Рецепт Екатерины Медичи - Елена Арсеньева 33 стр.


Я попытался предупредить твоего брата, что знакомства он завел себе на редкость неподходящие, однако он слушал меня вполуха и бормотал что-то вроде того, что я, мол, сам не знаю, о чем вообще говорю! И я понял, что заставить этого слепца прозреть мне не по силам. Не знаю, какие меры принять, вот пишу тебе. Надеюсь на твою разумность. Сознаюсь, страшно беспокоит меня то, что мой сын, живущий под Дрезденом, может тоже подружиться с этим молодым человеком и даже излишне довериться ему.

Твой брат говорил, что ты собираешься в гости к моему сыну. Надеюсь, мое письмо ты получишь раньше, чем съездишь к нему, а если нет, то, очень прошу, Марика, не откажи ста рому дядюшке, успокой меня и еще раз навести своего кузена, чтобы удостовериться: он не водит тех знакомств, за которые я его осудил бы и которые могли бы пагубно отразиться на его судьбе. Видишь ли, хорошая репутация ценится так же высоко, как и сама жизнь, лишиться и того, и другого по известной доверчивости очень легко… Непременно, непременно покажи ему это письмо, думаю, он будет счастлив весточке от родителя.

Надеюсь на тебя, Марика, очень надеюсь, и поверь, не стал бы тебя беспокоить, кабы сердце мое не надрывалось от ежеминутной, ежесекундной тревоги за двух наших дорогих мальчиков.

Засим целую тебя крепко и благословляю, милая девочка. Твой дядюшка и старинный партнер по военно-морским играм — Георгий Вяземский.

P.S. Подозреваю, что и сейчас связь моего высокоученого друга с тем молодым человеком продолжается. Думаю, что и в Берлине он ходит за своим покровителем, как тень.

Держа письмо на отлете, Марика опрометью бежит на кухню, наливает из кувшина воды в стакан и выпивает залпом. Потом еще. Наконец ей становится легче. Удалось проглотить комок, который как стал в горле, лишь только она распечатала конверт и увидела красно-белый флажок, так и стоял все время, пока Марика читала изысканно-старомодное письмо профессора Вяземского, полное даже не тревоги — с трудом скрываемого страха. А ведь внешне — брюзжание немолодого господина, обеспокоенного разложением нравов… Но это только внешне! Вряд ли Георгий Васильевич рассчитывал, что все его намеки будут немедленно поняты племянницей. Надежда его была на то, что Марика и в самом деле далеко не дура, она поймет: флегматичный, сдержанный, холодновато-отстраненный от всего мира, погруженный в свою обожаемую семиотику дядюшка Георгий просто так не станет лезть на стенку, а значит, его настоятельную просьбу — показать его письмо Алексу, и как можно скорей! — она постарается выполнить. Ну а Алекс-то поймет все, что в нем сказано между строк…

Но вышло так, что поняла и сама Марика. Все письмо дядюшки — крик о помощи, предупреждение о близкой беде, от не слишком-то аккуратно нарисованного красно-белого флажка («Вы идете навстречу опасности!») до самого последнего слова. Именно оно, это слово, мигом разрешило все сомнения, которые терзали Марику, пока она читала письмо. Потому что последнее слово прямо называло того молодого человека, которого Георгий Вяземский опасался и от которого пытался остеречь Алекса.

Письмо, само собой разумеется, было написано по-немецки (написанное по-русски, оно было бы немедленно задержано цензурой, а отправитель и адресат его, чего доброго, арестованы!), и последняя его фраза: «Думаю, что и в Берлине он ходит за своим покровителем, как тень» , — выглядела таким образом: «Ich denke, das auch in Berlin geht er hinter seinem Besch?tzer wie ein Schatten». Schatten! Именно так, с большой буквы, как всегда пишут немцы свои существительные. Только здесь это более чем существительное: Schatten — по-немецки тень. Шаттен — фамилия Пауля, друга Вернера Феста и Рудгера Вольфганга Хорстера, связного Сопротивления на линии Париж—Берлин, на линии Ники — Алекс.

Слово Schatten все поставило на свои места. Пуделька в Риге звали Полли. Полли — Поль — Пауль. О нет, Пауль Шаттен на него нисколько не похож, даже на той не слишком-то хорошей фотографии, которую Марика подобрала во дворе Лотты, однако он похож на итальянца. Не зря же Георгий Васильевич пишет: решил, мол, что он прибыл из Италии. То есть он назвал человека, которого следует опасаться, и по имени, и по фамилии, и даже внешность его описал, чтобы исключить недоразумения.

