Трем девушкам кануть - Галина Щербакова 20 стр.


– Вряд ли она вернется, но не бери это на свой счет. Дама просто устала. Не молоденькая ведь, сколько же можно гулять по лезвию…

– У нас сколько угодно, – ответил Юрай. – Самое их время.

– Это твоя точка зрения, и она правильная. Но ты допускаешь, что покоя может хотеть самая отпетая сволочь, что страх, пусть даже гипотетический, он все-таки где-то в душе фонит и фонит… Я говорю тебе это ответственно: криминальный разгул утомителен не только нам. Им – тоже. Им уже хочется покоя. Они уже готовы отсечь головы новой популяции жулья, чтоб стало «хорошо».

– Кому хорошо?

– Им. Укоренившимся среди нормальных людей. Ты не думай, что это мелочь… У них рождаются дети, они уже сами стесняются старых дружбанов, да что я тебе объясняю? Психология ведь по твоей части, потому пойми и прости свою врагиню Лидию Алексеевну. Тем более, что она ни в чем не замарана. Юридически. Ни в чем.

– Она же ждала его в машине, когда я ловил Севу на сапоги.

– Ну и что? Она даже не отрицает, что он ее возлюбленный. Куда только не отвезешь любимого и не подождешь. Ставь, Юрай, точку. Ты хорошо поработал. Твою бы энергию да в мирных целях. Но все. Дело закрылось. Я проверил. Смерть твоего Лоди – несчастный случай.

– Зачем же меня пужали в милиции?

– И еще попугают. Ты на крючке остался. В какие блокноты-компьютеры ты вписан, даже предугадать невозможно, поэтому я тебе и говорю – все. Партия сыграна вничью, что меня, кстати, и беспокоит. Лучше бы ты проиграл вчистую. Но на твоей совести есть смерть, и это всегда опасный момент.

– А на их совести четыре смерти.

– Да кто же считает эти смерти? Юрай! Замолкни! Затихни! Успокойся! Все, что мог, ты уже совершил. Езжай в отпуск.

И Юрай поехал к маме.

* * *

На три дня хватило маминого терпения. На четвертый, жаря яичницу, мама тихо сказала, не глядя ему в лицо:

– Знаешь, ты мне лучше сам скажи все плохое про себя, чтоб я не думала еще худшего. А то ты молчишь, а я решу, что ты человека убил. Скажи все плохое, Юрай, скажи.

Поедание этой яичницы могло бы попасть в учебник по самой тонкой дипломатии. Юрай подробно рассказал парочку журналистских историй, которые «душу вынули». Об аллергии от стройки в подъезде. «Такая едучая у них краска, сначала даже вкусно пахнет, а потом не отчихаешься». Про грипп: «Я тебе не писал, но так поносил в зубах. Зверь прямо». По реакции мамы – слушает, но молчит, за фразу не цепляется, дополнительных вопросов не задает – Юрай понял: номер не проходит. Ни работу, ни чих хоть на аллергию, хоть на грипп не считает она достаточным основанием «такого вида сына». Еще немного, и она как бы в шутку, а у Юрая сердце ухнет, скажет: «Нет, сыночек, признавайся – убил человека?» Вот тогда, а можно сказать и вдруг, ни с того ни с сего, Юрай ляпнул про Нелку: встретились, мол, через время и оказалось – именно она нужна.

– Господи! – закричала мама. – Слава тебе. Я уже думала, что ты у меня порченый. Теперь сколько пишут про разное…

Тут уже Юрай вскрикнул:

– Ты за кого же меня посчитала? Я давал для этого основания? Ты с моими девчонками, что ли, не разбиралась?

Но мама не сдавалась:

– Время, сынок, перевернутое, а люди и того пуще. Я тут читала, даже пол меняют, ну ты скажи, что надумали! Бог тебя придумал, мама с папой осуществили, а они прутся к хирургу, ну? Юрай, это же какое-то черт-те что… Значит, у тебя есть девушка… Слава богу, что я могу еще сказать?

– У меня их навалом, – ответил Юрай.

