Тихий омут - Ирина Волчок 7 стр.


Веру Генка ни разу не шлепнул, не ущипнул и не лапнул. И вообще близко не подходил. А издали смотрел все время. Когда думал, что не видит — кусал губы, хмурился, желваками играл. Когда встречался с ней взглядом — дергал кадыком и сильно бледнел. И глаза у него были не как пластмассовые пуговицы, а как у раненого волка, которого объездчики привезли однажды зимой в Становое. Не стали добивать, а связали и привезли к ветеринару: может, вылечит. А то один знакомый собачник давно молодого волка ищет, идея у него — овчарку и волка скрестить, посмотреть, какие щенки получатся. На волка посмотреть сбежалось пол поселка, и Вера пришла. Волк лежал связанный на столе, ветеринар готовил инструменты и с сомнением посматривал на его разодранный бок, а в дверях толпились любопытные, говорили: «Ух, ты!» — и уходили, новые заглядывали и тоже говорили: «Ух, ты!» — и тоже сразу уходили. И Вера заглянула, увидела, как жестоко затянуты ремнями сильные сухие лапы, как опасно разодран черно-серый мохнатый бок, и пожалела волка: как же ему сейчас больно, страшно и тоскливо… Волк, будто почуял ее взгляд, открыл глаза и посмотрел на Веру. И она совершенно ясно поняла: да, ему больно, страшно и тоскливо — и он отключил все это, чтобы не сойти с ума, чтобы это не мешало ему выжить… Но он был связан, связан, связан, это невозможно было отключить, это было самое страшное, самое непонятное и самое несправедливое, что только может случиться с живым существом, и он не может ничего с этим сделать, даже рану зализать не может, даже уползти не может — куда-нибудь в темноту, в лес, в снег, и умереть там свободным.

— Его надо развязать, — сказала Вера.

— Зверя-то? — удивился ветеринар. — Бог с тобой, девочка, зверя развязывать нельзя. Это зверь, девочка, хищник. У хищника, девочка, всегда одна мечта: кого бы сожрать.

Вере не понравились эти слова. Она была на стороне волка.

Генка смотрел на нее глазами того раненого волка. Как будто он был тоже связан, связан, связан, и это было самое страшное, самое непонятное, самое несправедливое, что только может случиться с живым существом.

Начались каникулы, одноклассники почти все разъехались кто куда, взрослые мужики тоже разъехались — на заработки, в город, особняки бандитам строить. Не разъехались только совсем уж конченые алкаши, с утра до вечера толкли пыль возле единственного в Становом магазина или смирно лежали под заборами. У алкашей жизнь была до краев наполнена своими проблемами, и Веру она не замечали. А если вдруг замечали — то крестились, плевали через левое плечо или говорили что-нибудь вроде: «Все, завязывать надо…» В общем, жить не мешали.

Немножко мешал жить физрук. Летом он ее в покое не оставил, гонял каждый день даже больше, чем в школе, не выпускал из рук секундомер, испуганно таращился на него, хватался за голову, говорил: «Да чтоб же вам всем!..» — и по четвергам ездил в районную администрацию, по четвергам там были приемные дни, так что Вера по четвергам сачковала. Так, поплавает немножко — и за книжки. Единственная в Становом библиотека была замечательная, там и Фрейд был, и Адлер, и Фромм, и кое-что из современных американцев… Однажды она даже Ломброзо нашла в библиотечной кладовке, читала потом полночи и радовалась: если верить теории Ломброзо, физрука надо без суда и следствия прямо завтра отправить на каторжные работы. А лучше — вчера… А лучше — в первый же день каникул. Вот и чего он не уехал куда-нибудь? Ведь почти все уехали…

