Рецепт Екатерины Медичи - Елена Арсеньева 35 стр.


— А Торнберг-то здесь при чем? — досадливо морщится Хорстер.

— Профессор говорил, будто Меркурий — его небесный покровитель, потому что он родился в сентябре, и в его честь он так подписывает некоторые свои письма. Ну, псевдоним у него такой! Поэтому, услышав слово «Меркурий», я решила, что речь идет о Торнберге.

— Чепуха какая, — хмыкает Хорстер, — это я родился в сентябре. Это мой покровитель — Меркурий, в честь которого я и взял себе псевдоним. А Торнберг родился в первых числах августа. Во всяком случае, я отлично помню, как он живописал созвездие Льва, под знаком которого появился на свет. Разговор этот состоялся, когда мы с ним вместе были в гостях у одного моего знакомого, давным-давно, когда я был сущим мальчишкой, никак не мог выбрать факультет, на котором буду учиться. То история меня влекла, то медицина…

«Опять вранье», — уныло думает Марика. Опять она сталкивается с враньем Торнберга! Значит, никакой он не Меркурий. Кажется, куда ни ткни — везде след его лживости… Конечно, он и предположить не мог, что Марика станет его проверять. Вернее, что жизнь подведет ее к таким проверкам. А скорее всего, ему было на все на свете наплевать! Торнберга интересовал тогда только эксперимент, только его проклятый эксперимент! И чтобы добиться согласия Марики на участие в нем, он готов был врать — и врал — о чем угодно и сколько угодно. Но тогда, получается, в проверке нуждается каждое его слово? И каждый элемент этой несчастной шифровки? Нет, кажется, не миновать рассказывать о ней Хорстеру…

— А скажи на милость… — вдруг склоняется к ней Хорстер и умолкает.

— Что?

Марика поворачивается к нему — и внезапно утыкается губами в его губы. В следующее мгновение Хорстер хватает ее в объятия, стискивает изо всех сил, даже отрывает от земли, губы его впиваются в ее губы долгим, отнимающим дыхание поцелуем — грубым, болезненным, но таким возбуждающим, что Марика почти лишается сознания и только и может, что со стоном отвечать на поцелуй и, в свою очередь, обнимать Хорстера, прижиматься к нему так, словно он — некий утес, к которому ее прибило бурей жизни. И если она даст волнам оторвать себя от него и унести обратно в море, то погибнет, погибнет…

Наконец, задыхаясь, Хорстер ставит ее на землю — тоже задохнувшуюся, почти обезумевшую.

— Послушай, — говорит он низким, молящим голосом, — не спрашивай, что это значит, хорошо? Я и сам не знаю. И просить прощения не собираюсь. На меня это как накатило еще там, около метро, когда я лежал на тебе под бомбами, и так и не отпускает. Я знаю, у тебя есть жених, ты с ним ездила в Париж, я знаю, вы постоянно встречаетесь, я для тебя никто, но… может быть, ты пойдешь со мной куда-нибудь, где можно лечь? Мне нечем прельстить тебя, нечем заманить, я могу только умолять тебя, как нищий молит о куске хлеба, как приговоренный молит о последней милости: не дай пропасть человеку! Ты, мечта о твоем теле, о любви с тобой — для меня это в последнее время наваждение, мучение! Ты не представляешь, скольких шлюх я имел после той нашей встречи в метро! Я думал, что это ты, закрывал глаза и называл их твоим именем, а они только вздыхали, знаешь, такими глупыми, длинными овечьими вздохами. Они меня жалели, советовали найти тебя и уговорить отправиться со мной в постель. Пойдем, молю тебя! Смешно же сейчас тут, посреди улицы, валить тебя на землю и насиловать. Меня не страх удерживает, а только мысль о том, что это смешно. Пойдем, слышишь? Забудь о женихе, обо всем! Бывают в жизни такие встречи, что люди должны отрешиться от всего будничного, повседневного ради безумия плоти. Я не буду тебе врать: может быть, я завтра на тебя и смотреть не захочу, может быть, и ты убежишь от меня с проклятиями, но все это будет после, после… Если ты сейчас скажешь нет, я… я не знаю…

Хорстер вдруг сует руку в карман и вытаскивает пистолет.

— Я не знаю, что сейчас сделаю: застрелю тебя или сам застрелюсь, но ты… Ты не понимаешь, что делаешь со мной!

Он хватает Марику за руку, тянет к себе и прижимает ее ладонь к низу своего живота. И она чувствует его безумное, невероятное возбуждение. Она ощупывает его возбужденную плоть, мнет ее, перебирает пальцами, терзает, мучает, понимая, что причиняет Хорстеру почти невыносимые страдания, и наслаждаясь его страданиями.

