— Миша за несколько дней до моего побега был отправлен в Германию. Да и трудно себе представить, что он смог бы дойти из плена, как мы: ведь он не военный. Нам приходилось идти изощряясь. Мой товарищ, к примеру сказать, для начала зарубил топором фашистского часового, а топор он сначала украл, чтобы иметь какое-нибудь оружие...
«Да, Миша, конечно, не умеет рубить людей, как дрова, пожалуй, и красть топоры не умеет. Но, может быть, это и не обязательно», — думала Таня.
— Да, конечно, — помолчав, сказала Татьяна, отвечая себе на какой-то невысказанный вопрос, и задумалась. — Да, конечно! — в печальном раздумье, что-то подтверждая себе, повторила она еще раз.
— За здоровье Миши и тех, кто остался с ним, за его друзей! — поднимая стопку, сказал Бурнин.
— Скажите, Анатолий Корнилыч, а там у него остались друзья настоящие или тоже... — Она красноречиво осеклась.
Бурнин понял ее. Понял, что все его оправдания в ее глазах сейчас не имеют цены. Он видел женщину, замученную одиночеством и безвестностью. Что сказать ей? Сказать, что Михаила теперь увезли туда, где у него не осталось ни одного знакомого и близкого человека?.. И Анатолий долго молчал, стараясь вспомнить всех тех, с кем Варакин его познакомил в своем лазарете.
— У Миши не может не быть настоящих друзей, — начал Анатолий со всей мягкостью, на какую он был способен. — У настоящего человека всегда и друзья настоящие. У Миши есть друг санитар Волжак, который спас ему жизнь во время этапа, еще один санитар — писатель Баграмов, есть молодой врач Женя Славинский, который давал ему свою кровь, а потом отправлен с ним вместе в Германию...
— Постойте, какой Баграмов? — перебила Варакина.
Анатолий пожал плечами:
— Не знаю. Баграмов, писатель... Забыл имя, отчество...
— Емельян Баграмов? — настойчиво спросила Татьяна.
— Емельян? Так точно! Емельян Иваныч, кажется. Мы с ним три раза встречались. Говорили с ним о побеге, о предстоящем освобождении лагеря партизанами... Только мне неожиданно пришлось ускорить побег...
— Значит, вы и писателя этого видели?! Ну, какой он? — вдруг оживилась Татьяна. — А впрочем, постойте. Я сейчас позвоню... Вы не очень спешите? Ведь я даже вас не спросила... — спохватилась она.
— Ничего, у меня есть пропуск на эту ночь.
— Тогда... Нет, я вам лучше скажу. Во время эвакуации мы тут с одной актрисой организовали... устроили... кукольный театр для госпиталей. Эта артистка — жена Баграмова. Я ее позову. Вы расскажете ей?
И, не ожидая ответа, Татьяна сняла телефонную трубку.
— Ганну Григорьевну, — позвала она по телефону. — Это вы, Ганна? Приходите ко мне немедленно. Есть кое-что исключительно интересное... Нет, не о пьесе. Нет. Это для вас самое главное в жизни. Тут у меня сидит с фронта майор... Нет, нет, Ганна! Нет, жив! — вдруг выкрикнула Татьяна. — Жив, слышите? — закричала она еще громче. — Приходите скорее!
Татьяна положила трубку и вытерла неудержимо катившиеся слезы.
— Садитесь и кушайте сало, консервы, — позвал ее Бурнин. — А лучше всего — хлопните вместе со мной стопку.
— Э-э, давайте! — махнула рукою Варакина и послушно села к столу.
— За ваш день рождения, за ваше здоровье и за то, чтобы мы с Мишкой оба за этим самым столом выпили этот же самый тост! — стараясь держаться весело, произнес Анатолий.
Татьяна с выражением отчаяния сделала крупный глоток и раскашлялась.
— Эх, Толя, Толя! Ненастоящий вы все-таки друг, — сказала она, отдышавшись.
