– А! – сказал дядя Миша, вставая и потягиваясь. – Бросим пить, пойдём в театр-кино. Он здесь где-то, сейчас приведу. А тебе мат в два хода.
– Не вижу.
– Тогда просто поверь.
Когда они остались втроём, Саша призадумался. «Ах, кстати, познакомьтесь ещё раз: ОГПУ – ФСБ, очень приятно». Говорят ведь, что представителям спецслужб, даже из враждующих государств, проще друг с другом, чем с собственными гражданскими. Может, и эти сойдутся – хотя, с другой стороны, ему-то зачем их сводить? Простые приличия требуют сказать человеку, с кем тот имеет дело, но если, например, речь идёт о двух шулерах, здравый смысл затыкает рот приличиям, пока не подоспеют те, кто заткнёт рот уже здравому смыслу: святость или сводящая с ума злоба.
– Да, – сказал Кошкин, начиная складывать фигуры, – теперь да. Прав был старый чёрт. Как он умудряется? Говорит, у Нимцовича выигрывал. Что вы такое затеяли, Энгельгардт? Связь времён восстанавливать?
– Ничего я не затеял. Простите, что помешали.
– Пустяки, я вам рад. Мы здесь всё больше в своём котле… Будто эмигранты.
– А пресса? Или вот историки? Я думал, они должны вас осаждать.
– Поначалу осаждали. Но скоро сняли осаду.
Историк берёт из любых рук, и журналист, как мы надеемся, тоже. Свидетельства и показания сперва нужно собрать, а потом – сверить. Если выходит совсем криво-косо, что-то можно и упрятать обратно во тьму времён. Заштопать дыры. Этой аккуратной, а у кого получается – щегольской штопкой историк показывает свой класс. Если кто-нибудь, как бездарный следователь, выбивает из источника донос вместе с зубами, то этот беззубый рот также свидетельствует, рано или поздно, и коллеги-рукодельники – у них нитки в цвет, у них неотличимо – смотрят и кивают с мрачноватым чувством морального удовлетворения. Ахтыгосподи.
– Вас, наверное, многое сейчас удивляет, – осторожно сказал Саша.
Кошкин фыркнул.
– Товарищ уже всему в своей жизни удивился, – говорит полковник Татев.
«Сел бы ты в угол и молчал тихо».
– Вы тоже по научной части?
– Нет, я на госслужбе. Интересуюсь понемножку.
– Чем? – спросил Саша, не выдержав.
– Социальной антропологией. Социальной психологией. Этологией. Ну такими, знаешь, вещами.
– Люди теперь себя совсем по-другому ведут? – спросил Саша у Кошкина.
Ответ – «ага, совсем по-другому» – уже содержится в вопросе; многие формулируют свои вопросы подобным образом, a после обижаются. Доцент Энгельгардт хотя бы удержался от «да?» в конце фразы.
– Вроде нет.
– То есть как это? Что-то вам бросилось в глаза?
– …Девчата в глаза бросились.
– Это да, – сказал полковник. – Девки у нас – первый сорт.
– И это всё?
– А что вы хотели услышать? Что мы при встрече на улице кричали «хайль Сталин»? – На имени вождя он всё же чуть запнулся; никто в тридцатые не называл Сталина Сталиным – «Сам», «инстанции», «товарищ Сталин», если уж совсем деваться некуда. – Люди тогда были разные – и сейчас они разные. Но вообще чувствуется, что давно не было войны.
– Война – всегда не лишнее, – сказал полковник.
– Да что ты знаешь о войне? – сердито сказал Саша.
– Я о войне знаю всё, что нужно, чтобы на ней не погибнуть.
– Нет, – огорчённо сказал Посошков, повертев записку. – Я этого не писал. И почерк не мой. И я бы никогда не злоупотребил вашим доверием, Александр Михайлович. Не стал бы ни во что впутывать.
– Это у тебя пока что проблемы, – сказал Татев по дороге в гостиницу. – И с чего ты взял, что всё прояснилось? Кто-то зачем-то это написал? Тебя, между прочим, убить пытались.
– Не убили же. Я сказал «прояснилось», потому что рад, что к воскрешённым это не имеет отношения. Уж не к нему, во всяком случае.