И все остальное тоже ясно Марике как белый день! Никогда в жизни Марика с дядюшкой не играли ни в какие кораблики. Эта выдумка понадобилась ему лишь затем, чтобы оправдать появление в письме морского флажка, сигнала опасности. Конечно, Георгий Васильевич не думал, что Марика разгадает его значение, но красный цвет и ее заставит насторожиться.

Старинный друг, прибывший в Париж, чтобы помочь Вяземскому получить пропуск к сыну, который «переехал в окрестности Дрездена» (ну надо же, какой изысканный эвфемизм!), разумеется, Торнберг. Чтобы исключить сомнения и тут, дядюшка фактически называет его имя: любимец богов — по-гречески Теофил! Алекс говорил, что Торнберг когда-то спас его отцу жизнь, в письме об этом тоже упоминается. И — новое предостережение: Торнберг скрывает свое истинное лицо! Представляется скромным консультантом, специалистом по оккультным делам, но притом знаменитый ниспровергатель масонов Бернар Фэй пресмыкается перед ним. Бернар Фэй — весьма высокопоставленное лицо, но даже военный комендант Парижа настолько близкий друг Торнберга, что исполняет чуть ли не все его просьбы, помогает следить за людьми, украдкой проникать в квартиры, подслушивать чужие разговоры, безнаказанно насиловать женщин. И даже избиение героя рейха Бальдра фон Сакса сошло Торнбергу и его ассистентам с рук. Пожалуй, скромным консультантом профессора и впрямь трудно назвать.

Дальше о Ники. Разумеется, нельзя всерьез принимать упреки дядюшки в его глупости, в легкомыслии его друзей и подруг «хорошего происхождения». Имеется в виду, конечно, их неосторожность, неопытность — и Ники, и княгини Оболенской, и всех других. Но больше всего Георгий Васильевич обеспокоен дружбой Ники с Паулем. Он пытается придать оттенок скабрезности и непристойности этой дружбе в письме, чтобы исключить у цензоров подозрения политические. Ники говорил Марике, что Пауль очень не понравился дяде Георгию, тот был страшно недоволен, узнав, что и Алекс с ним связан какими-то делами. Но только ли для конспирации брошен в письме непристойный намек? А может быть, и впрямь Пауль имеет с Торнбергом порочную связь, которая длится до сих пор?

Но самое главное — рассказ о событиях 1935 года. Пауль был замешан в какой-то скандал, его друзья на своей шкуре испытали наказание, мало похожее на школьную порку. Намек на какую-то экзекуцию… Только сегодня Адам фон Трот рассказывал Марике о страшной, нечеловечески жестокой экзекуции, которую перенес Хорстер. Ники говорил, что то же самое испытал и Пауль. Хорстер мог выдержать девяносто (и даже больше!) ударов, в его силе и стойкости у Марики нет сомнения. Но чтобы их вынес шестнадцатилетний мальчик, каким в то время был Пауль? Только восторженный Ники мог поверить в это. И, судя по письму дядюшки, Пауль был избавлен от наказания именно Торнбергом, заплатившим громадную взятку.

Такая выручка по-человечески понятна. Однако отчего Пауль молчит, скрывает свое спасение от друзей? «Друзья его и по сей день пребывают в убеждении, что он пострадал вместе с ними. А у него хватает бесстыдства выставлять себя мучеником и чуть ли не святым человеком» , — пишет Георгий Васильевич . Почему таит все это Пауль? Только ли потому, что стыдится: вот-де был спасен за деньги, в то время как другие проливали свою кровь, вдобавок спас его не кто-нибудь, а любовник? Может быть, он и стыдится. А может быть, нарочно молчит, понимая, что ореол мученичества ему чрезвычайно полезен, вызывает к нему огромное доверие, которое он использует в своих целях. Да ладно бы только в своих целях, а ведь, вполне возможно, во вред друзьям!

Предупреждениям Георгия Васильевича легкомысленный мальчишка Ники не внял, и вот теперь дядюшка вне себя от тревоги. Видимо, он подозревает самое худшее и не слишком-то верит в порядочность «любимца богов». И правильно делает.

С другой стороны, Марика знает, что Торнбергу отлично известно о деятельности резистантов, в том числе племянника своего друга. Теперь понятно откуда: от Пауля, который «стучит» покровителю до сих пор обо всем, что ему становится известно. И о Вернере Торнберг, конечно, узнал от Пауля. Вернер убит Торнбергом. Но если профессор не донес на остальных до сих пор, то, возможно, и впредь будет молчать? Хиленькая надежда, но уж какая есть.

Однако кто гарантирует, что Пауль «стучит» только Торнбергу, а не кому-то еще? Что в числе его любовников или даже просто знакомых нет еще какого-нибудь высокопоставленного офицера рейха… служащего в гестапо, например?

Однако кто гарантирует, что Пауль «стучит» только Торнбергу, а не кому-то еще? Что в числе его любовников или даже просто знакомых нет еще какого-нибудь высокопоставленного офицера рейха… служащего в гестапо, например?