— Нет, Таня Ильинична, я самый как раз что ни есть настоящий! — решительно возразил Бурнин. — Тут многое надо понять...
— Нет, вы друг «до сих пор», — сказала она. — «От сих и до сих». И не спорьте...
Минут через десять раздался стук в дверь, и усталая высокая женщина вошла в комнату в большом шерстяном платке, накинутом по-деревенски поверх пальто.
Приняв от нее пальто, Бурнин представился.
— Майор Бурнин, — поклонился он, удивленно взглянув на такую еще молодую женщину. Жену Баграмова он представлял себе старше.
— Анатолий Корнилыч, старый товарищ Миши, — пояснила Татьяна своей гостье.
— Ганна Григорьевна, — заговорил Бурнин, когда Баграмова, пробравшись к своему месту, села рядом с ним за столом против поставленного для нее Татьяной прибора, — Емельян Иванович Баграмов в июле месяце сорок второго года был жив, находился в плену в Белоруссии, работал в лазарете военнопленных. Его там любят и уважают...
— А вы как узнали? — с несколько резкой манерой спросила Баграмова, пристально глядя ему в глаза.
— Я был там, видел его, познакомился, мы говорили... — Бурнин хотел ей сказать, как нетерпеливо Емельян стремился в побег, но вдруг спохватился и замолчал.
— А вы что, бежали из лагеря? — жадно спросила она. — Бежали?
— Я бежал.
— А что же он? Почему Емельян Иванович не бежал вместе с вами? — тем же ревнивым, требовательным тоном, как и Татьяна, спросила Баграмова.
— Но ведь бегут не толпой, — постарался объяснить Бурнин. — Бегут по два-три человека. Я убежал вдвоем с тем товарищем, с которым мы в лагере рядом работали, спали вдвоем под одной шинелью и ели из одного котелка...
— А Емельян Иванович собирался бежать? Он вам говорил?
— Говорил. Собирался. Все ведь хотят бежать!
— А почему же его здесь нет? — в наивной растерянности спросила Баграмова.
— Ну что вы, Ганна! — вмешалась Татьяна Ильинична. — Может быть, просто не удалось! Ведь Анатолий рассказывал — это так трудно!
— А может, застрял где-нибудь в партизанском отряде, не успел перейти фронт. Бывает и так, — подхватил Бурнин, благодарно взглянув на Таню, которая, кажется, начала понимать настоящее положение дел. — Мало ли что может быть... Ведь война! Вырваться трудно...
— А может быть, при попытке побега просто убит! — нарочито резко, словно бросая вызов судьбе, сказала Баграмова.
— Конечно, может быть, — согласился Бурнин. — Все может быть. Я могу сказать только, что до июля прошлого года судьба его сберегла, а потом...
— Нет, нет, нет! Я не верю! Не может быть! Нет!.. — вдруг страстно заговорила Баграмова. — Я нарочно сказала. Он должен жить. Я уверена, — словно в испуге от собственных слов забормотала она.
— И я в этом тоже уверен, — сказал Бурнин. — В нем жизненной силы — гора! Такие погибнуть никак не должны!
— Скажите, какой он? Опишите его мне, пожалуйста, чтобы я могла представить его себе, — вдруг, почти успокоившись, попросила Баграмова.
— Ну... — замялся Бурнин. — Ну... высокий, с длинными волосами, седые виски... С большой седой бородой, с беспокойным и острым взглядом...
— Седой?! С бородой?! — удивленно переспросила Ганна.
— Да, с седой бородой, с большими усами, ну... как у Буденного, только совсем седыми... Лет ему шестьдесят или, может быть, чуточку больше...
Ганна Григорьевна горько рассмеялась.
— Шестидесяти лет или больше? — с упреком, почти с обидой за мужа повторила Баграмова. — Это не он! Моему мужу нет сорока.