Так счастлива она не была никогда в жизни. Эта полубезумная, непристойная сцена — как реванш за все те муки, которые она пережила по вине Бальдра. Ей смешны разговоры о женихе — она с великой радостью вычеркнет его из своей жизни. Само сознание, что она возбудила в Хорстере такую же неодолимую, необъяснимую, неутолимую страсть, какую возбудила в Бальдре Дама с птицами, доводит ее до исступления, наполняет невероятной любовной энергией. Ей хочется лечь с Хорстером прямо здесь, прямо сейчас, на земле, на виду у всех. Да могла ли она вообразить, что испытает прилив такого мощного, такого страстного желания? Она и думать не думала, что способна на подобное! Любовь к Бальдру кажется ей сейчас пресноводным жалким озерком перед морем желания, которое она испытывает к Хорстеру.

— Рудгер… — бормочет она, и пальцы ее окончательно теряют стыд. — Рудгер…

Произнесенное ею имя стирает все его сомнения, сжигает остатки сдержанности. Он хватает Марику за руку, которой она терзала его и трогала, и тащит за собой в какой-то двор. Они пробегают этот двор, словно спасаются от погони, влетают в подъезд, взбегают на второй этаж — молча, сосредоточенно, не глядя друг на друга, тяжело, неровно дыша…

Рудгер звонит в дверь.

Открывает какой-то человек. Лица его Марика не различает за кровавой пеленой, которая застилает ей глаза.

— Людвиг, уходи… отсюда… — с усилием выдыхает Рудгер. — Через… два часа позвонишь, я скажу… когда тебе вернуться. Ну? Быстро!

Он не кричит — он почти рычит безумным звериным рыком, и человек опрометью выбегает вон, едва успев схватить с вешалки пальто. Так, держа его в охапке, он и скатывается с лестницы, но ни Рудгер, ни Марика этого уже не видят.

Они врываются в квартиру, хлопает дверь, щелкает замок, Рудгер вталкивает Марику в комнату, она с трудом удерживается на ногах. Ей больно, однако в душе нет возмущения, обиды, страха — только мучительное желание владеет и душой, и телом. У стены стоит диван, но — он в нескольких метрах, а у них уже кончилось терпение. Они рушатся на пол и не раздеваясь, едва расстегнувшись, удовлетворяют свою первую, обжигающую потребность друг в друге. Это длится какие-то минуты, сейчас им не нужны ни ласки, ни нежные слова. Да и вообще никакие слова им не нужны — только мгновение соприкосновения. Ударились друг о друга, будто кремень и огниво, — вспыхнуло кратковременное пламя и погасло. Они переводят дух, перебираются, на ходу стаскивая одежду, на диван и снова набрасываются друг на друга — молчаливые, почти испуганные силой обоюдного влечения. Это длится долго… Марика не знает, сколько проходит времени, не знает она и того, сколько раз обладал ею Рудгер. Мужская сила этого человека кажется неистощимой, она почти сродни некоему вдохновенному безумию. Берсеркер… Да, кто-то, помнится, назвал его берсеркером, безумным воином, вспоминает она в мгновение передышки. Рудгер таков на поле любви, наверное, таков же был бы и на поле боя. Неистовство, грубость, безумие, боль — она принимает их с неослабевающим восторгом. Это ее месть всем, всем — Бальдру, Варваре в первую очередь и Торнбергу, заставившему ее страдать тоже. Это месть ужасу, среди которого она живет в Берлине, в Германии, в мире, месть войне, страху, скудной еде, плохой одежде, нелюбимой работе. Это месть смерти друзей, неотвратимости собственной гибели, которая может настигнуть ее в любую минуту… но только бы не сейчас, когда ее тело снова попадает в эпицентр безумного сексуального вихря, имя которому — Рудгер Вольфганг Хорстер.

Просто Рудгер!

И только усталость телесная кладет конец непрерывному действу совокупления, а вслед за усталостью приходит боль в изломанном теле, и испуг, и нежность, и раскаяние, и изумление, и стыд… Столько всего перемешано! А потом наступает отрезвление. И накатывает непонимание, и злоба на себя и на него, и отчужденность, и желание вернуть все обратно, сделать как было, исправить, уничтожить даже память о том, что произошло между ними…

Но это невозможно, и нужно смириться и жить дальше. И единственное спасение для гордости, уязвленной его откровенным пренебрежением, которое приходит на смену исступленному желанию, — вести себя так, как будто ничего не произошло.

