Фараон Эхнатон (без иллюстраций) - Гулиа Георгий Дмитриевич 41 стр.


Крестьянин помялся. Подумал.

– Да. Кажется.

Архиепископ предложил клирику прочесть вслух самое важное место в приговоре суда. Клирик быстро нашел нужную бумагу, и его голос зазвучал торжественно:

– «Мы отменяем, кассируем и аннулируем приговоры…»

Монсеньер архиепископ пояснил Жану:

– Речь идет о приговорах, вынесенных прежде. Это понятно тебе, Жан?

Жан кивнул. А клирик продолжал:

– «…и лишаем их всякой силы. И мы объявляем названную Жанну и ее родных очищенными от пятна бесчестия».

Клирик положил бумагу на место.

– Понимаешь, Жан? – сказал архиепископ милостиво. – «От пятна бесчестия»!

Жан молчал.

– Тебе что-нибудь не ясно, Жан?

– Да, монсеньер.

– Что же именно?

Жан смотрел вниз и мял в руках шапку. Видимо, этот крепкий, коренастый крестьянин из деревни Домреми изрядно-таки волновался.

– Что же именно? – повторил свой вопрос монсеньер архиепископ.

– Приговор не без изъяна, – проговорил Жан глухо.

– Не без изъяна? – изумился архиепископ и переглянулся с клириком.

Тот пожал плечами, давая понять, что и он тоже крайне недоумевает.

Жан сказал, не подымая тяжелых век:

– Монсеньер, мы много страдали все эти двадцать пять лет. С тех самых пор, как сожгли бедную Жанну. Поверьте мне, монсеньер, наша мать и Пьер, мой брат, – все мы плакали. Мы плохо спали все эги двадцать пять лет. Мы очень страдали, монсеньер. Да что я говорю?! Разве только мы? Если бы вы знали, монсеньер, как горевали все, кто знал нашу бедную Жанну. Ее подружка Манжетта и та выплакала все свои глаза. Наша деревня Домреми сочувствовала нам. Все эти двадцать пять лет!

– Да, это, наверное, так, – согласился архиепископ.

Жан оживился. Голос его стал тверже, уверенней. Наконец-то он поднял на монсеньера свои черные грустные глаза.

– Можете мне верить, монсеньер. Мы простые люди, но мы страдали все двадцать пять лет от сознания, что Жанна погибла безвинно. Сегодня, слушая вас, я еще раз понял и почувствовал, сколь чистой была Жанна и как задаром она сгорела. Монсеньер, это же она в огне горела! Когда цыпленку голову сворачиваешь, и то просишь у бога прощения. Мы же люди набожные, монсеньер. Мы-то понимаем, как это ужасно, когда человек безвинно гибнет. Извините меня, монсеньер, но представьте себя на месте Жанны; вот вас обкладывают дровами, вот подносят горящую головешку к сухим щепам, вот загорается огонь, вот огненные языки лижут вам руки…

Архиепископу стало не по себе. Жестом он дал понять, что хорошо представляет все муки Жанны.

Крестьянин говорил нудно, повторяя слова и мысли, расписывая беды, которые пришлось пережить семье Жанны. Его преосвященство подумал, что Жан гнет в одну сторону, притом довольно упорно. «Ему нужны деньги, – решил архиепископ. – Обычная крестьянская уловка, чтобы выторговать побольше». И он набрался терпения…

– И вот, монсеньер, сгорает наша Жанна. От нее остается пепел, да и тот развевают по свету. Зачем, монсеньер? Что Жанна сделала плохого9 Разве не служила она всей своей молодой жизнью королю и Франции? Разве не вела она войска против ненавистных англичан? Поезжайте, ваше преосвященство, в Орлеан, спросите там любого о Жанне д’Арк… Вы знаете, что на Жанну молятся, как на святую? Я сам сначала не верил, но потом, когда мы с нашей матерью приехали в Орлеан, все увидели своими глазами. Мало того: и нас с матерью водили они друг к другу, словно напоказ. Нас встречали как самых именитых людей. А нашей матушке определили постоянное вспомоществование от тамошнего муниципалитета…

«Все ближе он к цели, все ближе к цели, – сказал про себя архиепископ. – Ему нужны деньги, компенсация за причиненный ущерб семье. Еще два-три слова, и я услышу все, что полагается. Интересно же, во сколько экю он оценит этот ущерб?»

Жан стоял с шапкой в руках, точно грешник, вымаливающий прощение.

«Но никакой речи о компенсации и быть не может, – продолжал раздумывать архиепископ. – Мать получает пенсию от Орлеанского муниципалитета, а братья и прочиеродственники никаких прав – ни юридических, ни фактических – на компенсацию не имеют. А то, что они много пережили за эти двадцать пять лет, прошедшие со дня казни Жанны, – это, разумеется, естественно. Поэтому-то и получают они на руки реабилитационную бумагу».