Генка не уехал. Матери на огороде помогал. В Становом почти все жили только со своих огородов, работать-то негде было. Правда, Генкина мать еще хорошо устроилась — нянечкой в единственном в Становом детском саду. Деньги, конечно, никакие, но там хоть поесть можно было, да и домой чего-нибудь принести. Так, по мелочи — хлеб оставшийся, миску макаронов с мясной подливкой, иногда даже горсточку сахарного песку, аккуратно сметенного с кухонного стола в пакетик. Детям-то просыпанное не дашь, а домой — ничего, можно. Генкина мать была человеком совестливым, никогда лишнего не хапала, забирала только то, что вовсе на выброс оставалось. Да она и того бы не забирала, но ведь дома четыре вечно голодных рта — у нее кроме сына еще три дочери было, маленькие, первый-второй-третий классы. Повезло еще, что муж три года назад от пьянки помер, все на один рот меньше. Живность кое-какую держали, как же без этого… Кур, поросенка, двух коз. Но и яйца, и козье молоко, и свинина — это ведь почти все на базар шло. Девок обувать-одевать надо, Генке тоже то и дело что-то новое, дом каких расходов требует… а учебники нынче почем? И каждый год — все что-то другое придумывают, совсем совести у людей нет… так что питались главным образом с огорода. Огород — большой, пятьдесят соток. Это в центре Становое считалось поселком городского типа, на главной улице даже четыре пятиэтажки было. А на окраинах — хорошо, земля немереная, на окраинах почти у всех огороды по пятьдесят соток. А такую работу в одни руки — дело немыслимое. Вот Генка матери и помогал на огороде. Генка мать жалел, и сестренок тоже. Вот интересно: раздолбай — а о своих заботился. С утра до ночи на этом огороде пахал. Совсем запахался, даже, кажется, похудел. Или это из-за загара казалось. Совсем черный стал.

Вера каждый день бегала вдоль речки за окраиной поселка, от Тихого Омута до старого парка и обратно, мимо всех этих окраинных огородов, на каждом из которых бессменно торчала согбенная спина, обтянутая выгоревшими ситцевыми узорами. Одна Генкина спина была без ситцевых узоров, просто голая спина, совершенно обыкновенная, только очень загорелая, а так — и смотреть, в общем-то, особо не на что. Вера и не смотрела.

А Генка на нее смотрел. Волчьими глазами. Издали. Она делала вид, что не замечает, но замечала все. Даже когда он прятался в кустах на другом берегу Тихого Омута и не шевелился все полтора часа, пока она без остановки плавала от берега до берега или прыгала в воду с расколотой молнией березы. Генка даже по четвергам не шевелился, когда она плавала без присмотра физрука, по Ломброзо — потенциального преступника, может быть, даже убийцы. По четвергам физрук присматривал потенциальную жертву в районной администрации.

Один четверг, второй четверг, третий четверг… Физрук в четвертый раз уехал искать жертву, Вера переплыла Тихий Омут и не без труда выбралась из воды — дна и здесь не было, и пришвартованного к берегу плотика не было, так что приходилось выбираться на руках, цепляясь за ненадежные ветки плакучих ив. Зато берег на этой стороне был пологий, весь заросший чистой низкой травой, мелким белым клевером и аптечной ромашкой. Вера села на чистую траву, подставила лицо солнцу и, не оглядываясь, сказала:

— Вылезай, я тебя вижу.

Тишина, потом хрустнула ветка, потом опять тишина, а потом на ее плечи опустились тяжелые, горячие, шершавые ладони. Вера даже не вздрогнула, хотя этого не ожидала. Она ожидала, что Генка или по-тихому смоется, или выломится из кустов с треском, с дурацкими шуточками или не менее дурацким недовольством: кто это, мол, тут шумит? Я, мол, рыбу ловлю, а тут шумит кто-то! Но тяжелые, горячие, шершавые ладони опустились на ее плечи, и она даже не вздрогнула, как будто ожидала именно этого.

— Аэлита, — тихо сказал Генка. Голос был не очень похож на его.

Вера оглянулась — Генка стоял за ее спиной на коленях, довольно далеко, примерно в шаге, во всяком случае, чтобы положить ладони ей на плечи, ему пришлось вытянуть перед собой руки во всю длину, а они у него длинные были. Стоял на коленях, смотрел на нее глазами связанного волка и говорил не своим голосом:

— Аэлита…

— Ты читал? — удивилась Вера.

