдешь на маковку — втаскивай на маковку ведром привязанным опилки, которые у подножья наваливает баба твоя, да поживей рассыпай — сперва тонко, а потом каждый день утолщай слой-то, увеличивай! — а снизу подкидывает пусть баба твоя.
И будет стоять наш ледник, как горный ледник, подтекая слегка, как горный ледник, а фамилия его создателя и хранителя, между прочим, Федченко, а фамилия первого газировщика, который подкатит свой сатуратор к засыпанному опилками айсбергу, будет Райзберг (опять этот прохвост дал о себе знать!), и Федченко разметет опилки на северном скате, и первому отколет Райзбергу (он снова тут!) ломиком лед, и это место впредь уже не будет засыпано опилками, и вылом будет увеличиваться, обнаруживая после каждого нового скола сине-белые свои геологические слои; а вокруг горы как получилась в марте темная кайма, так и останется на асфальте темная кайма талой воды. На южном склоне она к июлю здорово расширится, и потекут кое-где водяные нитки под мешки торговок семечками, но эти тонкие и плоские темные полоски нельзя даже и сравнивать со страстной струей из декабрьской кишки… А первый — помните? — мокрый след елочкой, оставленный шинами двухколесной Райзберговой тележки, — этот так никогда и не высохнет, хоть на дворе тебе лето, хоть июль…
Но и Самуил, но и Самуил Акибович попользовался замечательным этим ледником, а пройдоха Райзберг был ему не страшен. В голубом коробе у Самуила даже в самый жаркий день лед сохранялся дольше, потому что короб был обшит изнутри белыми асбестовыми листами в три слоя! А Самуил, бывало, так ухитрялся наследить елочкой, что знающие люди просто удивлялись.
А когда Райзберг все-таки умер, Самуил Акибович как сосед и коллега ходил его хоронить. А как же иначе?
Теперь же Самуил Акибович стоял, глядел и даже подумывал, не заняться ли снова знаменитой своей сельтерской водой, и сам себе удивлялся. Само уже слово «газ» возбудило его. Чего только не придет в голову, когда государство проводит что-нибудь бесплатно.
Однако раздумья по поводу неслыханного случая — неудачной попытки покончить с собой его соседа Государцева, изменили ход мыслей Самуила Акибовича, и он, по-советски не одобряя столь недостойную человека слабость, пошел с ним поговорить как общественник — старший по нашему проезду.
Последнее время Государцев, как всегда одолеваемый своими внезапными мыслями, а заодно неуспехом у одной упитанной и с булыжным бюстом женщины, прописанной на Домниковке, куда впустую съездил два раза, решил покончить с собой, и над тем, как наложить на себя руки, упорно раздумывал, но ничего не мог придумать. Выброситься из окна — не получится, у нас дома одноэтажные и приземистые, так что удариться как надо об землю не выйдет. Употребить крысиный яд — он наверно мерзкий на вкус, и потом обязательно начнется рвота. Застрелиться? Из чего? Из пальца? У Святодуха (о нем пойдет речь дальше) есть духовое ружье и даже если он его на время одолжит, пулек к нему не даст никогда, он же за пульку удавится!
И Государцев решил отравиться газом, но, конечно, когда газ проведут. Поскольку же Государцев уже распил с газовым прорабом несколько четвертинок, ему поставили плиту заранее. А когда поставили, он решил с наложением рук поторопиться. Поэтому Государцев повесил над плитой художественно нарисованный своими руками плакатик «Сейчас меня больше не будет», расстелил перед плитой старое драповое пальто, лег на него, поместил голову в духовку, и долго-долго так отлеживался, пока не разглядел в духовочной тьме нарисованный изнутри на стенке мелом фашистский знак. Стирать он его не стал, а поднял страшный скандал, чтобы плиту заменили, потому что не мог допустить, чтобы советские пироги с пареной репой, которые он намеревается пекти, пропекались в присутствии фашистского символа.
Узнав о государцевской попытке самоубийства, к нему по-соседски, а заодно полуофициально заглянул Самуил Акибович. «Что ты себе позволяешь? — сказал он. — Что подумают за границей? Это же позор на всю Евройпу! Ты же значкист!.. Я пришлю к тебе человека из газэты!»
