Они выехали из очередного лесочка, миновали луг и, на его краю, наспех сколоченную небольшую виселицу с повешенной собакой. К перекладине была прибита картонка с кривыми и нечитаемыми на таком расстоянии пояснениями.
– Жестокий народ, – сказал Расправа. – Пса-то за что?
Пёс был холёный, породистый.
– Такого, полагаю, хозяина пёс, что самого хозяина не повесишь, а повесить очень хочется. Не твои, Казаров?
– Нет.
– Кулаки? – осторожно спросил Саша.
– Кулаки, кулаки, – сказал Казаров с презрением. – Если у него в доме чисто и коровы хороши – вот тебе и кулак.
– Но тогда почему?..
– Не знаю. Не обжились пока. Обиды не забыли. По земле вопросы. Их же заставляют этими стать, фермерами. На отруба не все хотят. Кто-то хочет общину. А кто-то и к колхозу притёрся. Колхозы из трудпоселенцев хорошо поднялись.
– Почему вы сказали «их»? – спросил Саша, подумав.
– Потому что я на земле не останусь. Здесь притормаживай.
Административный центр Трофимок составляли магазин и почта, а ближайшие органы власти обосновались в соседнем селе Любочкино, и туда же перевели правление совхоза ещё в те времена, когда совхоз существовал. Школу то закрывали, то открывали, а рядом со школой лет десять назад построили церковь. («Вот и с церковью тоже: ходить ходят, но хотят своего попа, из репрессированных. Новые им не потрафили».)
Фельдшерский пункт, у которого они затормозили, стоял особняком и на другом краю деревни. Дом был старый, но поправленный, с новым крыльцом. На крыльце курил человек в белом халате: невысокий, плотный, уютный. Он пожал руку Казарову и с любопытством посмотрел на остальных.
– Ну что здесь? – спросил Казаров. – Будет сход?
– Будет. Только вам туда не нужно.
– Василий Иванович хотел приехать.
– Да какая за Василием Ивановичем сила? Шесть человек и два обреза?
– Мы пойдём поглядим. А профессора пока тебе оставим. Сохраннее будет.
– Рад знакомству, – сказал Саша. – Доцент Энгельгардт.
– Взаимно. Доктор Старцев. – Человек в халате фыркнул. – Ионыч. Шучу, шучу. Дмитрий Иванович. Милости прошу к нашему шалашу.
В фельдшерском пункте даже в сенях было опрятно и пахло какой-то прежней, из детства, аптекой. (А сейчас, неожиданно понял Саша, в аптеках не пахнет вообще, может быть, из-за того, что упразднили рецептурные отделы, и чем-то другим моют пол, и не пакуют ярко-жёлтые витаминные порошки в вощёные бумажки.)
Без суеты, точный в движениях, Дмитрий Иванович делал всё сразу: включал чайник, показывал шкафчик с лекарствами, пел хвалу антибиотикам и расспрашивал про оперный репертуар в Петрограде.
К счастью – не хватало только с оперным репертуаром опозориться – антибиотики владели сердцем доктора Старцева, оставляя очень мало места Вагнеру, и, поняв, что уже знает о них больше, чем человек нового времени, проведший рядом с антибиотиками всю жизнь – ну, антибиотики и антибиотики, – доктор предпочёл говорить, а не слушать.
– Значит, старые болезни не вернутся?
– А вы не знаете? – спросил Старцев удивлённо. – Мы все здоровы – я имею в виду представляющие общественную угрозу инфекционные заболевания. Умудрились учёные одновременно воскресить и вылечить. Потому что, признаюсь, ума не приложу, как бы вы боролись с такими объёмами туберкулёза и сифилиса. А тиф? Например, возвратный? Даже при вашем уровне развития медицины, – он едва ли не благоговейно взглянул на хранящий антибиотики шкаф, – даже при таком… Когда я, сельский врач, чувствую себя Эмилем Ру!
