Убыр - Наиль Измайлов 24 стр.


Я заулыбался, как луна, и на всякий случай обошел столб. Правая плоскость не сияла, свет-то с другой стороны, но серебрилась чисто и тускло. Что и требовалось доказать. А то я сам не знал, что со мной все в порядке. Дурак и есть.

Я взялся за рукоятку, чтобы выдернуть нож. И успел увидеть, как бурой звездой по лезвию разлетелась ржавчина.

В голове разлетелось не буро, а ало. Так, что удара о землю она не почувствовала.

Часть пятая Кто дома

1

Лицу жарко, а всему остальному прохладно. И то и другое почти хорошо. Лето наконец пришло. А летом плохо не бывает. Мы опять на пляже в Шарме, мама с папой загорают на лежаках, а Дилька закопала меня глубоко в песок, спасибо, голову оставила греться. Я скользнул ленивым взглядом по невыносимо серебряному морю, по совсем пустому пляжу, по лежакам и пням, по коричневой в тени, а на самом деле золотисто-красной от неправильного загара Дилькиной спине, сгорбленной рядышком, – и зацепился за чайку, висевшую прямо над нами. Как бы не капнула, беспокойно подумал я, и она капнула. Дильке на спину.

Я потянулся стереть багровую каплю и не смог двинуться. Закопан.

– Дильк, – промычал я, и в это время чайка каркнула. Не как чайка, как здоровенная страшная ворона – и сильно громче меня.

Дилькина спина не шелохнулась, а вокруг капли набухло красное кольцо, быстро покрывшееся мелкими белыми пузырьками, из которых потекло.

– Дилька! – крикнул я, срывая горло.

Ворона снова каркнула, и я увидел наконец, что вокруг никакой не солнечный пляж, а сырая душная низина в лесу, в которую солнце лет сто не заглядывало. И коричневая спина у Дильки не от загара, а это одежда такая – коричневый армяк албасты, и капля в кольце выросла в рыжий глаз, окруженный крохотными, как у пушистого кактуса, белесыми ресницами. Глаз моргнул, и албасты медленно, всем телом, начала оборачиваться ко мне.

Я задергался, пытаясь освободиться, но земля, в которую меня вколотили, – это же не песок, она держала крепко, а спутавшие руки-ноги корни – еще крепче. Но это была все-таки Дилька, ее лицо, хоть и без очков, и я успокоился – тут же задохнувшись. Вместо половины лица была ало-коричневая неровность со следами крупных зубов.

Я зажмурился, больно вдохнул и дернулся изо всех сил, с криком, который заглушило длинное, раздирающее уши карканье. И наконец очнулся.

Сильно лучше от этого не стало.

Я впрямь был вкопан или вдавлен в землю по горлышко так, что не понимал, лежу или стою с запрокинутым лицом. Да еще на грудь и ниже пару бревен подкинули. Не с размаху, чувствуется, и тяжесть была терпимой, но неподъемной. Она одна ниже подбородка ощущалась, больше не ощущалось ничего. Тело застыло и онемело. Лучше бы лицо онемело – тогда не саднило бы так вокруг левого глаза. Страшно хотелось как следует почесать там, прижать холодной ладошкой или пощупать, почему так неправильно ощущаются скула и лоб. Я подвигал губами и бровью, но понял лишь, что все, похоже, на месте, и даже в увеличенных размерах. Будто пластилиновые нашлепки. Немаленький шишак и на лбу, и ниже глаза. В столб въехал, когда по спине шибанули. На ножик загляделся, следопыт.

Теперь лежу посреди ночной поляны – во всяком случае, деревьев метрах в пяти не вижу и, главное, не чувствую. Это если положенных поверх меня не считать. Вкопали меня в землю, как в Сибири где-то рыбку вкапывают, чтобы подгнила слегка, якобы для вкуса. И гнетом придавили, как квашеную капусту. Герой поваренной книги.

Кто придавил-то?

Кто шибанул, тот и придавил.

Убыр небось.

Едва я это подумал, шапка зашевелилась вместе с волосами. Не от ужаса, а типа от излучения. Ну, вы тоже замечали такое, если пыль с экрана старого телевизора вытирали: волосы сами поднимаются и липнут к стеклу. Тут телевизора не было. Излучал багровый шарик. Он тихо выполз из-за деревьев на краю поляны, в которую меня вкопали, повисел и пошел на меня. Летающий ночничок, который ничего, кроме себя, не освещает. Я даже не мог понять, на какой он высоте плывет. Вообще в голове так перекосилось, что я подумал – это отражение восходящего солнца, и примерно представил себе, как и где лежит пруд, в котором я это отражение вижу. Нет, это шаровая молния, понял я и почти обрадовался, потому что интересно. По уму, пугаться надо было, а не радоваться: я про такие молнии читал и знал, что встречи с ними редко обходятся без травм и трупов. Но испугаться не успел: в память влетело определение, которого я точно не читал, но которое все объясняло: ubır utı[45]. Шарик подпрыгнул и рванул ко мне со скоростью велосипедиста.

Я постарался отдернуться и не жмуриться. Ни фига не смог. Но не позориться же. Я вздохнул, стараясь больше не думать ни про что на букву «у», и приоткрыл глаза.

Я думал, шарик будет висеть перед самым моим носом, гипнотически вращаясь или там всматриваясь в меня, как глаз Саурона с башни. Но перед носом ничего не было. И вообще шарика не было. Была темная поляна, сырая и холодная, но не такая пустая, как минуту назад.

