Сидя в тридцати футах над землей, Камачо слушал, как едва различимый многоголосый гул нарастает, постепенно переходя в пение. Это была не песня радости, а горестное траурное завывание, медленное и душераздирающее. Временами звуки пропадали, колеблемые ветром и отраженные неровностями земли, но, возвращаясь, с каждым разом звучали все громче. Вдалеке уже виднелась колонна, которая извиваясь, словно раненая змея, выползала из леса на прогалину.
Камачо соскользнул с дерева и поспешил навстречу. Перед главной колонной шагал вооруженный отряд: пять чернокожих с ружьями, одетые в оборванное европейское платье, и белый во главе — коротышка с загорелым сморщенным лицом злобного гнома. В густых висячих усах поблескивала седина, но шагал он легко и бодро. С двухсот шагов узнав Перейру, гном помахал ему шляпой.
— Камачо!
Кинувшись друг к другу, они обнялись с радостным смехом.
Тут же помрачнев, Камачо хмуро объявил:
— Афонсу, мой возлюбленный брат, у меня плохие вести, хуже некуда.
— Англичанин? — Афонсу скривил щербатый рот — верхнего зуба не хватало, и потому угроза в холодной, сухой улыбке становилась заметна не сразу.
Камачо кивнул.
— Ты уже знаешь?
— Да, отец мне писал.
Афонсу был старшим из оставшихся в живых сыновей губернатора Келимане и единственным рожденным в законном браке. Его бледную, болезненную мать невестой выписали из Лиссабона сорок лет назад. Она родила одного за другим трех сыновей, двое из которых умерли от малярии и детской дизентерии, не дожив до появления хилого желтушного малютки, которого нарекли Афонсу Хосе Вила‑и‑Перейра. Все ожидали, что его похоронят рядом с братьями еще до конца сезона дождей, однако могилу пришлось копать для матери, а малыш расцвел у груди черной кормилицы.
— Значит, он не пошел на север? — спросил Афонсу, и Камачо виновато опустил глаза — он разговаривал со старшим братом, чистокровным португальцем и законным наследником.
Сам Камачо был сыном губернатора от красивой наложницы‑мулатки, которая теперь растолстела, поблекла и, позабытая, доживала свои дни на задворках сераля. Губернатор не признал сына, и Камачо носил постыдное звание племянника. Одного этого хватило бы, чтобы выказывать брату должное уважение, к тому же Афонсу был суров и беспощаден: однажды, насвистывая печальное фаду, он запорол человека насмерть, отбивая ритм традиционной любовной песни ударами кнута.
— Не пошел, — мрачно признал Камачо.
— И ты это допустил!
— Остановишь его, как же! Он ведь англичанин. — Голос Камачо дрогнул. — Упрям, как черт.
— Об этом мы еще поговорим, — холодно пообещал Афонсу, — а теперь давай выкладывай, куда он делся.
Камачо пробубнил заранее приготовленное объяснение, избегая унизительных деталей и всячески расписывая богатство экспедиции Баллантайнов. О тяжелых кулаках англичанина он предпочел умолчать. Укрывшись в тени придорожного дерева, Афонсу задумчиво слушал, пожевывая усы и заполняя про себя зияющие провалы в повествовании брата. Помолчав, он спросил:
— Когда англичанин выйдет из долины Замбези?
Камачо пожал плечами. Непредсказуемый чужеземец мог быть уже на полпути к горам.
— Я его изрядно поранил. Может быть, его несут на носилках.
— Он не должен попасть в Мономотапу! — отрезал Афонсу, одним движением вскакивая на ноги. — Лучше всего подстеречь его в дурных землях в низовьях долины.
Он оглянулся на извилистую дорогу, где колонна невольников пересекала луговину, поросшую золотистой травой. В двойной цепи жалких, едва передвигавших ноги существ, казалось, не было ничего человеческого, но их печальное пение трогало душу.
— Возьмешь пятнадцать человек.
— Этого не хватит, — торопливо перебил Камачо.
— Хватит, — холодно бросил брат, — нападешь ночью.
— Дай двадцать! — умолял Перейра. — С ним обученные солдаты, да он и сам солдат.
Афонсу задумался: худшая часть Дороги гиен осталась позади, с каждой милей пути к побережью земли становились все более обжитыми, риск уменьшался, а с ним и надобность в охране.
— Хорошо, — согласился он, — но уйти не должен ни один. — Глядя в холодные черные глаза брата, Камачо почувствовал, как по спине ползут мурашки. — Не оставляй ни следа, зарой их поглубже, чтобы шакалы и гиены не раскопали. Носильщиков веди к тайнику в горах, потом тоже убей. Груз переправим на побережье со следующим караваном.