Доцент Энгельгардт стыдливо потупился и в очередной раз решил тайком записывать эти звучные имена, а потом смотреть в энциклопедии. Рядом с людьми, учившимися во Франции и Германии и канувшими, как в глухую воду, в Нарымский край, он казался себе столь удручающе легковесным, что даже жалость уходила на дальний план.
– Что ж их не долечили, у половины зубов нет.
– Ну что зубы… Зубы тебя тифом не заразят… особенно если их нет. Поработают, подкопят – новые вставят. А вот как мне в Парабель пришлёт крайздрав спермазарин и валерьянку, так и сражайся с чем хочешь: хочешь – с дифтеритом, хочешь – с обморожениями. Они, видимо, в крайздраве думали, что у кулаков от всех передряг развилась половая и нервная слабость. Только когда ревизор ОГПУ на Васюган приехал – как сейчас фамилию помню, Юргенс, – жить захотелось. Компетентный был человек и деятельный. Интересно, что с ним стало.
– Но ведь он же… Как же так…
– Сам удивляюсь, что такие вещи говорю, но без ОГПУ была бы Нарыму крышка. Юргенс про себя так и говорил: и дирижёр, и орган информации, и аварийный мастер, и сигнальщик; говорит и смеётся. Это правда, всё на них. Партийные органы плохо сработали, а советские – и того хуже. Ну, пришлют от окружкома инспекцию по случаю ЧП, а что инспекция может? Отчёт написать? И кто в итоге на себя ответственность брал? ОГПУ-НКВД, больше некому.
– Дмитрий Иванович… Вас же самого…
– Расстреляли? Нет, не расстреляли. Я сам. Отравился осенью 1936-го. Хорошо хоть нашлось чем, спасибо товарищу Юргенсу.
– Простите, пожалуйста.
– Да за что же? Я всем рассказываю, кто слушать захочет. Мне скрывать нечего.
Одного самоубийцу Саша уже видел, на Сашкином хуторе. Но тот был коммунист и покончил с собой в 1925-м, в год чудовищного всплеска самоубийств среди членов ВКП(б) и в армии, не совладав с нервами и новой экономической политикой. «Задачи стояли большие, – сказал он Саше, – а у меня нет нужных умственных способностей». Но не только, видимо, в задачах и способностях было дело, потому что, разговорившись, этот человек мимоходом признал, что устал жить, что у него нет родных – все погибли, что в его кругу ходили анекдоты к случаю: один помкомвзвода построил своих красноармейцев, скомандовал «внимание!» и выстрелил в себя… вот в таком роде.
В 30-е самоубийство члена партии большевиков рассматривалось как косвенное доказательство вины, а в 20-е – всего лишь как дезертирство или пораженчество, с чем Сашин собеседник полностью соглашался. («Что я за большевик, если меня тоска грызёт?») Другие революционные партии в дни своей славы вели себя точно так же – и заподозренные в предательстве эсеры, уходя из жизни, не могли быть уверены, что вольная смерть выкупит их доброе имя, – а потом они проиграли, капитулировали и стали вести себя гуманно.
– А вы эсер?
– Что, так видно?
– Наверное, я уже приноровился. («На профессора Посошкова ты похож, как родной брат».) Вы не знаете, что за процесс был в 1922-м?
Несмотря на личные мужество и стойкость, поведение членов ЦК ПСР на московском процессе 1922 года похоронило партию правых эсеров. Никакие рядовые не любят, когда их предают генералы: мы видим это на примере армий, партий и общественного движения XXI века.
А. Р. Гоц считал, что партию как раз спасает.