И, как бы читая его мысли, клирик подал Жану бумагу, составленную по всей форме: это была выписка из постановления суда. Крестьянин бумагу принял с почтением, сложил ее аккуратно и положил в карман.

– Там все сказано, Жан, – объяснил ему монсеньер архиепископ Реймский, – и любой, кто пожелает прочесть ее, поймет, что пятно бесчестия полностью снято с вас, что Жанна ни в чем не повинна. Это дается вам именем нашей святой церкви и короля. Святой престол в Риме будет поставлен об этом в известность… Ты понял меня, Жан?

– Да, монсеньер.

– Поздравляю тебя, Жан, и всю вашу семью с благополучным исходом процесса! Все эго было не так просто и не так легко. Но, к счастью, трудности позади. Они были преодолены с божьей помощью, и твоя сестра Жанна полностью оправдана, Жан, то есть признана ни в чем не повинной, Жан.

Однако Жан не торопился благодарить его преосвященство. Не торопился заканчивать аудиенцию, так милостиво предоставленную ему. Клирик подавал Жану недвусмысленные знаки, указывая на дверь, но крестьянин или не замечал их, или делал вид, что не замечает. Приближался час второго завтрака, и его преосвященство не любил без особой нужды откладывать прием пищи. Пунктуальность в этом деле только на пользу здоровью.

– Да, монсеньер, я уяснил все, что вы изволили сказать только что. Жанна оправдана. Жанна ни в чем не повинна. Отныне мы можем смело смотреть людям в глаза. Не правда ли?

– Именно, Жан, именно!

– Монсеньер, извините мою темноту. Я знаю поле да сошку, монсеньер. Однако не могу не высказать всего, что у меня на душе. Прошу прощения, но могу ли я высказать то, что камнем лежит на моем сердце?

– О, разумеется, разумеется!

Жан глубоко вздохнул. Провел шапкой по вспотевшему лбу. «Ну вот, сейчас будет представлен счет. По всем правилам крестьянского крохоборства, – подумал архиепископ. – У меня с собою несколько экю. Думаю, что он вполне удовлетворится ими».

Жан сказал:

– Я только что положил в карман вашу бумажку. Как бы складно ни была написана она монсеньер, – все же не восполнит и сотой, и тысячной доли нашей утраты…

Архиепископ протянул крестьянину кошелек:

– Возьми, Жан…

– Что это? – испуганно проговорил крестьянин.

– Я надеюсь, Жан, что несколько экю не повредят тебе.

– Что вы! – Жан отшатнулся, да так, что чуть было не упал на блестящий паркет. – Никогда, монсеньер! Я беден, ваше преосвященство, но золото всего мира не может заменить нам Жанну. Стоит только подумать, как ужасно жарко ей было в том костре, – и у нас трясутся губы, а из глаз хлещут слезы.

Жан прикрыл лицо шапкой. Плечи его зловеще дрогнули. Жан плакав негромко, как бы про себя, – тем ужаснее действовали его всхлипы на двух мужчин, безмолвно наблюдавших за ним под сводами большого дворца.

Жан быстро совладал с собой. Вздохнул глубоко.

– Я хочу спросить вас, монсеньер, об одном: почему не значатся в приговоре имена епископа Кошона, второго судьи Жана Леметра, секретаря Гильома Маншона, Жана Массье, Жана Бопера, де Ла Пьера и других?.. Ваше преосвященство, ведь это они без всякого смущения вели на казнь бедную Жанну! Это они соорудили костер! Ах, монсеньер, если бы вы знали, как чиста и как красива была наша Жанна! И как любила она нас!.. Верно, монсеньер, Францию она любила еще больше, была предана королю больше, чем семье. Но разве это вина? Разве нет во всем этом божественного провидения? Так почему же, монсеньер, в приговоре не сказано справедливых слов обо всех этих палачах?! Разве Жанна сама взошла на костер? Разве не мучили и не пытали ее Кошон и его люди, решение которых вы справедливо отменили нынче?

Архиепископ подошел к крестьянину и, пастырски возложив руку на его плечо, сказал:

– Сын мой, правосудие свершилось, ошибка исправлена. К чему теперь ворошить то, что не прибавит вам душевного равновесия, но еще больше разбередит рану? Епископ Кошон умер, и Жан Леметр в лучшем мире…

– Монсеньер, – перебил его Жан, – справедливость должна торжествовать до конца! К этому взывает человеческая совесть! Если Кошон и Леметр мертвы, то для них должны быть найдены подходящие выражения…

У Жана горели глаза. Он говорил точно на плошади. Здесь, в этой комнате, вдруг не стало забитого крестьянина.

Архиепископ глядел на него с удивлением. И с подозрением. И даже с боязнью.