– Это ни к чему, – возмутилась мама. – Тогда я повторяю вопрос: девушка в единственном числе у тебя есть?

Так как фотографии не было, пришлось живописать Нелку словами. Оказалось, это приятное дело – вспоминать ее подробно, давая определения рукам, ногам, глазам. Почему-то остро возникла и тревога – можно ли положиться на Сулему? Не ляпнет ли она при случае, как и каким макаром Юрай у нее приходил в себя. Узнай про это Нелка, не простит ведь. А что, собственно, прощать, что у них было? Ничего. Так… Несколько встреч. Один раз она его побитого выхаживала. На презентации у бывших комбоссов на подоконнике рядышком посидели. Явится некто, слова какие-нибудь скажет – и нету Нелки. Даже не скажешь потом «отбил, мол». Она к нему не то что не прибитая, ниточкой не привязанная. Юрай так себя расчесал, хоть садись и уезжай. «Ну и нервный я стал, – иронизировал над собой Юрай. – Сейчас в мамин фартук мордой и в плач. С подвывом. Я знаю, кто умел так рыдать – Сева покойный, вот уж мастер был на крупную слезу, не было ему равных».

Вот на мыслях о покойнике пришло не то что успокоение, а возвращение к месту и времени. Какими бы они ни были – страшные, трагичные, в чем-то им самим сотворенные, – но не отпихнешь, не откажешься. Тебе фальшивыми слезами рыдал Сева, и для него ты, Юрай, отвинтил болты и гайки на перилах балкона. Ну и как? Победил ты, Юрай? Или проиграл?

– Я погуляю, – сказал он маме, предварительно наплетя, что Нелка абсолютно старорежимная девушка, не пьет, не курит, индейского раскраса лица не позволяет, любит Тютчева и неплохо рисует акварели. При чем тут Тютчев? При чем акварели? Он ведь понятия про это не имеет, но получалось, что он уверен: мама никогда не узнает, что на самом деле любит Нелка. Мысль оказалась почему-то болючей, как будто он не то что похоронил Нелку – Господи, спаси! – а отправил как минимум в эмиграцию. Куда-нибудь на Север (почему?), к белоглазым норвежцам, которые давно живут опрятно, как цивилизованные люди, ездят на лыжах, уходят в море… Абсолютно пристойная страна для хорошей пристойной девушки. Какая только дикость не приходит в голову! На кладбище, Юрай, на кладбище!

Оказывается, они лежали рядом, и мир от этого не рухнул – Рита Емельянова и Сева Румянцев. Два холмика впритык, в общей ограде. Ритину фотографию Юрай помнил хорошо – год тому назад он долго смотрел на нее. Удивительно другое – фотографию Севы он тоже знал. Ее увеличили с той самой, где он был снят с фальшивой рыбой. Рыбе, конечно, на могиле места не нашлось, хотя почему бы и нет? Она тоже была мертвая, не живая. Лицо у Севы-Лоди довольное, как и полагается у удачливого рыбака с уловом. Вот ведь казус! Тут что не знак, то символ. Снялся, дурак, с муляжом и как бы обрек себя на мертвое. Ведь до той рыбы (из картона? Папье-маше?) все у него было как надо. А взял в руки вроде как бы рыбу, и пошло-поехало. Но разве он первый так сфотографировался? Почему одному можно, а другому надо караул кричать? И бежать от него, как от чумы? Ведь ничего просто так не случается. Жизнь все время ставит нам опознавательные знаки беды, вот только понимать их, считывать их мы не умеем. Потому как идиоты и обучению не подлежим.

Хорошие могилки, ухоженные. Их любят, холят. Пройдет время, и воздвигнется тут беломраморный единый памятник – мужу и жене, и проходящий люд будет цокать зубом: надо же! Такие молодые один за другим убежали навсегда. Чего не жилось? Почти на самом выходе с кладбища наткнулся Юрай и на могилку Оли Кравцовой. Тут все было грубо и примитивно. Прижали девчонку к земле бетонным квадратом, и все. Чтоб не спаслась, не вышла. Ни креста, ни цветов, ни ограды. Оля Кравцова. Была – и нету. Затекшая в буквы вода собирала воробьев, и они тюкали в них носиками. Обруч с птичками выглядел даже красиво. Люди пренебрегли, а птички облюбовали. Вот и думай, Юрай, зачем ты пришел на кладбище? Была у Юрая еще одна могила, в Константинове. Если уж посещать, то все.