(«He желая демонстрировать разброда в рядах ЦК ПСР, руководящая пятёрка обязала всех участников процесса стоять в вопросе о позиции партии в терроре на точке зрения ЦК и категорически отрицать причастность партии к терактам и покушению Ф. Каплан».) Он пожертвовал боевиками… в конце концов, у ПСР была богатая традиция смотреть на БО как на расходный – и при этом горючий – материал, и не удивительно, что Савинков, уже на Лубянке ознакомившийся с подробностями процесса, написал, что все его симпатии – на стороне не ЦК, а «предателей»… пожертвовал Гоц боевиками, но преданными почувствовали себя не только боевики и не только не входившие в сплочённую пятёрку интриганов цекисты. Именно поэтому уже в марте 1923-го, под прямым присмотром и на деньги ГПУ, прошёл легальный съезд рядовых членов ПСР, объявивший о самоликвидации партии. К этому решению в индивидуальном порядке (и без такого давления, которое следовало бы учитывать) присоединились более четырёх тысяч человек – деморализованных и оглушённых.
– Я ведь в настоящей партийной жизни, считай, что и не участвовал. Сочувствовал, безусловно. Ну а кто тогда не сочувствовал? Результаты выборов в Учредительное собрание откуда-то ведь взялись? Большевики – узурпаторы, и так на них это клеймо и осталось. А потом, после всего, отошёл. Только, конечно, значения это уже не имело. По семье, по убеждениям я, наверное, кадет. Стыдно как-то было кадетом быть.
– А теперь?
– А теперь мне пятьдесят четыре года, и если я ещё что-то могу… – Доктор повёл рукой на богатства фельдшерского пункта. – Своим делом нужно было заниматься, а не политикой. Вы пейте, пейте. Хороший чай.
– Да, спасибо. Дмитрий Иванович… Вы Казарова хорошо знаете?
Дмитрий Иванович напрягся, опустил глаза и стал взвешивать каждое слово.
– За несколько месяцев разве можно кого-нибудь хорошо узнать?
– Простите. Но он вроде как на авансцене?
– Да. Подходящее слово.
Сашу остудила очевидная двусмысленность этой реплики. Сколько слов он произнёс? И какое из них сочтено подходящим – «авансцена» или «вроде»? Казаров ещё вчера распоряжался его жизнью, и неудивительно, что о нём тянет узнать хоть что-то больше того, что говорят собственные глаза, а они – «берегись! беги!» – похоже, не лгут.
– А теперь?
– А теперь мне пятьдесят четыре года, и если я ещё что-то могу… – Доктор повёл рукой на богатства фельдшерского пункта. – Своим делом нужно было заниматься, а не политикой. Вы пейте, пейте. Хороший чай.
– Да, спасибо. Дмитрий Иванович… Вы Казарова хорошо знаете?
Дмитрий Иванович напрягся, опустил глаза и стал взвешивать каждое слово.
– За несколько месяцев разве можно кого-нибудь хорошо узнать?
– Простите. Но он вроде как на авансцене?
– Да. Подходящее слово.
Сашу остудила очевидная двусмысленность этой реплики. Сколько слов он произнёс? И какое из них сочтено подходящим – «авансцена» или «вроде»? Казаров ещё вчера распоряжался его жизнью, и неудивительно, что о нём тянет узнать хоть что-то больше того, что говорят собственные глаза, а они – «берегись! беги!» – похоже, не лгут.
– Куда-то они запропали.
– Не беспокойтесь, не пропадут. А вы как угодили в эту компанию?
«Скорее меня угораздило».
– С хутора в город возвращался. Немножко не доехал.
– Хутор? Там, где коммуна? Как они поживают?
– Спасибо, хорошо. Их недавно пытались сжечь.
Доктор покачал головой и сделал такое движение, будто собирался развести руками, но сам себя одёрнул.
– Старая гвардия.
– То есть не горит?
– Не сгорает.
Пока Саша осознавал, что вовсе не хочет стоически шутить за счёт людей, с которыми несколько дней делил кров и пищу… пока он медленно так собирался возвысить голос и заявить позицию… вернулись полковник Татев и Расправа – хмурые и с новыми следами комьев грязи на одежде. (Полковник постучал в окно палкой, доктор высунулся, поглядел и велел идти на задворки. Саша выскочил первым.)
– А где машина?
– Нет больше машины.
– Опять конфисковали?
– Вроде того.