– Уезжал бы ты.
– Как я поеду? Я ведь объяснял —
– Подписку дал? Нет. Паспорт при тебе? Ну и ехай спокойненько.
Саша пожал плечами и задал вопрос, который вот уже два часа не то что напрашивался, а прямо вопил во всё горло:
– Олег… А как ты там оказался?
Уголовники, от которых его спас Расправа, были просто уголовниками; кем мог оказаться парень в бейсболке, Саша не стал даже гадать. Он мог бы уехать, но остался, и мало того: придумал себе работу.
В библиотеке отнеслись к его инициативе на редкость спокойно – как только узнали, что присоединение ко всем имеющимся кружкам и курсам ещё одного пройдёт на общественных началах.
Не нужно платить, оформлять, брать на баланс; чего ты хочешь? семинар по культурной адаптации для воскрешённых? правда хочешь? Отчасти даже понятно, почему тебя не тянет домой, говорят, в Питере сейчас ужасная погода, дожди, наводнение, вспышка гриппа, а в Филькине золотая осень, полно грибов и недалеко за ними ехать; московские, конечно, уже усвистели, уже назначены деловые завтраки на восемь утра, и грибами они как-то не очень… это зря, чудесные грибы в окрестностях Филькина, ты ведь пробовал… огурцы?.. огурцы – это Вера Фёдоровна, её волшебная рука и секретные травки… нам не понять, что нужно этим московским и всем тем, кто им подражает, а вот ты… так значит, ты… Да; и всё, что от вас требуется, – помещение и информационная поддержка, вон на стене у гардероба плакаты и самодельные афишки возвещают о множестве мероприятий – возвещают и, нужно заметить, сменяются новыми, не успев пожухнуть. Бодрая, осмысленная жизнь идёт в библиотеке, то выставки и лекции, то шахматный турнир и пешая краеведческая экскурсия. А ты как думал. Ладно, будет тебе семинар.
Кто туда пришёл; или: зачем они пришли; или: что доцент Энгельгардт намеревался предложить пришедшим. О культурной адаптации известно, что она совершается сама собой, в процессе бытового ежедневного контакта с институтами и установлениями культуры, всем тем, что нельзя или трудно сформулировать, что плавает в местной воде и висит в местном воздухе, так что и цепляешь его невзначай, с глотком и вдохом. И к чему их адаптировать: Филькину, тёмному лесу для самого обучающего, или к тому городу, который аудитория называет Ленинград и вряд ли в ближайшее время увидит? («Не фантазируй, – сказал дядя Миша. – Минус два – это не произвол, а разумное ограничение. Ты не понял, какие настоящие минуса бывают. Минус всё, вплоть до областных центров и морских берегов». – «Всё равно это несправедливо». – «Конечно. Справедливо будет, когда вся наша орда в столицы хлынет». – «Не знаю, какой столицам от этого ущерб». – «Обоссут тебе Невский, тогда узнаешь». Саша уже собрался спросить, не профессор ли Посошков, например, будет ссать, но прикусил язык, мгновенно представив отделение чистых от нечистых, интеллигенции от народа. С минусом для всех выходило как-то проще, и профессор Посошков, народник, не должен был возражать огрести с народом за компанию.)
По вопросам, которые ему задавали, Саша очень быстро наловчился вычислять дату смерти, происхождение и партийную принадлежность, но он не смог ни понять слушателей, ни сделать понятным себя.
Персоны покрупнее и покрепче за полгода либо адаптировались самостоятельно, либо решили, что им это ни к чему. На семинар пришли люди маленького калибра, люди, которые, оправившись от первого потрясения, приняли новый мир как нечто такое, с чем теперь жить. Вот так же они принимали отречение государя, революцию, войны и вообще всё, о чём пишут в учебниках истории – хотя ни в одном до сих пор не написали, что история возможна только благодаря чудесной пластичности человеческой психики. Никто из них не казался надломленным, и все – себе на уме, как будто думали затаённо: это всё? или ещё не всё? Однажды Саша поймал себя на том, что брезгливо спрашивает сам себя: вот это и есть уничтоженное лучшее? генофонд? – и не смог устыдиться.