У Маши стоял деревянный самодельный крест, сделанный аккуратно и с чувством. Могила была обложена дерном, но в центре ее весело, во все стороны цвела петуния. «Это старик», – подумал Юрай. В аккуратности дерна было что-то мужское, даже солдатское, и крест собран на шпунтах, а не сбит гвоздями. Любовно, тютелька в тютельку притирали его. Вот только с петунией не совладал мужчина – красавица так проявилась, так выпросталась, что хотелось ее унять: на могиле же растешь, дура, не на дворцовой клумбе. Но та только мигнула ему фиолетовым оком.

Провожая сына в Москву, мама не удержалась, а Юрай мысленно ее умолял: молчи про это, молчи! Так вот, не дошел до мамы безмолвный Юраевый клич, мама что хотела, то и сказала:

– Хорошо бы в следующий раз приехать тебе с Неличкой. – И посмотрела на Юрая скорбно и как бы безнадежно. Что, мол, тебе до старухи-матери, она говорит – ветер носит. Полагалось опровергнуть не слова, не просьбу, нет, – взгляд. Мама! Да что ты на меня смотришь, как на с креста снятого? Все у меня нормально, все.

– Ее никто не называет Неличкой, – сказал он. – Она Нелка. И все тут.

– А как ее называет мама? – И опять этот взгляд – я же, мол, понимаю, ты маму ее сроду не видел, ты эту историю придумал?

– Мам! Девушка Нелка в природе существует. Клянусь! Но ни мамы, ни папы я в глаза не видел. Более того, узнай она, что я тебе про нее рассказал, еще неизвестен результат. У нас с ней сложно… Понимаешь, сложно…

– Понимаю, – ответила мама, – понимаю. Но ты ни про кого так не говорил, как про нее. Она замужем?

– Да нет! Нет! – закричал Юрай. – Она же старая дева! Разве я тебе этого не сказал? Типичная старая дева со всеми комплексами.

– Я хочу ее увидеть, – упрямо сказала мама. – Скажи ей, что я ее приглашаю.

Вот это он и сказал Нелке в первом же разговоре по телефону.

– Тебя хочет видеть моя мама.

На том, другом, невидимом конце этой не до конца понятной простому человеку телефонной связи наступила тишина.

– Эй! – крикнул Юрай. – Эй! Ты где?

– Передай твоей маме большое спасибо, – вежливо ответила Нелка. – Если она приедет к тебе в гости, я буду рада с ней познакомиться.

– Она хочет, чтобы мы с тобой приехали к ней. – Юрай это произнес, хотя все шло к необязательным: «Спасибо». – «Пожалуйста». – «До свидания». А вот сказал совсем другое, сказал и замер в ожидании тишины. Но на этот раз Нелка ответила сразу.

– Жаль, но у нас едва ли совпадут отпуска. Ты уже отгулял, а у меня все впереди, так что вряд ли… Да, кстати. Мне тут Сулема звонила. Работу ищет.

– Ну как она? – спросил Юрай.

– Но ты-то про нее знаешь лучше меня, – тихо ответила Нелка.

Ах Сулема, Сулема! Будь ты проклята, обещала ведь, я тебя за язык не тянул. Было ощущение странного исчезновения Нелки в пространстве. Вот была и тут же стала истончаться до облака, до блика.

– Пока, Юрай, – услышал он голос как бы уже никого из ничего. – Пока…

И Юрай положил трубку. Не зря же ходил он по кладбищам, примерялся к другому миру, дерн трогал, с петуниями перемигивался… А рубеж этот – между быть и не быть – разве только крестом помечен? Можно уйти и так навсегда, просто положив трубку. Это уже нервная фантазия нарисовала облако, фантазия – штука неподвластная. Вот сейчас ему видится Сулема, как она на тонких шпильках перескакивает через лужу, зависла в прыжке, очень эстетично, между прочим, и машет ему сумочкой-планшетом.