— Не знаю. Ведь я сказал, что по виду, — смущенно оправдывался Бурнин. — Я не могу ничего утверждать. Я не знаю... Ведь там люди выглядят по-другому, совсем по-другому...
— Это не он! — оборвала Баграмова. — Постойте! Она вскочила, лихорадочно вытащила из кармана шубки черненький замшевый кошелек, судорожным движением отстегнула кнопку и высыпала на стол штук восемь истертых, помятых, облупленных фотографических карточек молодого человека в различной одежде, в разном возрасте и настроении. Видно было, что с этими карточками она никогда не расстается.
— Смотрите, похож? — спросила она.
Что было общего между этим мужчиной в возрасте от двадцати пяти до тридцати пяти лет и тем стариком, с которым Бурнин стоял тогда у окна лазарета?
— Боюсь сказать, Ганна Григорьевна. Лоб и брови похожи, а все остальное...
— А все остальное? Глаза?
— Глаза? Не знаю. Боюсь утверждать... Вот, кажется, нос...
— А о чем же вы с ним говорили? — как на допросе, строго и резко добивалась Баграмова.
— О лагерях, о режиме смерти и голода, о неизбежном разгроме фашизма, — вообще о войне, о побеге из плена... В то время ждали партизанского нападения на лагерь, освобождения пленных. Сговаривались и об этом. Помнится, он говорил, что в Москве у него осталась жена и, кажется, сын или дочка...
— Сын или дочка? Не вспомните? — нетерпеливо перебила Баграмова.
Бурнин постарался представить себе, как стояли они у окна, старался вспомнить все, о чем говорил тогда этот костлявый, высокий старик с растрепанной бородой.
— Сын... Кажется, Юрик...
— Юрик! — воскликнула женщина и расплакалась, положив на стол руки и уронив на них голову.
— Ганна Григорьевна, успокойтесь. Выпейте рюмочку водки за здоровье супруга. За то, чтобы он и дальше остался жив! — забормотал майор.
— А ну вас, Анатолий Корнилыч, с водкой, ей-богу! Пейте вы сами ее! — вмешалась Татьяна. — Ганна, выпейте крепкого чая.
— А ну вас, Анатолий Корнилыч, с водкой, ей-богу! Пейте вы сами ее! — вмешалась Татьяна. — Ганна, выпейте крепкого чая.
— А меня он по имени не назвал? — подняв голову и вытирая по-детски глаза ладонями, виновато и мягко спросила Баграмова, потом безнадежно махнула рукой и улыбнулась. — Ничего-то, конечно, вы не запомнили...
— Ну, поймите же, Ганна Григорьевна, я же не ждал, что вас встречу, не знал, что удастся побег, останусь ли жив, и вообще... — оправдываясь, заговорил Бурнин. — А потом ведь, мой друг — Михаил, а Емельян Иванович, вы простите меня...
— Да, я понимаю, я понимаю, — сказала Баграмова, — я совершенно все понимаю.
— Емельян Иванович в отделении у Михаила в то время был санитаром...
— То есть как санитаром?! Простым санитаром?! — удивилась с обидой Ганна. — Что же он делал там — мыл полы... ну, и все...
— Видите, это вам трудно будет понять, — сказал Бурнин. — Да, простым санитаром, да, мыл полы и делал все прочее... Там ведь любят, и уважают, и ценят тех, кто умеет помочь и помогает больным. Я не хочу вас обманывать: кроме друзей у них есть и враги. Сила власти — в руках врагов, но друзей во много, во много раз больше... Не смирились люди. Там тоже идет борьба не на жизнь, а на смерть...
— Он был ранен? — перебила Баграмова.
— Вероятно. Емельян Иванович слегка хромает. Может быть, даже поэтому он не решился бежать...
— Вы извините, товарищ майор, Анатолий... — затруднилась Баграмова.
— Корнилыч, — подсказал Бурнин.