Поведение их было поведением эмигрантов, и, поглядев, Саша перестал задавать вопрос, как так вышло, что русские писатели в Париже 20-х и 30-х остались настолько в стороне от большой культурной жизни, словно жили на Марсе, а не на соседней с хотя бы Гертрудой Стайн улице. Чем бравировал Набоков: пятнадцать лет прожил в Берлине и не выучил немецкого. Да? действительно есть чем бравировать? «Не познакомился близко ни с одним немцем, не прочёл ни одной немецкой газеты или книги и никогда не чувствовал ни малейшего неудобства от незнания немецкого языка»; это был Берлин Дёблина, Отто Дикса, Фрица Ланга, Марлен Дитрих, Эрнста Никиша и штурмовых отрядов НСРПГ. И пусть бы Набоков, неумный и ограниченный; люди необыкновенные усердно сберегали Россию, сжав её до размеров и статуса гетто, превращая в посмешище. «Во имя сохранения русской семьи в зарубежьи…» «Все лучшие традиции русской общественности»… Ну хорошо, достаточно.
Вот так и эти. Старые меж собой счёты были для них ядовито живыми, а мир за пределами старых счётов – стерильно мёртвым. Они освоились в нём ровно настолько, чтобы дорога за порог не вела прямиком в ад – цены, магазины, транспорт, – а самые храбрые освоились среди местных кабаков, шлюх и гомосексуалистов. (Эмигранты вот тоже неплохо освоили парижское дно; об этом написан лучший роман Газданова.) Вполне непринуждённо они говорили: «айфон», «Интернет», зато в мучительное недоумение повергали их такие слова, как «евроко-миссар», «бархатная революция». Вежливо послушав про политическую практику XXI века, выборы, роль оппозиции, гражданское общество и движение волонтёров, группа повела себя так, что доцент Энгельгардт переключился на обзор сериалов. Они были убеждены – знали, да и всё тут, как сам Саша знал многие вещи, – что новое устройство мира можно описать в старых точных терминах, и если этого не делают, причиной может быть только злой умысел. Эксплуатация? Нежелающие платить вступают в схватку с неумеющими работать; лектору пришлось в одиночестве смеяться своей шутке. Классовая борьба? Ну, сказал Саша, гм… В постиндустриальном обществе классов в прежнем понимании больше нет. Частная собственность есть? уточнили у него. А классов нет? Либеральненько. («Либеральненько» – это уж он добавил от себя, прокручивая состоявшийся разговор в уме.) Будут ли революции? Будет ли война?
Со всеми затруднениями доцент Энгельгардт неизменно отправлялся к дяде Мише. Дядю Мишу ничто не огорчало; он не заходил в тупик хотя бы потому, что никуда не шёл. У всех вокруг были готовые ответы на любой вопрос, а дядя Миша говорил: какая разница, – и предлагал выпить чаю. Все вокруг, если уж открывали рот, винили других и искали оправдания себе, а дядя Миша никого не винил и ни в чём не оправдывался. Саша, под впечатлением, пересказывал ужасы преследования сельских священников, а дядя Миша кивал: «Было дело. Бросит паренёк родителей с голоду помирать и письмо в газету напишет: я, сын священника, порываю всякую связь с духовным званием. Учитель такой-то. Или вот наш брат, дворянин: брали фамилии жён и становились комсомольскими работниками. Посошков твой» —
– Иван Кириллович с двадцать третьего года по ссылкам!
– В двадцать третьем хорошо было. Архаика благолепная… Когда в Усть-Сысольск в ссылку приехали, два митрополита и я, начальство местного ГПУ представляться явилось… Сидим, пьём с дороги чай, а они, голубчики, входят: разрешите представиться. Один к владыке под благословение подошёл. Через десять лет, конечно, всё переменилось.
Неколебимо упорен и загадочен он был в нежелании говорить о своей работе в Думе и Временном правительстве. Он отшучивался, он отмахивался, он наконец сказал: «Парламентаризм вносит в политику торгашеский принцип свободной конкуренции и делает власть предметом спекуляций. Это всё английские идеи, их отношение к государству, желание торгаша, чтобы его оставили в покое и дали заниматься бизнесом. Отсюда столько договорных понятий в английской политической теории. Отсюда боязнь державности. Помнишь, как Расплюев говорил? – Саша не только не помнил, но, похоже, никогда не знал. – “Англичане-то, образованный-то народ, просвещённые мореплаватели”. Даже война в глазах английских государственных деятелей выглядит коммерческим предприятием».