– Ах, Юрай! Прости меня. На дистиллированной воде люди не живут. Ну намекнула я ей, намекнула… Если уж Нелка не способна совершать дурные поступки, так пусть хоть переваривает дурные мысли. Ревность там, обиду… Прости меня, Юрай! Но белые одежды должны пачкаться на живом человеке. От твоей чистюли Нелки разит… Разит лабораторным шкафом… Пусть помучается, пусть. Тебе же будет лучше.

Откуда это пришло к нему? Летящая над лужей женщина и этот ее монолог? Но обида прошла, вот в чем штука. С Нелкой он разберется. Или не разберется. Главное – это возникшее в нем ощущение рубежа между мирами, легкой проходимости этого рубежа, возможности сходить туда и вернуться.

Требовалась еще одна могила, и Юрай поехал к Михайле.

Вот уж к чему не прикасалась рука человека! Могила осела еще больше, и еще больше казалось, что не зарыли милиционера, а положили на матушку-землю и ею же нетщательно присыпали.

«Я сделал, что мог, – сказал Юрай могиле-человеку. – Я остановил, Михайло, Лодину руку, остановил. И не дай бог, приятель, никому жить с этим чувством. А я вот живу… Поставлю тебе камень, посажу куст, чтоб надолго. Чтоб птицы садились. Знаешь, что я узнал? Хрупкая ткань между тем и этим мирами. Я ее чувствую».

Надо было зайти в контору, договориться е мужиками, что привезет памятничек, чтоб помогли, а потом, как и положено, помянули бы еще раз бедного милиционера. Решил идти побыстрее, чтобы успеть до электрички, пошел напрямик, не по дороге, и набрел, можно сказать, сразу.

У Ивана Тряпкина могила была совсем молодая, хотя стояла среди старых. По количеству Тряпкиных вокруг за Ивана можно было только порадоваться: среди своих оказался. У бабушки собственной под боком. Не стой прислоненной к кресту фотографии Ивана, прошел бы Юрай мимо. Но хитро стояла фотография, хитро, в упор она смотрела на Юрая, как бы ждала…

День смерти Ивана случился как раз сорок лишним дней тому назад, и, видимо, по поводу сороковин поставили снятую со стены застекленную воинскую фотку Ивана Тряпкина. Сороковины были отмечены хорошо и остались тут в крошках яичной скорлупы, в дешевых конфетных бумажках. И ногами толклись тут прилично, притоптали и бабушку, и брата, и какого-то младенца Тряпкина, который и не жил, считай, вовсе в тысяча девятьсот тридцатом году, а, появившись в мае, в июне уже и ушел. Иван прижимался к младенцу головой, как ребенок к отцу. Сам Иван родился ровно через тридцать лет после младенца, в июне шестидесятого. Вот и считай, Юрай, сколько пожил мужик.

Дом Тряпкиных Юрай нашел сразу. Женщина со стертым лицом, стоя на крыльце, плела маленькой девчонке косичку, а та крутилась, дергалась на этой твердо схваченной косичке, как заводная. Женщина вспомнила Юрая: это он брал, а потом возвращал охотничьи сапоги.

– Помер, – сказала она твердо, как бы заканчивая этим и разговор, и знакомство. – Помер.

– Болел? – спросил Юрай. – Или случай?

– Как все, – ответила она. – По пьяни.

История, действительно, была простая, чтобы не сказать примитивная. Возвращался Иван вечером от свояка, тот на водокачке живет, пять километров отсюда. Шел поддатый, а как еще от свояка можно идти? Свояк самогон варит лет двадцать, у него это дело никогда не кончается. Без перебоев. Между прочим, самогон у него лучше любой иностранной гадости, свояк очищает его по совести. Тут ничего не скажешь. Плохое дело мужик делает очень хорошо. А Иван нестойкий. Ему много не надо, его со второй ведет в сторону. Ну и сбила его машина на повороте к деревне. Конечно, если б она не скрылась, а отвезла его в больницу, то, может, остался бы калекой. Но тогда и лучше что скрылась. Сейчас с руками-ногами не прожить, а убогому вообще на этой земле делать нечего. Но он, наверное, не долго мучался, потому что его потом и раздели, считай, догола. Уже мертвого.