— Si, si, — льстиво улыбнулся Камачо. — Понял.
— Не огорчай нас больше, мой милый кузен.
Камачо нервно сглотнул.
— Пойду сразу, только отдохну.
— Нет! — Афонсу решительно покачал головой. — Пойдешь сейчас. Стоит англичанину перейти через горы, невольников нам оттуда больше не заполучить. Вот уж двадцать лет, как мы остались без золота, а если и поток рабов иссякнет, мы с отцом очень огорчимся.
Долгий печальный рев рогов куду разорвал тишину темного предутреннего часа.
— Сафари! — Выходим!
Индуны тычками поднимали сонных носильщиков с тростниковых циновок. Лагерные костры почти догорели, превратившись в кучки тлеющих красных углей, подернутых мягким серым пеплом. Получив порцию свежих дров, пламя вновь вспыхнуло, озаряя зонтики акаций пляшущими желтыми отблесками. Белесые щупальца дыма вознесли к безветренному темному небу запах жарящихся лепешек ропоко. Ночной холод и кошмары таяли у жаркого огня, приглушенные голоса звучали громче и бодрее.
— Сафари!
Призрачные силуэты людей тянулись друг к другу, собирались в группы, вырисовываясь все отчетливее на фоне светлеющего неба, на котором рассвет одну за другой гасил звезды.
— Сафари!
Смутный хаос людей и тюков постепенно приобретал упорядоченность. Подобно веренице черных блестящих муравьев‑серове, что вдоль и поперек исчертили африканскую землю, поток носильщиков потянулся в сторону мрачно застывшего леса. Проходя мимо майора и Робин, стоявших в проеме колючей изгороди, люди выкрикивали приветствия и пританцовывали, выказывая свою преданность и энтузиазм. Робин смеялась вместе с ними, а Зуга добродушно подбадривал.
— Мы остались без проводника и не знаем, куда идем. — Робин взяла брата под руку. — Что ждет нас впереди?
— Если знать, будет не так интересно.
— С проводником надежнее.
— Ты думала, я все это время на охоту ходил? — улыбнулся Зуга. — Я дошел до самых предгорий, дальше, чем добирался этот чванливый португалец и любой белый человек — не считая, конечно, отца. Не волнуйся, сестренка, я буду твоим проводником.
Робин вгляделась в его лицо в свете разгоравшейся зари.
— Я догадывалась, — кивнула она.
— Горы там крутые и труднопроходимые, но в подзорную трубу я разглядел два прохода, которые кажутся подходящими…
— А что дальше?
Зуга засмеялся:
— Вот это мы и выясним. — Он обнял сестру за талию. — Что может быть увлекательнее?
Робин продолжала рассматривать лицо брата. Недавно отпущенная борода подчеркивала сильную, упрямую линию подбородка, на губах играла по‑пиратски бесшабашная ухмылка. Робин понимала, что человек с обычным складом ума никогда не задумал бы и не организовал подобную экспедицию. Зуга был храбр, и доказал это в Индии, однако, глядя на его зарисовки и акварели и читая наброски для будущей книги, Робин обнаружила в нем душевную тонкость и воображение, о которых прежде не подозревала. Такого человека нелегко узнать и понять до конца.
Может быть, ему и стоило рассказать о Саре и мальчике и даже о Мунго Сент‑Джоне и той ночи в каюте «Гурона». Когда брат смеялся вот так, суровые черты его смягчались, лицо светилось добротой, в глазах сверкали зеленые искорки.
— Для того мы и приехали, сестренка, чтобы поразвлечься!
— И еще за золотом, — поддразнила она, — и за слоновой костью.
— Да, черт побери, еще за золотом и слоновой костью! Вперед, сестренка, все еще только начинается!
Зуга двинулся, прихрамывая, следом за колонной, хвост которой исчезал в акациевом лесу. Раненую ногу приходилось беречь, опираясь на палку. Робин на минуту замешкалась, глядя брату в спину, но, пожав плечами и отбросив все сомнения, побежала его догонять.
В первый день носильщики шагали бодро и охотно, по ровной долине идти было легко, и Зуга объявил тирикеза — двойной переход. Караван, хоть и двигался неторопливо, оставил позади много миль серой пыльной дороги. Ближе к полудню наступила жара. Безжалостное солнце высушивало пот, оставляя на коже крохотные кристаллики соли, сверкавшие в лучах солнца, как алмазы. Жаркий полдень пришлось пережидать в тени. Люди лежали как мертвые и лишь ближе к вечеру, когда заходящее солнце создало иллюзию прохлады, рев рога снова поднял их на ноги. Вторая половина тирикеза длилась до заката, пока земля под ногами не стала неразличима в темноте.