– Комендатуру здесь надо открыть, – хладнокровно сказал доктор. Он успел снять халат, надеть пуховик и сапоги, закурить папироску. – Солдат на постой – тоже неплохо.
– Дмитрий Иванович!
– Да тьфу, – ответил Дмитрий Иванович. – Я предупредил. Ну, как погляжу, врачебная помощь не требуется. Вон, видать лесочек? Сквозь него пройдёте и, через поля, в Любочкино. Там какая-никакая власть.
– Через поля? – переспросил полковник. – Лучше я позвоню такси вызову.
– Сюда? Из города?
– Или, может, в деревне у кого машина есть?
– Разве у дачников? – задумчиво сказал доктор Старцев. – Так нет дачников, ещё летом бежали, всё бросили. У отца Николая? Сидит отец Николай под лавкой и трепещет, как бы во что не впутаться… Думает, если не впутываться – то и пронесёт. Лошадок нанять у Парамонова? А Парамонов, часом, не среди тех ли, кто дрекольем машет?
Полковнику Татеву меж тем пришлось оставить попытки куда– нибудь дозвониться.
– Где связь? – сказал он. – Была же связь полчаса назад.
– Да, – сказал доктор, – верно подмечено. Полчаса назад была, а сейчас ой – и нет. На горочку, видимо, нужно подняться, к церкви. Руку отставишь подальше, сам отклячишься… поговоришь. Молодцы, ребятки. Какую славную вещь придумали.
– Да не то чтобы мы её придумали, – хмуро говорит Расправа.
– А тогда – тем более.
– Так что случилось? – спросил Саша, когда они зашагали в сторону лесочка. – Где Казаров?
– Вот о ком ты беспокоишься.
– Ну вы-то видно, что целы.
– А невидимые повреждения души?
«Уймись, клоун».
– Да, и что там тебе повредили?
– …Не получилось смычки честных ребят из разных исторических формаций.
– Города и села.
– А?
– Смычка города и села, так говорить нужно. Хотя лично я считаю, что слово «смычка» какое-то не такое. Не лучшее в языке. Неблагозвучное.
– …
– …
– А доктор, по-моему, рассердился.
– Нет, он не рассердился. Он нас спровадил. Ещё придут, разнесут ему больничку.
– Да кто? Кто придёт-то?
– Савраска придёт, – говорит Расправа. – Поглядеть, какие мы тут сивки-бурки.
Всё сделали хорошо, с заботой о людях: пособия, льготные кредиты, полное освобождение от налогов на три года, – но ни правительство, ни президентская администрация, ни сам президент РФ не учли, что с коровой Антипа случится такое несчастье: то ли опоили, то ли сглазили.
Корова Антипа, конечно, не нос Клеопатры. (Не эта корова, так другая, не корова, так куры, не Антип, так Иван.) Однако пятнистый и довольно упитанный по осени коровий зад заслонил собой всё: небо и историю.
Случись что с самим Антипом – так ерунда; Антип, в конце концов, сам у себя не купленный; подлатать, ремешком подпоясать – и хоть паши, хоть пляши… слова бы никому не сказал. Но что же это будет, товарищи раскулаченные, если наших коров начнут опаивать? Давно ли сняли цепи, теперь наденем кандалы? В той жизни кончили реквизицией иконы, жены и коровы советскими комиссарами, а эта начинается с городских мироедов на всё том же крестьянском горбу? Ну, положим, крестьянский горб на то и предназначен, земля родит и на трудящего, и на крадущего, но корову-то сюда каким боком? коров поганить зачем?
Василий Иванович приехал в разгар истерики и быстро сориентировался. (Вот он только что был, и вот его уже нет.) Казаров растворился в толпе. Полковник Татев и Расправа деликатно протолкались к своей машине и обнаружили, что какой-то парень при растущей группе поддержки пинает их джип, пинает и твердит: «Ах, ёб вашу мать, крокодилы! за ногу бы да в канаву!»
Сказано – сделано. (И орудия попрочнее ног тотчас появились. «И нет чтобы растащить на полезные в хозяйстве части, – говорил потом полковник Татев. – Хоть бы колёса сняли, пассионарные дебилы».)