Вообще-то — не очень удивилась. И даже совсем не удивилась. И даже ожидала чего-нибудь такого. То есть не чего-нибудь, а именно такого: «Аэлита». В конце концов, она столько лет была пришельцем, что имела право наконец дождаться соответствующего обращения.

— Библиотекарша сказала, что ты Аэлита, — говорил Генка глуховатым голосом без интонаций. Как сквозь сон бормотал. — Я говорю: кто это?.. Она говорит: почитай… Я почитал… Ты на Аэлиту похожа… Ни на кого не похожа… Не как все… Совсем другая…

Он бормотал, а сам подползал на коленях все ближе, не снимая ладоней с ее плеч. Вера хотела сказать, что трава молодая, жирная, зачем же он по ней на коленях, ведь зелень потом ни за что не отстираешь…Но ничего сказать не успела, Генка подполз на коленях вплотную, прижался своей горячей грудью к ее мокрой спине, лицом — к ее затылку, и повел ладонями вдоль ее рук, от плечей к запястьям, обхватил их, оторвал от травы, завел за голову и положил себе на шею, а потом осторожно обнял ее за талию, и ладони его становились, кажется, все горячее и горячее. И кожа Веры под его ладонями становилась горячей, просто раскалялась, как утюг, и даже странно было, что мокрый купальник не шипит и не высыхает на глазах, как от раскаленного утюга. Сердце билось где-то в горле, и Вера испуганно задержала дыхание: что это? Никогда у нее сердце в горле не билось, даже после марафона с препятствиями… Генка осторожно уложил ее на траву, вытянулся на боку рядом и обнял ее, она тоже повернулась на бок лицом к нему, и тоже обняла его. Он смотрел ей в глаза волчьими глазами и медленно гладил ее спину, и плечи, и шею, и руки, и бедра, и Вера пожалела, что его грудь прижимается к ее груди — плотно, без зазора, — а то бы он и ее грудь, наверное, погладил. Ей нравилось, как он к ней прикасается. Он не хватал ее, не тискал и не лапал, как других… Мелькнувшая мысль о других ее даже не обидела. Он так прикасался к ней, так гладил, так… ласкал!.. Да, вот что это было — ласка. И от этой ласки в ней возникала благодарность, огромная, удивленная и немножко недоверчивая благодарность, будто она вдруг получила подарок, о котором давно мечтала, а потом и мечтать перестала, а потом и вовсе забыла, что мечтала о подарке, а подарок — вот он, и не очень верится, что он — ей…

— Аэлита, — бормотал Генка и осторожно гладил ее горячими ладонями. — Аэли-и-ита… Ты не-е-ежная…

— И ты не-е-ежный, — благодарно говорила Вера, глядя в его волчьи глаза, и гладила его спину, и плечи, и руки, и шею, и шершавые взрослые щеки, и подбородок.

Генка зажмуривался, скрипел зубами, и под шершавыми щеками ходили твердые желваки. Вера вспоминала связанного волка, и ей становилось почему-то жалко Генку.

Так, обнявшись и осторожно гладя друг друга, они почти молча пролежали на пологом берегу Тихого Омута часа два, наверное. Пока со стороны недалеких отсюда окраинных огородов не раздался пронзительный крик, жалобный и раздраженный одновременно:

— Ге-е-ен! Где ты-ы-ы?! Иди домо-о-ой!

Вера дернулась, выскользнула из Генкиных рук, села и испуганно завертела головой — ей вдруг представилось, что кто-то мог все это время видеть их.

— Мать, — усталым голосом сказал Генка. — Надо идти. Ей одной трудно и с сеструхами, и с хозяйством… Идти надо.

А сам подтянул колени к животу, подложил ладони под щеку и закрыл глаза, будто спать собрался.

— Ну так ты иди, — тревожно сказала Вера. — Что ты калачиком свернулся? На ночевку, что ли, устраиваешься? Иди, зовут же!

— Ге-е-ен! — опять понеслось от огородов. — Где ты-ы-ы?!

— Сейчас, — бормотнул Генка, не открывая глаз. — Вер, уходи… Ты первая, а то я не уйду.