Ники, мать Мария, Алекс, Вики Оболенская, все они, все под ударом… И Рудгер Вольфганг Хорстер в придачу! Их жизни в руках Торнберга. Всех их, оптом и в розницу, предает Пауль Шаттен!

Стоп! А ведь и сам Пауль Шаттен, судя по пророчеству ясновидящей Анне Краус, на волосок от опасности, от гибели. Да, Торнберг — такой человек, рядом с которым находиться очень опасно…

Марика мечется из угла в угол. Что она может сделать?

Разумеется, судьба Пауля ее уже не волнует. Она думает о других. Как их предупредить?

И понимает: Ники и остальных в Париже — никак. То есть пока ей ничто в голову не приходит. Надо думать, думать… А завтра с самого утра хлопотать о новой поездке в лагерь к Алексу. Мало шансов, но попытаться стоит.

Нет, сначала нужно сделать не это. Прежде всего — предупредить Хорстера. Рудгера Вольфганга Хорстера. «Просто Рутгера».

Интересно, будет ли у Марики когда-нибудь возможность назвать его просто Рудгером?


* * *

— Тебе, наверное, страшно на меня смотреть. Я знаю, всем женщинам страшно…

Марика отдергивает от его спины ладонь, отодвигается и падает на подушку. Отворачивается. Нет, не потому, что в самом деле страшно смотреть! Ей больно слушать, как он говорит про других женщин, которые вот так же, как она, лежали с ним рядом, с бездумной нежностью проводя ладонью по сгладившимся, но не исчезнувшим шрамам.

И вместе с болью, причиненной его неосторожным словом, к ней возвращается ощущение реальности.

Вот она — в постели чужого мужчины. Вот он — этот мужчина, в постель к которому Марику забросило бурей разбушевавшихся случайностей. Торнберг, наверное, сказал бы: случайностей стало так много, что они перешли в свою противоположность, сделались закономерностью, а значит, то, что голая Марика Вяземская лежит рядом с голым Рудгером Вольфгангом Хорстером, — закономерное следствие случайных причин.

Может быть. Может быть… Но ей вдруг хочется убежать от этих причин и от этих следствий, от случайностей и закономерностей… Ей хочется убежать от этого мужчины, который только что обладал ею так полно, так безраздельно, давая ее телу такое наслаждение и такой покой ее душе, что Марика просто физически ощущала, как сглаживаются и исчезают шрамы, оставленные на ее сердце, на ее гордости, на ее самолюбии парижскими приключениями. Был даже высокий (или низменный?) миг полного, полнейшего безразличия к самому звуку этого имени — Бальдр, да и, если на то пошло, к себе тоже — к измученной ревностью, брошенной, забытой Бальдром Марике Вяземской. Грубые, откровенные, не имеющие ничего общего с нежностью, пронизанные полузвериной похотью объятия Хорстера, который не то ласкал ее, не то безжалостно насиловал, — кажется, именно это ей было необходимо, чтобы перевести истерзанный сомнениями дух, чтобы уверовать в свое освобождение от Бальдра.

Сейчас она с восхищением, смешанным с унижением (странным образом восхищение даже усугублялось унижением!), размышляла о том, что все в ее жизни вернулось на круги своя. Ведь раньше она вовсе не была так уж самозабвенно влюблена в Бальдра, именно он домогался ее, ухаживал за ней, ревновал и злился на ее холодность. Париж все поставил с ног на голову, но ведь ясно, что страдания Марики были вызваны оскорбленным чувством собственности, и не более того. Мужчина, которого она считала безраздельно своим, посмел увлечься… нет, посмел страстно влюбиться в другую женщину, вдобавок во всем уступающую «девушке его мечты». Естественно, что Марика почувствовала себя брошенной, оскорбленной, несчастной. Но вот рядом с ней оказался другой мужчина… Час, может быть, два полного самозабвения, отречения от себя прежней. Потом одно его неосторожное слово — и она снова возвращается к себе, ощущает свою потерю, свои разбитые мечты, ощущает свое измятое тело, которое просто болит, болит, и больше ничего. И нет ни следа от наслаждения, и нет больше нежности, только изумление, смешанное со страхом: как она попала сюда, в его постель? Какая злая воля затуманила ей ум, подчинила себе сердце?

Да ничьей злой воли, кроме ее собственной, в этом не было!

В тот день, когда Марика получила и прочитала, поняв каждое слово, письмо дядюшки, она едва дождалась утра…

Вот она прибегает на Лютцовштрассе за полчаса до начала рабочего дня, уверенная, что еще и двери министерства заперты. Но охранник сообщает, что она далеко не первая ласточка — фон Трот и его секретарша пришли час назад.