Костры догорали, голоса носильщиков из‑за колючей ограды доносились все тише, перейдя сначала в редкое бормотание, потом в тихий шепот. Наконец наступила полная тишина.
Зуга вышел из палатки и беззвучно выбрался из лагеря: «шарпс» за спиной, «кольт» на поясе в кобуре, посох и фонарь в руках. Быстро, подволакивая раненую ногу, он прошагал две мили по свежевытоптанной тропе до упавшего дерева, условленного места встречи, и тихо свистнул.
В полосе лунного света от подлеска отделилась невысокая фигура с ружьем в руках. Зуга сразу признал и настороженную посадку головы, и щуплые плечи готтентота.
— Все в порядке, сержант.
— Мы готовы, майор.
Зуга осмотрел засаду — сержант Черут спрятал людей вдоль тропы. Готтентот хорошо разбирался в местности, и доверие к нему майора возрастало с каждым новым проявлением воинского мастерства.
— Затянемся? — спросил Ян Черут, закусив чубук глиняной трубки.
Зуга покачал головой:
— Не кури, они учуют запах дыма.
Сержант неохотно сунул трубку в карман.
Майор выбрал позицию в центре засады и устроился поудобнее у ствола упавшего дерева. Он со вздохом опустился на землю, неуклюже вытянув перед собой раненую ногу — после тирикеза предстояла еще долгая утомительная ночь.
До полнолуния оставалось всего несколько дней, но уже теперь в свете, можно было читать. В кустарнике шелестели мелкие зверьки, и приходилось все время быть настороже, чтобы что‑то расслышать за ночными шорохами.
Хрустнул гравий. Зуга тихо свистнул, и Ян Черут известил о своей готовности, прищелкнув пальцами — такой звук издает черный жук‑скарабей. Луна низко повисла над холмами, ее свет, пройдя сквозь кроны деревьев, ложился на землю серебристыми и черными тигровыми полосами, обманывая зрение.
В кустах что‑то мелькнуло, раздался шорох босых ног на песчаной тропке. Внезапно прямо перед Зугой возникли безмолвные крадущиеся тени — восемь, нет, девять. Каждый нес на голове громоздкий узел. Майор вскипел от негодования, но в то же время ощутил мрачное удовлетворение от того, что ночь прошла не напрасно.
Первый из цепочки поравнялся с упавшим деревом. Зуга поднял ствол «шарпса» вверх и нажал на курок. Выстрел прозвучал в тишине, как удар грома. Ночь разорвалась сотнями оглушительных эхо, перекатывавшихся по замершему в страхе лесу.
Девять темных фигур словно окаменели. Не успел звук выстрела утихнуть, как готтентоты Черута с громкими криками налетели со всех сторон. Их нечеловеческий вой леденил душу, заставив вздрогнуть даже Зугу, а на жертв этот звук оказал поистине волшебное действие. Уронив тюки и оглашая лес жалобными воплями, они рухнули на землю, парализованные суеверным ужасом. Раздались удары дубинок по черепам и съежившимся телам — визг и вопли зазвучали с новой силой.
Люди Яна Черута немало потрудились, вырезая дубинки, и теперь пускали их в ход с жадным ликованием, стремясь расквитаться за бессонную, унылую ночь в засаде. Сержант Черут почти потерял голос от возбуждения и лишь визгливо тявкал в самой гуще схватки, как обезумевший фокстерьер, загнавший на дерево кошку.
Зуга понимал, что готтентотов вскоре придется остановить, чтобы они кого‑нибудь не убили или не изувечили всерьез, однако наказание было заслуженным, и он подождал еще минуту. Бывалый вояка и сам внес в дело свою лепту: один из поверженных на землю вскочил на ноги и попытался удрать в подлесок, но майор ловко подсек посохом его ноги, а когда тот вскочил, словно на пружинах, нокаутировал коротким ударом в челюсть.
Отойдя от побоища, майор вынул из нагрудного кармана одну из немногих оставшихся сигар, прикурил от фонаря и с удовольствием затянулся. Готтентоты подустали, их рвение ослабло. Ян Черут обрел голос и впервые заговорил членораздельно:
— Slat hulle, kerels! — Бей их, ребята!
Все, хватит. Зуга открыл заслонку фонаря.
— Отставить, сержант!
Звуки ударов стали реже и постепенно стихли совсем. Тяжело дыша и утирая пот, готтентоты отдыхали, опершись на дубинки.
Стонущие дезертиры лежали вповалку. Из разорванных тюков на землю высыпалась пожива: ткань и бусы, фляги с порохом, ножи, зеркала и стеклянная бижутерия. Зуга разъярился с прежней силой, когда узнал жестяной сундучок, в котором хранил свой парадный мундир и шляпу. Он со всей мочи пнул ближайшего беглеца и прорычал сержанту:
— Пускай все соберут!