Вера немножко расстроилась, что Генка не назвал ее Аэлитой, но тут же решила, что это потому, что он сам расстроился — из-за того, что приходится расставаться. Это ее утешило.

— Приходи завтра, — сказала она как можно ласковее. — Вечером, ладно? После тренировки. Палыч уйдет — и я на этот берег переплыву. Хочешь?

— Да, — почему-то сердито сказал Генка, открыл глаза и уставился на нее волчьим взглядом.

— Я обязательно приду, — радостно пообещала она, с разбега прыгнула в воду, за несколько секунд переплыла на другой берег, выбралась на плотик и оглянулась.

Генки уже не было. Ну и ничего. Его мама звала. Он ответственный. Он любит свою маму, и сестренок тоже любит. И Веру любит. Сказал, что она не такая, как все. Аэлита.

— Ты где это допоздна пропадаешь? — насыпалась на нее бабушка. — О, мокрая! Опять без Палыча в Тихом Омуте бултыхалась? Сколько раз я тебе говорила: не ходи туда одна!

— Я не одна была, — весело откликнулась Вера. — Я с Генкой.

— Вот уж успокоила! — рассердилась бабушка. — С Генкой! Сколько раз я тебе говорила… Ты помнишь, что я тебе говорила?

— Помню, — безмятежно подтвердила Вера. — В пятак — и удирать. Да не, бабуль, это не тот случай. Он не такой. И я не такая, он сам сказал.

— Ты-то не такая, да он-то… — Бабушка повздыхала, подумала, пожевала губами и все-таки докончила: — Он-то, говорят, еще с зимы с Любкой путается. С шалавой этой крашеной.

В душе Веры даже не дрогнуло ничего. Нет, в самом деле не дрогнуло. Подумаешь — Любка! Она-то, Вера, все равно не такая, как все. Она Аэлита.

— Подумаешь — Любка! — так же безмятежно сказала Вера. — Я-то тут при чем? Да и врут про Любку, скорее всего. Генке только семнадцать, а Любка старая уже.

— Любке всего двадцать шесть, а Генке уже семнадцать, — обиженным тоном сказала бабушка. Наверное, своего последнего мужа вспомнила. — А тебе, Верка, всего пятнадцать. Рано еще тебе со взрослыми мужиками целоваться.

— А я и не целовалась, — тоже обиделась Вера. — Чего это, чуть что — сразу «целовалась»! Ничего я не целовалась… Еще чего не хватало, глупости всякие…

А ведь действительно — не целовалась. Генка ни разу ее не поцеловал, и даже попыток поцеловать не предпринимал. Наверное, это потому, что она не такая, как все. Может, обидеть боялся. Уважает. Надо завтра ему сказать, чтобы он ее поцеловал. Или даже самой его поцеловать.

Вера уснула совершенно счастливая, придумывая, как она попросит Генку ее поцеловать, и, представляя, как сама его поцелует.

Утром она сказала физруку, что на вечер у нее свои планы, так что его план тренировки придется чуть-чуть изменить: сейчас поплавать, потом побегать, а вечер — в ее распоряжении. Если бы физрук вздумал спросить, как Вера намерена распорядиться свободным вечером, она, наверное, тут же ему и рассказала бы о предстоящем свидании. Но физрук спрашивать не вздумал, он привык, что если Вера не на тренировке — значит в библиотеке. На золотую медаль идет. Физрук не понимал, зачем будущей олимпийской чемпионке какие-то посторонние медали, но чаще всего благоразумно помалкивал. Он все-таки в школе работал, ее сумасшедший тренер. Привык думать об успеваемости, показателях, чести школы, среднем балле… Педагог.