– Гм. Вы и тогда так думали?
– Нет, тогда я так не думал. Не считай меня умнее и подлее, чем я есть, голубчик Энгельгардт.
– То есть теперь вы были бы на стороне царского правительства?
– На той стороне бессмысленно было быть. Как ты выберешься из ямы, которую сам же себе и вырыл? Нет, из таких ям не выбираются. – Дядя Миша включил чайник и стал пересыпать сушки из мешочка в белую тарелку. – А потом общественность и народ оказались ещё хуже своих старых руководителей. Про Временное правительство меня спрашиваешь… Милюков… Керенский… – Он уставился в окно, незавешенное и до скрипа отмытое. – Я не забуду картину этой трусости.
Отираясь в общежитии, Саша постоянно кого-то встречал, становился свидетелем споров и конфликтов, помог Бруксу дотащить до комнаты коробку с холодильником, а у дяди Миши вообще был на подхвате в разных хозяйственных начинаниях и всё думал: мерещится ему или профессор Посошков его избегает. Интеллигентный человек ведь не скажет в глаза «пошёл вон»… к сожалению, в ряде случаев – к сожалению… не скажет, а при встрече на лестнице поздоровается и улыбнётся. Гадай потом: это «пошёл вон» или «рад видеть, но тороплюсь», или «рад видеть, но говорить нам не о чем», или «я ещё не решил, что с тобой делать». А когда ты решишь? А как я узнаю? Трудно в определённом отношении с интеллигентными людьми.
Зато Фёдор повёл с ним работу по всем правилам. (Анархистам пропаганда всегда удавалась лучше консолидации, и надзирающие органы отмечали, что даже в нарымском крае ссыльные анархисты – «наиактивнейший и в то же время буйный элемент политической ссылки» – пичкают идеями анархизма молодёжь, вплоть до деревенских ячеек комсомола.) Не восприимчивее деревенской молодёжи, доцент Энгельгардт слушал внимательно и с сочувствием к личности оратора, которое тот мог принять за сочувствие к идеям. А дальше только по широкой дороженьке под гору: увлекаешься, теряешь бдительность, выбалтываешь всё больше лишнего и от идей переходишь к внутрипартийным дрязгам. Потому что не всё шло гладко в «Союзе пяти угнетённых».
– Вас пять человек, – с тоской сказал Саша, – а вы уже что-то промеж себя расследуете. Суд, небось, будет… Товарищеский.
– Нет, не товарищеский. Мы учли и изжили ошибки.
– …Я думал, что анархисты не признают суда.
(Лев Чёрный, расстрелянный в 1921-м лидер МФАГ, так и сказал напоследок: «Не признаю никакого суда, никогда не делал и не буду давать показаний».)
– Когда между своими, это не суд.
– А что? Пикник на обочине?
– Почему пикник? Выявление провокаций и провокаторов. Не понимаю, Энгельгардт, с чего вы так взбеленились.
– Это вот нормально, да? Провокации таким манером выявлять?
– Ну да. Ну а как?
– …
– Социалисты каждый чих расследовали и правильно поступали.
Постоянно действующие следственные структуры возникли у ПСР в 1909 году, у РСДРП – в 1911-м, но ещё до этого существовала практика создавать под то или иное дело специальную следственную комиссию. Большинство таких дел было связано с людьми, которых партии, прогрессивная общественность и даже наше ставшее объективным время называли провокаторами, а охранка – полицейскими осведомителями. Правда бывает и на стороне спецслужб: потому что какой же, например, провокатор Роман Малиновский, член ЦК РСДРП и депутат Четвёртой Государственной Думы.