– Сын мой, – сказал он скороговоркой, – благословляю тебя.

И, осенив Жана крестным знамением, удалился. За ним последовал клирик.

В комнате стало совсем тихо.

Здесь не было никого, кроме брата Жанны д’Арк. И он продолжал говорить, но его не слушал никто, кроме вездесущего бога.

В комнате стало совсем тихо.

Здесь не было никого, кроме брата Жанны д’Арк. И он продолжал говорить, но его не слушал никто, кроме вездесущего бога.

В этот жаркий июль.

Седьмого дня.

1456 года.

1968

Баллада о первом живописце

Солнце показалось из-за гребня гор, а Нуннам все еще работал. Он действовал то пучком сухой травы, то кремневым зубилом. На каменном полу просторной и сухой пещеры лежали небольшие кучи сухой земли – желтой и красной, серой и белой. Тонко перемолотый уголь, добытый из тлевших головешек был замешен на липкой сосновой смоле. Впрочем, и земля – желтая и красная, серая и белая – замешивалась на смоле. При помощи зубила Нуннам выбивал контуры на прочной стене, а землями расписывал. Он достиг великого совершенства в изображении зверей. Он рисовал медведей и волков, куниц и зубров. Нуннам был сущим кудесником, его знали во всех ближних и дальних пещерах. Его наперебой приглашали расписывать стены, в которых жили старейшины родов.

Нуннам достиг большого умения, руки его творили чудеса. Его почитали пуще старейшин. Ему приносили лучшие куски от убитых серн и медведей. А в благодарность он украшал жилища людей все новыми и новыми зверями – прыгающими и спящими, пьющими воду и терзающими друг друга в ожесточенных схватках…

Нуннам хорошо знал, какая земля где находится. Он знал, что красная – выше Голубого озера, а серая – у самой ее воды, что белой земли вдоволь за лугом, где пасутся зубры, а смолы – в лесу, где растут ели.

Нуннам достиг вершины совершенства. Он был молод, полон сил. Через плечо живописец носил леопардовую шкуру и ударом кулака мог свалить любого противника. Его уважали и одновременно боялись.

Однако нынче молодой кудесник превзошел самого себя. Нуннам дерзнул, и дерзание его не имело предела: он решил изобразить человека, подобного себе, подобного отцу, подобного старейшине! Задумав новую работу, Нуннам потерял сон, забросил жен, забросил детей, позабыл и о старом отце, и о своей дряхлой матери. По ночам художник мечтательно глядел на луну. А пещера тем временем храпела. Многочисленная семья Нуннама спала на шкурах медведей, не подозревая, что хозяин ее задумал невероятное и в высшей степени дерзкое…

Иногда он уходил к ручью. И ручей, казалось, беседовал с ним и, беседуя, подсказывал, как надо действовать в задуманном деле, чтобы успех увенчал его. Камни с шумом перекатывались в быстром течении, и Нуннам удавливал тайное значение этого шума.

В последнее время он подолгу всматривался в лицо евоего отца, и в жестких чертах волосатого человека ему чудились грубая нежность и неиссякаемая сила.

Он внимательно изучал своих детей и твердо знал, сколько пальцев на руках и ногах, как растут ресницы на веках и какого цвета бывают волосы. Нуннам мысленно выводил дуги бровей и округлости губ и бедер. Ягодицы и груди у женщин выпуклы. А груди у мужчин плоские…

И вот Нуннам решился. Когда уснули все, он бесшумно пробрался к выходу пещеры. Здесь заранее была заготовлена плоскость в рост человека. Твердым зубилом художник нанес контуры человеческого тела. Все было здесь – и голова, и нос, и ноги, и пальцы на ногах, и ресницы на глазах.

В небе светила луна. Ее голубой свет падал на сухую етену, и Нуннам работал уверенно. Где-то выли шакалы, хрипло бились неуемные зубры и шумно возились лесные птицы. Художник поклонился луне, озарявшей землю своим светом, поклонился светлой звезде, мерцавшей ярче прочих звезд, и поцеловал прохладный камень, на который предстояло наложить липкую смолу, перетертую с землей.

Нуннам для начала покрыл все тело изображения, от головы до ног, желтой земляной краской и щеки выделил красной землей. Белую землю он приберегал для глаз и зубов, а черную – для волос.

Нуннам нанес серую краску на то место, где полагается быть зрачкам. Посреди серых кругов он поставил черные точки, и вдруг ожило лицо на холодном камне.

Нуннам даже испугался. Он не знал, кто это – отец его или старший сын, друг или враг? На него глядел человек, двойник человека, и это поразило художника. Нуннам упал наземь, не смея поднять глаз на произведение рук своих.