— Анатолий Корнилыч, если бы там, по ту сторону фронта, у вас тоже был кто-нибудь близкий, то вы бы нас с Таней поняли...
— У меня там тоже есть самый близкий мне человек. То есть не там, не в лагере, а в фашистских тылах...
— У вас, Анатолий Корнилыч? Жена? — с любопытством, не в лад всему разговору, вдруг оживилась Татьяна.
— Невеста, Татьяна Ильинична. Она в партизанском отряде, на очень страшной и трудной работе. Миша знает ее. В юности, в смоленских краях, знал... — Бурнин осекся и замолчал.
— Постойте, постойте... Как ее звать? Не Катя? — спросила Варакина.
Анатолий молча и удрученно кивнул.
— И вы ее не сумели оттуда с собой увести? Почему? Не решились?
— Не сумел. Идти через фронт — это очень трудное дело, — сказал Бурнин, избегая расспросов.
— Знаете что, Анатолий Корнилыч, — вдруг понимающе и дружелюбно сказала Баграмова, — вы расскажите нам обо всем, что там творится. Нам все, все интересно знать. Пусть даже и не о наших мужьях, а все вообще о тех условиях, если так можно сказать — об условиях жизни…
В это время Татьяна, которая рылась в каком-то бюваре, вынутом из письменного стола, положила перед майором давно знакомую фотографическую карточку. Это была Катя, Катя-девочка, наивная, ясная... Анатолий приблизил карточку к свету, под самый абажур настольной лампы, стремясь распознать в этом девичьем образе близкие и дорогие черты, едва сквозящие из цыплячьего пушка ранней юности, но это была не она, не та, которую он нес в сердце, кого он любил теперь.
— Похожа? — спросила Татьяна.
— Нет! Теперь она много лучше... Прекраснее,— поправился он. — Здесь, на карточке, девочка, а теперь это женщина, женщина сильная, смелая, злая. Это она меня вывела из-за проволоки и провела через фронт...
— Ах, во-от оно что! Значит, вам помогали извне... Понимаю, — сказала Татьяна.
— Нет, вы совсем не так меня поняли. Она была за пятьсот километров от лагеря, но все же вела... Однако ведь вам интересно не это. Постараюсь вам рассказать, что сумею. У меня еще времени часа полтора...
Бурнин простился с Татьяной и Ганной Григорьевной около часа ночи, когда ему было пора на вокзал, и вышел на улицу.
Погода смягчилась. По небу медленно плыли негустые облака, и сеял редкий снежок.
Стоял легкий мартовский морозец. Пустынная и немая лежала Москва, без просвета в окнах, без искры. Она сегодня была освещена полной мутной луной и потому довольно светла. Прохожих не было. У Бурнина оставалось достаточно времени, чтобы успеть дойти до поезда.
Такую — военную, напряженную и пустынную — ночную Москву Бурнин видел впервые.
По улице кое-где у ворот молчаливо стояли дежурные дворники. На перекрестках прохаживались такие же молчаливые милиционеры. Безмолвная улица Герцена в серебрящемся сумраке за легонькой дымкой снега показала ему консерваторию, университет, ночную картину Кремля...
Изредка в лунном полусвете Бурнина обгоняли мчавшиеся без освещения грузовые автомобили, почти скрытые за высокими сугробами снега, лежавшими вдоль тротуаров. Подобные горы снега Бурнин видел раньше только в провинции. Обычно Москва всегда успевала свой снег убирать, не допуская скопления «горных хребтов» вдоль улиц. С вечера пурга нанесла слой снега на тротуары, и ноги ступали мягко по пушистому, по-мартовски несколько влажному ковру.
Анатолий свернул на Моховую, к Охотному ряду. Здесь его остановил комендантский патруль для проверки ночного пропуска и документов.
Большой театр выглядел нелепо в своем невеселом маскарадном костюме, скрывшем стройность колонн и благородство пропорций. Вокруг были тоже полосатые маскированные дома.