Когда В. Л. Бурцев, редактор «Былого» и Шерлок Холмс русской революции, сделавший охоту на предателей и полицейских агентов делом жизни – сделавший себе на этом имя, – познакомился и сошёлся с перебежчиком из вражьего стана Бакаем, в их беседах постоянно возникали недоразумения из-за терминов: «Я долго не мог усвоить, что сотрудник означает провокатор». (Бурцев, видимо, полагал, что и Департамент полиции должен именовать своих агентов провокаторами, подобно тому как в старинных мистериях дьявол восклицает я дьявол! я дьявол! а негодяй в старинных романах, чтобы уж точно не смутить никого из малых сих, появляется заклеймённый именем Скотинин, Негодяев и Развратин.)
Задача разоблачать предателей не сразу обрела привлекательность спорта и многим даже казалась тягостной; Бурцев со своими выступлениями против Азефа выглядел клеветником и посмешищем. Когда скандал всё-таки разразился, началась эпоха допросов, лжи, подозрений, истерик. Действия партийных следственных комиссий (самые известные: у эсеров – Судебно-следственная комиссия по делу Азефа и Следственная комиссия при ЦК по делу А. Петрова; у эсдеков – Парижская комиссия ЦК РСДРП по делам о провокации и Партийное следствие РСДРП по поводу сложения Р. Малиновским депутатских полномочий) атмосферу не оздоровили. ЦК ПСР сделало козла отпущения из Боевой организации, членов которой не пожелали даже выслушать. Парижская комиссия РСДРП, состоящая из меньшевиков, вперёдовцев и примиренцев, рассорилась с Парижской комиссией РСДРП, состоящей из большевиков и – special guest – Бурцева, а Бурцев дорасследовался до того, что рука об руку работал с тем самым человеком, которого должен был вывести на чистую воду. (Не он один. М. И. Калинин в это время в апреле 1914-го готов был подозревать скорее Ленина или Зиновьева, чем Малиновского. Ленин за Малиновского вступился всей своей мощью, хотя хорошо помнил прецедент Азефа и уверял, что не допустит «такой слепоты», как Чернов и прочие.) И если ловить и казнить предателей получалось не всегда, то не было недостатка в трупах другого рода: самоубийц, не вынесших подозрений и связанной с ними травли.
– Еели бы меня вот так в чём-то заподозрили, – сказал Саша, – а я ни сном ни духом… и потом бы сказали: извини, ты должен понять, такая ситуация… Я бы не смог по-прежнему. С этими людьми.
– Нервы, как у барышни.
– …
– Да шучу я, шучу. Не надо нас считать какими-то… животными. Как будто я не через это прошёл. Волками, бывало, друг на друга смотрим, кто постарше, – сами на себя в зеркало: шпик? не шпик? А главное, доказательств ни у кого никаких, и работать надо. А как работать? Если нет доверия? Берёшь и работаешь. Без вариантов.
После этого разговора доцент Энгельгардт сбегал в магазин и, не отлынивая, выпил с дядей Мишей и Кошкиным. Он чувствовал себя таким хрупким, как будто уже разбился на части, и думал: как странно, что эти двое поселились вместе.
Когда он вернулся в гостиницу ночевать, полковник Татев лежал на бильярдном столе (чего, конечно же, нельзя делать), лежал, раскинув руки, со стаканом под рукой. (И стаканы ни в коем случае не ставят на бильярдное сукно.)
Саша молча посмотрел и пошёл к себе.
Саша не решился наводить справки… нехорошо как-то, некрасиво, пусть, если захотят, расскажут о себе сами, пусть даже и наврут, что хотят… Саша не решился, а вот полковнику Татеву его верный vaio много чего наболтал. У фон Плау биография была образцово-увлекательная: Первая мировая, Гражданская, военная разведка, особый отдел, контрразведка, закордонная работа и промышленный шпионаж, полпредство ОГПУ то в Сибири, то в Средней Азии, то в Саратовской области, – где трудовой и жизненный путь старшего майора ГБ завершился в сентябре 1937 года. Послужной список Кошкина выглядел попроще, а петлицы и нарукавные звёзды – посерьёзнее. Подробных сведений о нём не было нигде. До ВКП(б) и Кошкин, и фон Плау были анархо-коммунистами, но вряд ли встречались. Фон Плау умер на допросе. Кошкин после ареста погиб при невыясненных обстоятельствах.