– Шофера машины, – сказала женщина, – я не сужу. Может, он тоже от своего свояка ехал. Мужики они и есть мужики. Им что жизнь, что смерть. Без разницы. Но ту сволоту, что мертвого обобрала, я бы своими руками удушила. Потому что это – разбойники. И сапоги ваши, то есть наши, ну те, что вы брали на время, сняли, и куртку приличную, как у десантников, и даже штаны, хоть они барахло полное. Он их всегда носил в эти сапоги. Дождь тогда был, а пять километров по грязи – это же не по сухому.

Собственно, Юрай уже не слушал. Сапоги. Ключевое слово. Последняя и единственная, в сущности, улика. Какой же он идиот, что не перекупил эти сапоги у Ивана, не оставил у себя. Ишь, благородный – взял и вернул. И засветил Ивана. Дальше – как говорится – вопрос технологии.

Получалось, что и эта смерть на его, Юраевой, совести. Не лезь, не возникай он – было же ему и прямыми словами, и намеками сказано, – жил бы человек. А он, дурак, все перся куда-то, перся… Этой женщине со стертым лицом и в голову не придет, что, в сущности, он, Юрай, убил ее мужа.

– А вы чего пришли-то? – спросила женщина. – Дело у вас или как?

– На могилу я к другу приходил, увидел и Ивана.

– Ага! Ага! – возмутилась женщина. – Они глаза будут заливать, а мы к ним потом ходи. Война бы, что ли, случилась, чтоб всех сразу побили. А то не жизнь, а сплошные поминки. Сестру вот иду хоронить, грибами отравилась. Все ели, а ей одной смерть. Это что, по-вашему?

– Может, судьба? – тихо сказал Юрай.

– А ей гадалка нагадала, что она за границу поедет, богато жить будет… – Женщина заплакала. – Может, нам, простым, тот свет и есть заграница? Тогда у сестры все сошлось…

* * *

Через Леона Градского Юрай узнал: Лидия Алексеевна Муратова уехала в настоящую заграницу, не для простых и бедных, через два дня после того, как погиб Иван Тряпкин. Нет, не сама она с него сапоги стягивала – для этого у нас всегда есть люди специальные и хорошо обученные. Но доклада об исполнении Лодя-женщина дождалась. Дождалась и расплатилась. И растворилась. Не достать. Не ущучить. Может быть, и не вернется совсем. Теперь посчитай, Юрай, покойников на своей совести и утопись. Потому что жить с этим нормальному человеку нельзя. Нельзя.

Был длинный, как у них с Леоном принято, разговор о грехе самоубийства. И в какой он весовой категории по отношению к убийству. Юрай сказал, что у человека должно быть право решать – жить или не жить. Леон говорил, что права нет. Явление человека на земле – вещь божественная, а потому непознанная. И не человеку определять время ухода. Таким своеволием можно разрушить целый мир, незримо идущий от тебя. Какое же право ты имеешь убивать мир?

– Значит, себя нельзя, а Ивана можно? Как быть с его миром, тем более, что у него этот мир уже с косичками? Кто будет кормить этот мир?

– Он не сам ушел, и его будущий мир, по возможности, будет сохранен.

– Откуда ты знаешь?! – закричал Юрай. – Откуда? Несчастные дети убитых на войне, на улице, в драке… Кто-нибудь видел, что им после этого где-то там было лучше? Пойди и объясни это Ивановой жене, Олиным родителям. Пойди, если ты смелый.

– Все люди это знают. Все, – тихо сказал Леон. – Мы просто заорали в себе это тихое, но самое важное знание. В этом самый главный ужас материализма. А человек в сущности своей – субстанция идеальная. Много знающая, много видящая, все понимающая, но вот беда – тело стало орущим. Нам дано наказание – глупым телом.

Назад Дальше