Потом заговорил с ним о дородных женщинах, о их обманчивой мягкости и кроватной пригодности. «Я имел таких, — сказал Самуил Акибович, — я много имел таких. Да, они мягкие, ничего не скажу, но что из этого? Перина тоже мягкая, но ты же не будешь с ней жить как с женой. Это же тьфу! Жена должна быть упругая! Как шины на моей тележке. Еще Пушкин говорил…».
И много еще всякой житейской околесицы наговорил Государцеву достойнейший Самуил Акибович, включая намеки на Раису Исаевну, вдовую жительницу нашего проезда, о которой мы еще расскажем, а пожилой сирота Государцев кивал и в жалобных местах всхлипывал…
Шли всевозможные разговоры, множились разнообразные слухи, смыкались в солидарные группы сторонники новой жизни и сторонники старого способа приготовления пищи.
Консерваторы утверждали:
Газ сильный, и будут прогорать кастрюли.
Трубы проложат по кухне и по комнатам и нужно будет всё время их перешагивать, иначе можно зацепиться ногой и сломать себе голову.
Дуть на газ, чтобы погасить, когда он горит, нельзя, так сказали на лекции. Но как же тогда гасить огонь?
Шли разговоры сколько платить. Одни говорили, что будет счетчик, другие говорили, что нужно оплачивать по количеству, например, сваренных супов или крутых яиц (Это как договориться).
На газе все подгорает.
А ухваты выдадут?
А драники можно будет жарить?
Вечером на газовый огонь станут прилетать комары, ночные бабочки и вечерние мухи. И, подпалившись, будут падать в кастрюлю.
Газопровод уткнется в свалку. И что дальше?
Спрошенный совета по поводу подгорания на газовой плите гречневой каши некий полесский мудрец, занесенный новыми временами в наши края — старенький-старенький и благолепный, какое-то время думал, потом возвел выцветшие глаза к доброму небу и сообщил принятое решение:
— Я буду делать маленький огонечекл.
Между тем, подросток по кличке Святодух, покоритель вещей а также изготовитель чего угодно, приволок с Маросейки, сперва, конечно, стащив откуда-то пустой газовый баллон, навершие дореволюционного газового фонаря, чтобы, когда дадут газ, экономить электричество. Теперь же, где только мог, искал газовую горелку.
Проживая в мире, в котором никогда ничего не доделывают, а значит, и сгоны газопроводных труб в квартирах не будут как следует свинчены, он по секрету говорил людям, что всем будут выдавать противогазы, а уж он-то противогазом обзавелся. И противогаз этот, как все, что мастерил Святодух, был отменный, тем более, что Святодух воспользовался сведениями, полученными от школьного деда, участника Первой империалистической войны, звонившего в звонок на переменку, который как-то рассказал пытливому Святодуху, что на учениях в царской армии, когда для проверки противогазов прогоняли солдат через учебную палатку, где жарился какой-то едкий песок, дед подтвердил, что резиновые маски если что и пропускают, то его гороховую пердуру, о чем армейскому начальству потом докладывали есаулы.
— Пердура это что? — спросил у отставного солдата обстоятельный Святодух.
— Это, малец, слово научное. По-русски говорится «бздёх».
Уже, слава Богу, было лето, и даже наступил июль. Уже все побрили головы, чтобы не было так жарко и чтобы лучше росли волосы. Уже из-за ливней с грозами как-всегда выступила на одном намокшем заборе трехбуквенная руническая надпись, неуничтожимо начертанная Святодухом, который ее стойкостью гордился, потому что придумал писать свечным воском. Уже голубые цветы цикория, то там то тут, появившиеся среди нашей травы, пытались предуведомить о красоте пламенеющей газовой горелки, потому что никто пока не видел ее включенной.
Уже все дети прочувствовали и успели забыть долгожданную пору хождения без пальто. Да-да, есть такой сезон — радостная пора «без пальто». Это, когда весна, и ты целый день счастлив, ощущая необыкновенную легкость и веселую свободу: «Я сегодня без пальто ходил!».
Итак наша маленькая летняя улочка была тем или иным образом втянута в текущие и грядущие проблемы газификации. И только в одной квартире одного барака мало озабочивались этим событием. Барак, между прочим, был большой и двухэтажный, а травяная улица — совсем короткая. Ее длины было всего каких-нибудь четыре фонарных столба, отстоявших друг от друга на расстоянии двадцати пяти метров.