Девятерых неудачников связали и препроводили в лагерь, нагрузив тюками, которые так и не удалось украсть. Тяжесть ноши усугублялась изрядной коллекцией ушибов, ссадин и синяков. Разбитые губы вздулись, зубы поредели, глаза опухли и затекли, головы покрылись шишками, как земляные груши, но хуже всего был стыд: над беглецами насмехался весь лагерь.
Выстроив пленников, Зуга выложил перед ними награбленное добро и в присутствии товарищей на плохом, но выразительном суахили произнес речь, в которой уподобил их трусливым шакалам и жадным гиенам, а затем оштрафовал каждого на месячное жалованье.
Публика наслаждалась представлением, встречая улюлюканьем каждое новое оскорбление, в то время как преступники, втянув голову в плечи, готовы были провалиться сквозь землю. На самом деле среди зрителей не было ни одного, кто не хотел бы улизнуть из лагеря, и если бы побег удался, то на следующую ночь успешному примеру последовали бы и остальные, но теперь, когда план расстроился, они злорадствовали, избежав наказания, и радовались страданиям приятелей, которые позволили себя поймать.
На следующий день во время полуденного отдыха между двумя этапами тирикеза носильщики, собравшись кучками в тени деревьев мопане, пришли к выводу, что им достался сильный хозяин, такой, которого нелегко надуть, что сулило благополучный исход предстоящего сафари. Пленение носильщиков‑дезертиров сразу вслед за победой над португальцем неизмеримо укрепило авторитет майора. Посовещавшись, четверка старших постановила, что такому человеку подобает иметь хвалебное имя. Из множества предложений было выбрано имя Бакела — «тот, кто бьет кулаком». Из всех достоинств майора это оказалось самым впечатляющим.
Теперь люди пошли бы за Бакелой в огонь и в воду, и хотя Зуга каждую ночь раскидывал свои сети, ни одна рыбка в них больше не попалась.
— Сколько? — прошептал Зуга.
Ян Черут прикусил чубук пустой трубки, задумчиво прищурил глаза и пожал плечами:
— Много, не сосчитать. — Он пожал плечами. — Сотни две, три, а может, и все четыре.
Мягкая пыльная земля была изрыта множеством раздвоенных копыт, круглые навозные лепешки с концентрическими кругами мало чем отличались от коровьих. В жарком воздухе долины Замбези висел тяжелый запах хлева.
Уже час охотники шли через редкий лес мопане следом за небольшим стадом буйволов. Они сгибались, проходя под низко нависшими ветвями, усеянными толстыми блестящими листьями, похожими по форме на раздвоенные следы. Судя по следам, на опушке леса к буйволам присоединилось другое стадо, гораздо больше первого.
— Далеко они? — снова спросил Зуга.
Сержант хлопнул себя по шее, сгоняя тускло‑черную буйволиную муху величиной с пчелу. Укус такой мухи жалил, словно раскаленная игла.
— Близко, даже мухи еще не улетели. — Готтентот ткнул пальцем в ближайшую кучу навоза. — Теплый, — заметил он, вытирая палец сухой травой. — Только они ушли в дурные земли.
Неделю назад отряд дошел до предгорий, но все возможные выходы из долины, которые Зуга разглядел в подзорную трубу, вблизи оказались тупиками. Ущелья упирались в скальные стены или обрывались в пропасть.
Караван повернул на запад и двинулся вдоль линии утесов. Зуга с небольшой группой разведчиков ушел вперед. День за днем по левую руку маячили непреодолимые горные склоны, отвесно вздымавшиеся в неизвестность. Земля была изрыта глубокими оврагами, вокруг торчали черные скалы и лежали груды огромных валунов. Овраги сплошь заросли серым терновником, переплетенным так тесно, что двигаться приходилось на четвереньках, а поле зрения ограничивалось несколькими футами. Стадо буйволов скрылось в одном из таких узких ущелий — толстые шкуры животных были неуязвимы для острых красных колючек.
Зуга достал из ранца носильщика подзорную трубу и принялся осматривать местность. Его снова поразила дикая, грозная красота здешней природы. Как отыскать в этом лабиринте путь в загадочную империю Мономотапа?
— Ты слышишь? — вдруг спросил он, опуская трубу.
Звук был похож на мычание стада коров, возвращающихся на ферму.
— Ja! — кивнул сержант. Низкий протяжный звук эхом отразился от черных утесов. В ответ раздалось мычание теленка. — Они залегли — вон там, в тех кустах. До заката больше не двинутся.
Майор прищурился, взглянув в небо: солнце еще не добралось до зенита. Сотню голодных ртов надо чем‑то кормить, а последнюю сушеную рыбу раздали два дня назад.