Пока доцент Энгельгардт осмысляет эту историю, свет начинает меркнуть, а совет пройти сквозь лесочек – казаться издевательским. Негустой лесок, но тяжёлый какой-то, неприятный – хорошо в нём, может быть, бродить с ружьём и собакой, задумчиво, в философском настроении и в лицо зная каждый пень… ну или заскочить пописать, но так, чтобы в пяти метрах дорога и ждущий автомобиль… а вот они идут уже главным образом для того, чтобы не останавливаться, и полковник Татев перестаёт напевать, а Саша нехорошим словом вспоминает хитрого доктора.
– Мне вмазаться надо, пока что-то видно, – говорит полковник. – Нога барахлит.
На условной опушке полковник устраивается на бревне. (Саша держит пальто полковника, свитер полковника и старается не смотреть, как тот возится с аптечкой, а Расправа курит и окурок тщательно гасит и убирает в пустую сигаретную пачку.
– Ты идти-то сможешь?
– Я всё смогу, – говорит полковник Татев, переводя дыхание. – Когда боль отпускает – это лучше оргазма.
Потом они пошли дальше.
Потом лес неожиданно оборвался, и стал виден одинокий дом в чистом поле.
– Наконец-то.
– Непохоже как-то на большое село.
– Это не село, – сказал Саша. «Вот более иль менее приехали в имение». – Это Сашкин хутор.
– Дед куда-то поехал и пропал, – хмуро говорит Марья Петровна. – Телефон не отвечает. Автобус ушёл. Ещё придут ночью убивать. А здесь если и убьют, то вместе со всеми.
– Не паникуй, Маня. Таких, как мы, убивать замучишься.
– Марья Петров-на!!
– Ну да, я и говорю.
– Ах, дети, дети…
– Иван Николаевич! И вы туда же!
Саша представил своих спутников, объяснил, что случилось, и укрылся в углу за печкой. Теперь сидит там, прислушивается к разговору, молча ждёт – и кажется ему, придавленному абсурдом, что ждать можно чего угодно: возьмут да вытолкают взашей. (Плохо думаете о людях, доцент Энгельгардт.)
– Переночуем и уйдём, – говорит Расправа. – Дадите до Любочкина провожатого? – Он достаёт из внутреннего кармана куртки бумажник, из бумажника – несколько тысячерублёвых купюр и суёт их отмахивающемуся дяде Ване. – Бери, отец. Типа на общее дело.
В коммуне вопросы решались большинством голосов, это было важно: жить без вождя, без председателя. Деньги у Расправы взял и тут же припрятал Степан Пантелеевич. Отвести утром в Любочкино вызвался Леонид. Марью Петровну тут хорошо знали, на нежданных гостей смотрели смущённо, но доброжелательно.
Дядя Ваня, правоверный толстовец. (Пасовавшего перед любой грубой силой, что-то заставляло его раз за разом собирать и склеивать обломки, едва грубая сила отворачивалась.) Митя-большевик. (Самоубийца, пораженец, предатель дела революции. «Устал жить, а убивать легко».) И Митя-чемрек, которого называли так, чтобы не путать с Митей-большевиком, хотя, чуть ли не вдвое старше, он мог быть и Дмитрием. (Митя собственными глазами видел Алексея Щетинина, пророка чемреков, сватавшегося на правах живого бога к хлыстовской богородице и кончившего жизнь в сумасшедшем доме. Этот «большой мерзавец и замечательный человек» в Мережковском пробудил интерес к хлыстам, а в консисторию писал доносы на сектантов.) Анархисты. (Послушав которых Саша понял, что дело анарходвижения плохо: никогда они не выступят единым фронтом, эти рассветовцы, малатестовцы, кропоткинцы, пананархисты, биокосмисты, мистики и – путается всё в голове без шпаргалки – синтезаторы, воюющие из-за различий столь жгучих для них самих и не видных посторонним.) Леонид…