Это трудно, когда ты лежишь голая рядом с голым мужчиной. Трудно, но… вполне возможно, ибо, как известно, ничего невозможного нет. Или почти ничего.

Тем более что он испытывает такие же чувства, как она.

— Это твоя квартира? — спрашивает Марика, только бы что-нибудь спросить.

Тем более что он испытывает такие же чувства, как она.

— Это твоя квартира? — спрашивает Марика, только бы что-нибудь спросить.

— Нет, — пренебрежительно машет рукой Рудгер. — Это… так, квартира для специальных встреч.

— С женщинами?

— Когда как, — откровенно отвечает он. — Большей частью для деловых. Но иногда и с женщинами. А порой встреча начинается как деловая, но заканчивается в постели. Строго говоря, как у нас с тобой. Мы же тоже начали говорить о делах, а кончили… — И он игриво подталкивает ее в бок.

Марика не отвечает, оскорбленная скабрезностью его реплики. Впрочем, было бы странно, если бы Рудгер мог говорить с ней с нежностью или уважением после того, что он вытворял с ней и что вытворяла с ним она. Странно, что они не убили друг друга…

— Между прочим, часто бывает также, что после полового акта продолжаются деловые разговоры, — продолжает Рудгер, и Марика внутренне вся сжимается от слов «половой акт». А впрочем, какая разница, как это назвать? Совокуплением? Да ведь разницы никакой, так же грубо и пошло. Любовью? Да где ж тут была любовь? Может быть, Рудгер прав: к этому акту надо подойти просто, ну, как к стакану воды, выпитому посреди деловой беседы. Кажется, существовала такая теория, мол, переспать с кем-то — все равно что выпить стакан воды, и ничего не надо осложнять. Марика читала в какой-то газете, будто исповедовала ту теорию русская революционная дама Александра Коллонтай, которая прославилась своей половой неразборчивостью. Потом она достигла высоких званий и чинов в советской России и теперь даже представляет ее не то в Норвегии, не то в Швеции. Пожалуй, все-таки в Швеции, потому что Норвегия оккупирована гитлеровцами, там бы совдеповской даме плохо пришлось бы. Интересно, как переходила от акта к разговорам мадам Коллонтай? Укладывалась поудобнее, затягивалась папироской и начинала равнодушным голосом:

— А скажи, товарищ…

Жаль, Марика не курит. Ей нечем затянуться перед тем, как спросить:

— А скажи, тов… то есть, скажи, Рудгер, мог Торнберг знать, что твой псевдоним — Меркурий?

— Не знаю, не думаю, — охотно поворачивается к ней Рудгер. Он явно доволен, что Марика взяла на себя труд незаметно, ненавязчиво вернуться к деловой части встречи. Разумная женщина! Вполне годится для дальнейшего сотрудничества. Ну и в постели, конечно, великолепна. Если привязать ее к себе, то можно будет обходиться без шлюх. Правда, где-то в небесах болтается ее жених… Ну так что ж, военные летчики долго не живут, в отличие от чиновников имперского управления гражданской авиации. Правда, Рудгер Вольфганг Хорстер не совсем чиновник, а вернее — совсем не чиновник. Он антифашист. Антифашисты тоже долго не живут. Но ведь до сих пор ему везло, почему не может везти и впредь? Все мы ходим под Богом, никто не знает, сколько ему отмерено. Ничего нет глупей, чем хоронить неубитого! И Хорстер продолжает беседу: — Откуда ему могут быть известны такие мелочи? Это совершенно невозможно.

— Ну так вот: он знает, — ровным голосом продолжает Марика. — Откуда? Может быть, от того же Пауля. А уж тому-то твой псевдоним известен точно.

Она лежит на спине, чувствуя ломоту в каждой косточке, и все еще жалеет о том, что не курит. Может быть, стоит научиться?