Патруль остановил Бурнина еще раз у «Метрополя», потом — у Ильинских ворот, где выстроилось несколько чуть урчащих легковых авто, отъезжающих и подъезжающих с тихим поквакиванием сигналов.
— Цека! — с уважением произнес Бурнин, представив себе разом бесконечно огромный комплекс образов, связанных с этим понятием. Он подумал также о том, что тут среди прочих бумаг лежит дело и об его зарытом под Дорогобужем партийном билете...
По Садовой шла мотопехота. Молодые, крепкие парни с автоматами ехали на грузовиках мимо Курского вокзала куда-то в сторону Таганки. Может быть, на Тулу или Калугу. Бурнин постоял, ожидая, пока проходила колонна.
...Вагон был уже набит до отказа и едва освещен синими лампочками, которые придавали мертвенный цвет лицам, но за войну все привыкли к этому свету.
Исподволь, в порядке мелких дружелюбных услуг, как предложение папиросы или огня, просьбы о штопоре, ножичке или о кружке, завязался в купе разговор, в течение первого часа пути определилось, что трое из восьми спутников Бурнина следуют по одному с ним назначению.
Татьяна Ильинична отдала Бурнину карточку Кати. При свете одной вагонной лампочки Анатолий снова и снова вглядывался в ее лицо.
На какой-то станции, ночью, он вышел вздохнуть свежим воздухом. Красноармейцы грузились во встречный длинный состав. Вся платформа была заполнена ими, молодыми, свежими, сильными.
«Неисчерпаема наша сила, — подумал Бурнин. — Вот бойцы едут на фронт, а вот я и другие боевые командиры направляемся на учебу...»
Еще в темноте звуки Красной площади заставили очнуться всех, кто дремал и спал. По радио передавалась вечерняя фронтовая сводка:
«...освобожден город Вязьма...»
Там наступают другие, думал Бурнин, наступают, берут города и села, и в помощь наступающей армии бьются в тылу у фашистов партизаны. А он должен ехать в обратную сторону. И только когда другие освободят те места, он получит отпуск для розысков своего партбилета, зарытого возле Дорогобужа. А когда он найдет партийный билет, то двух-трех часов ему хватит, чтобы на попутных добраться до колодца, где Катя напоила его своей «наговорной» водой. А как он хотел бы сейчас, больше всего на свете хотел бы быть в наступлении там, дальше, за Вязьмой, где Катя воюет...
Когда диктор по радио назвал Вязьму, грудь Анатолия сжалась страхом за Катину участь: ведь при активности Красной Армии особенно оживает деятельность партизан, и во много раз более свирепыми становятся фашистские каратели...
Светало. Проводник снял с окон шторки затемнения. Синяя лампа под потолком вагона погасла, и мутное утро стало сочиться снаружи. Бурнин подошел к окну. Все спутники его радостно говорили об освобождении Вязьмы, высказывали предположения о том, что в летние месяцы наступление будет развиваться еще быстрее, и предсказывали, каждый по-своему, на каких рубежах фашисты станут особенно сопротивляться.
Вагонное окно было все обметано елками, звездами и цветами морозного инея, но местами в них оставались просветы. Поезд остановился на каком-то разъезде для пропуска встречного, и почти в ту же минуту по соседней линии стремительно промчалась на запад длинная вереница товарных платформ с хоботастыми танками. Видно, Красная Армия где-то уже готовилась к новому наступлению.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
— Емельян Иваныч, Лешка Гестап! — взволнованно сообщил Балашов, войдя в аптеку с пустыми склянками из-под лекарств.
— К нам? — удивился Баграмов, убирая на всякий случай исписанную страничку.
Юрка тоже бросился к шкафчику, где хранилась какая-то нелегальщина.
— Нет, к Кострикину, в полицейский барак, — сказал Балашов.