Марика с трудом сдерживается, чтобы не чертыхнуться. Она так надеялась появиться раньше бдительной Гундель и перехватить Адама фон Трота! Ведь это ее единственный подход к Хорстеру, которого нужно предупредить о том, что Пауль Шаттен ведет двойную игру. Но делать нечего, приходится применяться к обстоятельствам. Опять-таки, а? la guerre comme а? la guerre!

Марика «применяется» очень просто. Сбрасывает в своем кабинете плащ, вешает на крюк шляпку, с некоторой дрожью вспоминая тот день, когда тут болталось безумно-зеленое произведение мадам Роз, поправляет волосы, после некоторых усилий достает кое-что из стенного шкафа и поднимается на третий этаж. Без стука входит в приемную. Гундель, которая как раз выбирается из-за своего стола, замирает в полусогнутом виде. Она явно растерялась. Она не ожидала увидеть Марику в такую рань, это раз, и второе — она не ожидала увидеть Марику с таким воинственным выражением на лице.

— Доброе утро, фрейлейн Ширер. Пожалуйста, срочно доложите герру фон Троту, что я прошу принять меня.

— Сожалею, фрейлейн Вяземски, — растерянно бормочет Гундель, — но герр фон Трот вряд ли сможет принять вас. Он только что вызвал меня для диктовки срочного письма, а через пятнадцать минут он должен быть у бригадефюрера Шталера…

— Скажите ему, — перебивает ее Марика, — что дело связано с материалами из красной папки.

И в доказательство своих слов она показывает Гундель папку, которую с некоторым трудом разыскала в своем шкафу. Она в самом деле красная. Другое дело, что в ней лежит размеченная стрелочками противопожарная инструкция: где находятся запасные выходы, пожарные щиты и всякое такое. Но Гундель совершенно не обязательно знать подробности. Довольно с нее, что папка и в самом деле красная.

Гундель пожимает плечами и входит в кабинет фон Трота. До Марики доносится сдержанный гул голосов, потом Гундель снова появляется на пороге:

— Он просит вас войти.

Вид у нее оскорбленный. Да Бог с ней, с Гундель!

Марика влетает в кабинет и как можно плотнее закрывает за собой дверь.

Фон Трот стоит у окна и смотрит на нее как-то странно.

— Ну? В чем дело?

Вот так, ни здравствуйте, ни до свидания. Впрочем, говорить «до свидания» преждевременно.

— Герр фон Трот, — решительно начинает Марика речь, которую заранее обдумала. — В этой красной папке просто инструкция противопожарной безопасности — извините, я воспользовалась тем же предлогом, под которым к вам однажды попала Лоттхен Керстен. В тот день вы сообщили ей, что погиб Вернер Фест.

— Она вам так сказала? — надменно вскидывает брови фон Трот.

— Она ровно ничего не говорила мне. Просто я случайно нашла вот эту фотографию…

Марика достает из кармана жакетика обгорелый снимок и видит, как у фон Трота вздрагивает рука.

— Думаю, Рудгер Вольфганг Хорстер рассказывал вам о том, как именно погиб Вернер Фест, — торопливо говорит она, не давая фон Троту времени спрятаться за какую-нибудь удобную ложь, из которой ему потом будет трудно выбраться. — Думаю, он рассказывал вам и то, что там мы были фактически вместе. И в компании с профессором Торнбергом. Ваше мнение о Торнберге мне известно. Я тоже считаю его сложным и даже страшным человеком. Однако его сложность и опасность не мешают ему быть очень близким знакомым вот этого молодого человека… — И она показывает на изображение Пауля Шаттена — «друга будущей семьи».

Фон Трот вскидывает брови:

— Ну и что? Какое отношение то, что вы говорите, имеет ко мне?

Странно. Может быть, он не знает Пауля? Не знает, что Пауль связан с Хорстером? Может быть, и сам Хорстер не знает Пауля?

Нет, что за бред! Они не могут не знать друг друга!

— Вчера вы упоминали об экзекуции, которой был подвергнут ваш друг Хорстер, — быстро говорит Марика. — Вам известно, что Пауль Шаттен тоже был в числе приговоренных к наказанию?

— Да, и что из того? — холодно произносит фон Трот.

— Вы не обратили внимания на мои слова, — дерзко продолжает Марика. — Пауль Шаттен был в числе приговоренных к избиению, но не был избит. Его любовник Теофил Торнберг выкупил его за очень крупную сумму. Однако Пауль скрывает это и выставляет себя жертвой экзекуции. Я знаю точно. Почему он лжет? Вы не думаете, что Хорстера, который в самом деле пострадал (вы сами говорили, что его тело — сплошной шрам!), может заинтересовать этот вопрос?

Назад Дальше