— С чего ты взяла? — приподнимается на локте Рудгер. Ему неприятно снова начинать разговор о возможном предательстве Пауля. Но он чувствует, что сейчас прерывать Марику не нужно, ей следует дать выговориться. Женщины после бурного и длительного совокупления становятся необычайно словоохотливы, Рудгер в этом не раз убеждался. Особенно сильно на них действует припадок внезапного, неконтролируемого любовного помешательства, как тот, который он только что продемонстрировал Марике. Да, эта девушка очень его возбудила. А впрочем, не она первая и, дай Бог, не она последняя. Хотя Бога нет. При чем тут вообще Бог? Спасибо его неистовой природе, его выносливости. Жена иногда благословляет его многочисленных любовниц, и он знает об этом. Ни одна женщина не может долго выдерживать его безумный темперамент. Поэтому у него много женщин. И лучшие его осведомительницы — те, которые побывали с ним в постели и поверили, что только они могут довести его до такого пика желания. Чепуха. Единственный толковый лозунг гитлеровцев, с которым он согласен целиком и полностью, это знаменитые «три К»: «Kinder, K?che, Kirche», «Дети, кухня, церковь». Только в этом предназначение нормальной женщины. Жаль тех, кто начинает играть в опасные политические игры, вроде этой красивой русской девки. Его очень возбуждает, что она — русская. Правда, жаль, что всего лишь эмигрантка. Лучше было бы переспать с коммунисткой из великой советской России… А впрочем, все женщины: аристократки, коммунистки, еврейки, русские, немки, антифашистки и фашистки — устроены одинаково, Рудгер Вольфганг Хорстер это отлично знает! Женщины — всего лишь средство. Цель — борьба. Тайная борьба, обреченная на победу или на поражение, это неважно. Как в стихах Брехта, которые он любит:


Эта цель — сражаться за коммунизм — освобождает Рудгера от химеры, именуемой совестью, точно так же, как фюрер освободил от этой химеры своих сподвижников. Хорстер на все готов ради победы тех идеалов, которым он предан с юности, за которые заплатил содранной со всего тела кожей. Конечно, он не думает о мести, он заморозил ее до лучших времен, но когда он и его товарищи победят… Им предстоят еще долгие бои, но они победят. Они готовы к сражениям. Об этом — другие любимые стихи Брехта:


Они победят, они сокрушат насилие, и тогда настанет время мстить. Vae victis, как говорили римляне, горе побежденным! Побежденным и их пособникам. Если Пауль все-таки улизнул тогда от экзекуции, если стакнулся с теми, кто безжалостно избивал остальных…

Нет, не хочется сейчас говорить о Пауле! Лучше о Торнберге.

— Откуда ты взяла, что Торнберг знает мой псевдоним? — повторяет Рудгер.

И под его испытующим взглядом Марика рассказывает обо всем, что с ней произошло за последние десять дней, минувших после их встречи в бомбоубежище. Ее больше не терзают сомнения, говорить ли Рудгеру о том, как она взяла шифровку из руки Вернера. Она рассказывает, и, честно говоря, ей безразлично, что он подумает. Главное — исполнить свой долг и предупредить его об опасности, которая исходит от Торнберга.

Но вот что странно: чем больше Марика говорит, тем меньше хочется продолжать. Ей как-то безразлично становится все: и возможное предательство Пауля Шаттена, и коварство Торнберга, и измена Бальдра, и даже опасность, которой подвергаются Ники и Алекс, ее сейчас не слишком волнует. Она уже пережила это. Уже пережила. Или акт с Рудгером ее вымотал до полного безразличия к жизни? Нет, не до полного: ей интересно поговорить с ним о Торнберге. И о шифровке она рассказывает с удовольствием. При одном воспоминании о ней утомленная кровь начинает быстрее бежать в жилах. Ох, кажется, Марика упустила свое призвание! Но, может быть, еще не поздно заняться семиологией? А интересно, бывают женщины-семиологи? Профессор семиологии Мария Вяземская… Нет, до этого еще далеко. Для начала нужно поднакопить денег и купить себе замечательную энциклопедию «Свастика и саувастика» у антиквара Бенеке.

Марика говорит об одном, а мысли ее текут, текут совершенно в другом направлении…

— Да… — перебивает этот неспешный ток голос Рудгера. — Торнберг, конечно, прав: случайности правят миром, и правят мудро. Ты поразительная женщина. Не уверен, что мне удалось бы найти ту женщину в Париже, медиатора. И все же мне жаль, что шифровка осталась у Торнберга. Не верю, не верю я, что он вдруг сделался одержим делом спасения евреев! Он убил Вернера, который… Ладно, об этом потом.

— А что, Вернер был евреем? — настораживается Марика. — Поэтому они с Лоттой и сошлись?

— Вернер не был евреем, — качает головой Рудгер. — Правда, он занимался их спасением по линии организации «Подводники»[40] и некоторых других. Кое-кого удавалось вывезти за границу, кого-то снабдить другими документами, других перевести на нелегальное положение. Но кроме того, они с Лоттой были влюблены друг в друга и мечтали пожениться, хотя знали, что у них никогда не будет детей.

Назад Дальше