И бабушка ни о чем спрашивать не вздумала. Поворчала немножко, что с утра вода, поди, холодная, и что это глупость несусветная — на голодный желудок плавать. Но тут же согласилась, что плавать на сытый желудок — глупость еще большая, сунула в пакет миску с сырниками, два вареных яйца, пол-литровую банку красной смородины, несколько кусков сахару — и строго наказала все это съесть прямо как только из воды вылезет. Вера так и сделала. Хотела поделиться с физруком, но он отказался — сказал, что утром хорошо позавтракал. Ну, хорошо — и хорошо. Вера была обжорой, особенно после тренировок, и мысль о том, что надо с кем-то делиться бабушкиными сырниками, ее огорчала, хоть она и стеснялась этого огорчения. А мысль о том, что надо делиться с кем-то сахаром, ей даже в голову не приходила. Без сладкого она жить не могла, все время с тоской вспоминала в детстве, но какой сейчас шоколад? Сейчас и обыкновенного сахара — считанные кусочки, еще и делиться… Бабушка говорила, что кусок сахара у Веры не смогла бы отобрать и толпа вооруженных бандитов. Вера соглашалась: не смогла бы. Более того, она была уверена, что, например, бабаевскую шоколадку «Аленка» сама бы у любых вооруженных бандитов отобрала.

— Ты чего радуешься? — спросил физрук, сидящий на траве под старой березой рядом с Верой и внимательно наблюдающий, как она стремительно уминает сырники. — Выспалась хорошо?

У физрука болела мама, колобродила по ночам, он по несколько раз за ночь на ее зов вставал, поэтому считал, что самая большая радость — это хорошо выспаться.

— Ага, — весело ответила Вера и хрустнула последним куском сахара. — Хорошо… Только я не радуюсь, а грущу. Николай Павлович, вы помните, какой раньше шоколад был?

— Какой был, такой и остался, — хмуро сказал физрук. — Такой и сейчас есть, да не про нашу честь. Цены-то какие… Это тебе глюкозы не хватает, вот что. Наверное, мозг все себе забирает. Это все пятерки твои, да еще и книжки посторонние… Да и растешь еще… Я в субботу в Салтыки за медом поеду, мать просила. Тебе тоже баночку привезу.

— Мне не надо, — отказалась Вера. — Я мед не люблю, он воняет.

— Что ты глупости говоришь? — удивился физрук. — Чем это мед может вонять?

— Медом, конечно… Ну что, пора уже бегать?

— Здоровая вон какая, а совсем как ребенок, — с упреком сказал физрук. — Разве можно график ломать? И так сегодня уже все передвинулось. Мед ей медом воняет, ишь ты… Отдыхай полчаса.

Вере совсем не хотелось отдыхать, ей хотелось еще поплавать, еще попрыгать с березы, побегать, взбрыкивая на бегу, ногами, потанцевать, по крайней мере. Потратить энергию, которую она съела. И от сахара тоже, пока мозг все себе не забрал. Но тренер сказал, чтобы она отдыхала, а слово тренера — закон, это она еще с пяти лет знала. И Вера честно старалась отдыхать — нетерпеливо бродила над обрывом, без конца наклоняясь, будто в поисках земляники, подтягивалась на низких ветках, как на турнике, будто пытаясь что-то найти там, в сонной неподвижной листве. Но энергия все не тратилась, бурлила внутри нее, шипела, потрескивала, стреляла искрами и требовала выхода.

— Николай Павлович, пора уже, — поторопила она дремлющего под березой физрука. — Полчаса уже давно кончились, а я уже давно отдохнула.

— Десять минут прошло, — проворчал физрук, зачем-то глядя на свой любимый секундомер. Мотор в тебе, что ли? Отдохнула она… Нет, чтобы и о людях подумать…

Он, кряхтя и охая, стал медленно и неохотно подниматься с земли, отряхиваться, зевать, потягиваться… Но со старта рванул, как всегда, неожиданно, побежал легко и свободно, и Вера побежала за ним, размахивая пакетом с пустой миской и привычно любуясь своим тренером. Если бы не давний перелом, он сам бы в олимпийские чемпионы вышел, а не вел бы уроки физкультуры в поселковой школе. И не взваливал бы свои олимпийские мечты на чужие плечи… Вообще-то, Верины плечи тяжести этого груза не ощущали, она не собиралась становиться олимпийской чемпионкой. Но не признаваться же в этом человеку, который смысл жизни видит в том, чтобы сделать чемпионку из нее, раз уж у самого судьба не та… Пусть, раз уж ему так хочется. Он смысл жизни нашел, она физическую форму не потеряла. Все довольны.

Назад Дальше