Затем он встал и продолжал работу. Тело появившегося на пещерной стене человека показалось ему несколько желтоватым. И он наложил на грудь и плечи, на бедра и икры ног немного красной земли, немного зеленой и черной, а местами желтой. Углем Нуннам оттенил ногти на руках и ногах, ибо ногти должны быть грязными, если то не женщина и не новорожденный…

До рассвета работал Нуннам. За это время он дважды сбегал к речке, чтобы напиться воды. Грудь распирало от порывистого дыхания, но он работал упрямо, смешивая землю со смолой и накладывая новые слои на почти живого человека, не умеющего только говорить и двигаться…

С первыми лучами солнца Нуннам счел работу законченной. Он умылся и долго пил из речки, подобно изжаждавшемуся зубру. А когда вернулся к своему детищу, там уже толпились люди. Они сзывали всех, кто еще не успел проснуться. Они обещали показать чудо, которое совершилось в пещере Нуннама.

Вскоре явился старейшина. Он был дряхл и тяжел. Брюхо у него с годами отвисло, и густая борода покоилась на брюхе. Увидев живого человека на стене, старейшина отбросил деревянную палицу и застыл в немом изумлении. Он стоял ближе всех к изображению.

А все прочие члены рода толпились за его спиной.

– Нуннам, – сказал старейшина, – кто изобразил это?

– Я, – ответил Нуннам.

– Нуннам, это живой человек.

Художник молчал, а толпа радостными криками подтвердила слова старейшины.

– Нуннам, – продолжал старейшина, не жалевший шкур диких зверей ради того, чтобы иметь все новые изображения животных на стенах своей просторной пещеры, – Нуннам, ты сотворил нечто, чего никогда не видел человек. Ты изобразил живую душу на мертвом камне. Твой человек словно рожден женщиной. Он имеет лицо и руки. У него две ноги и десять пальцев на ногах. У него две руки и десять пальцев на руках. Ты сделал его похожим на нас, и он сверкает разными цветами, словно радуга. И он живой, словно радуга.

Нуннам кивнул в знак согласия.

Старейшина растопырил пальцы на руках и руки приблизил к рукам того, почти живого человека. И никто не смог отличить руки каменные от рук живых, хотя по цвету были они разные.

– Нуннам, – сказал старейшина, – у этого человека на стене столько же глаз, сколько и у меня. Глаза состоят из белков и зрачков. Но цвет их не таков, как у меня с тобой. Есть у него и веки, и ресницы на веках. Зрачок серый, и на сером зрачке есть черное пятнышко. Одну сторону лица он сделал цветом травы, а другую – цветом неба. И это хорошо!

Нуннам кивнул.

– Посмотри на эту ногу. Она длиннее левой, и рука одна короче другой. А вид у него богатырский, и, кажется, он без недостатков. Он словно живой.

Нуннам сказал:

– Да, все у него, как у живого.

– Вот тут человеку положены соски. Они есть и на твоем изображении. Но они почему-то желтые, словно месяц. Глядя на стену, я вижу мужчину, притом мужчину сильного. Ему может позавидовать любой из нас. Он может приглянуться любой из женшин. Он не похож на меня или на тебя, но изображение это является изображением человека. Ты не стал рабом своего зрения, но подчинил его уму своему.

Эти слова старейшины были для художника слаще кабаньего мяса и целебнее дикого меда. И он слушал великого мецената, равного которому не знал ни один житель пещеры во все прошедшие времена.

Старейшина ходил вокруг изобрижения. Он рассматривал его со всех сторон и не находил ни единого отступления от естества. И его поразило это неслыханное умение. И он думал о том, как уберечь это изображение, ибо полагал, что второй раз повторить подобное невозможно. И это, пожалуй, так: Нуннам, всегда цветущий и сильный, выглядел сейчас бледным, больным, точно побывал на рогах у зубра.

– Нуннам, – обратился к художнику старейшина, – ты совершил такое, чего не совершал никто до тебя и едва ли превзойдет кто-либо когда-либо. Это изображение ни в чем не отступает от человека, и с первого взгляда его можно принять за живого. Это великое умение, и оно должно быть вознаграждено. – Старейшина обратился к мужской части всего рода с такими словами: – Я полагаю, что каждый из нас должен убить по одному оленю и принести оленя в пещеру Нуннама. А еще я полагаю, что каждый из нас должен являться сюда ежедневно, чтобы увидеть изображение и, увидев его, выказывать бесстрашие в охоте и битвах. А, еще мы должны выкопать для него сухую и просторную пещеру. Нуннам достоин ее.

Весь род одобрил эти слова. Нуннам смущенно опустил голову.

– Нуннам, – сказал мудрый старейшина, – ты создал нечто такое, что никто не превзойдет. Не знаю, достигнет ли кто-либо твоего умения даже в наше великое время, ибо мастак ты на разные цвета и из несхожести, словно из кремня, высекаешь великую схожесть.

Назад Дальше