Кто-то сидел за моей макушкой.

И смотрел на нее.

Сосулька, блин, обиженная нашлась.

Может, кажется, неуверенно подумал я, попытавшись оглянуться. От усилия в шее заныло, в ухо влезла неприятно холодная и липкая, как фарш, земля. Я торопливо вернул голову в покойное во всех смыслах положение и чуть не всхлипнул. Всхлипнул бы и вообще, наверное, разревелся, кабы не западло. И кабы не вот этот, сидящий за спиной. Нельзя при нем рыдать. Не знаю почему – может, по слезам в голову скользнет, может, в открытый рот палец сунет, – но нельзя.

Я подышал, косясь то вправо, то влево, чтобы поймать движение и успеть хоть что-нибудь сделать. Будто мог хоть что-нибудь сделать.

Я так месяц назад за дантистом следил. Он колдовал над моим коренным зубом, возникая то со лба, то из-под подбородка. А я знай глаза выворачивал, чтобы уберечься от нового укола: он обещал не колоть больше.

Лучше бы мне сейчас уколы кололи.

Все равно движение случилось не сбоку, а впереди. Я замер и попытался всмотреться, но ничего не увидел – только мрак, и, когда совсем напрягся, мутные фигурки сверху вниз поплыли, какие бывают, если глаз сильно расчесать. Я поморгал, прищурился, чтобы выгнать этот мусор, и понял, что фигурки увеличиваются. Набухают. И пахнут – горьким вчерашним кострищем.

Черная морда с невнятными отблесками висела прямо передо мной и не спеша приближалась. Поцеловать хотела, что ли? Странно, что я не чувствовал дополнительной тяжести, оно же у меня прямо на груди или там на животе стоит – или сидит. Нет, не на груди. Как за спиной было, так и осталось. Склоняется надо мной и тянется все ниже и ниже, как жираф к ромашке, – или что там у меня под носом торчит. Я успел удивиться, что лицо вроде не перевернуто лбом вниз, как должно, когда так из-за спины наклоняются. Тут мне на правый глаз словно бельмо капнуло, белесое и неровное, левый в колодец упал, а от горечи по ледяному нёбу потекла тошнотная слюна.

Слишком близко, не могу, запах, так ничего не может пахнуть, не должно, нечисть гадская.

– Пшла отсюда! Kit, guqınçan! – крикнул я, захлебываясь и понимая, что пропал: сейчас укусит.

И тут сквозь тьму увидел, что это не пятна, а папино лицо. Папка это, еще веселый и здоровый.

Я сморгнул, и это стал Марат-абый, нет, дед трухлявый какой-то, ой, какой дед, пацан, нет, похожий на него носатый мужик – и еще сто или тыща лиц, перетекающих одно в другое так, что не заметишь. Всё, заметил. Это одно лицо. И совсем не текущее. Чеканное и красивое, женское или как это… девичье. Причем девица не сильно меня старше. Зато сильно красивее. То есть фиг разглядишь, конечно, – и темно, и почти все закрывают волосы или капюшон, так что, по идее, должен один нос выглядывать, как в дверную щель. Но я почему-то знал, что это дико красивая девчонка и кожа у нее золотистая и мягкая, нос и скулы точеные, волосы и брови черные и блестящие, губы алые и теплые, а глаза веселые и горящие, и пахнет от нее невозможно, не бывает такого запаха, не хочу!

Я снова забился, как мотылек в бутылке, кажется совсем ломая себе затылок, чтобы отвернуться, но не смог. И понял наконец, что глаза у девчонки веселятся и горят совсем не по-людски. И что именно такими были глаза у всех лиц, проскочивших передо мной до девчонки.

У нас круглые зрачки, у кошек – стоячим зернышком, а тут упавшее – нет, не зернышко, а узкая растянутая пасть. Черная даже по сравнению с прочим мраком. Черная и всасывающая, как трещина в залитом овраге.

Я чуть не ухнул в эту пасть, как сапог в глинозем после ливня, – голова на месте осталась, но все, что в голове, почти уже хлынуло в слив, и все, что ниже головы, тоже. Ты защитник, слабо крикнул кто-то далеко за спиной. Бабка какая-то.

А что мне бабка, подумал я, покачиваясь на узком краю, за которым было лихо, весело и наконец-то тепло.

– Наиль, а ты меня не бросишь? – спросили совсем тихо и вдали.

– Наиль, а ты меня не бросишь? – спросили совсем тихо и вдали.

Она меня задолбала.

Я что ей, нанимался, что ли? Я ее не просил, я ничего этого не просил.

Я просто хочу успокоиться и согреться.

И это меня, между прочим, все бросили. Значит, я имею право.

Дура, что ли? Не брошу, конечно.

Пшла вон, чертила дохлая, сказал я точеной красавице, не раскрывая рта.

И дохлая чертила горячо ухватила меня за нос.

Я задергался, набирая полные уши земли, но было уже все равно и совсем бесполезно.

Она не нос мне схватила, она своим носом мой придавила. Сильно. Сломать хочет, подумал я, попытался то ли крикнуть, то ли дунуть, сам не понял – но тут давление чуть ослабло и растеклось к щекам. Я замер, соображая, что происходит. Не сообразил, пока глаза и рот не придавило мягкой резиной, точно обжимающую перчатку на лицо надевали.

Только это не перчатка. Убыр надевал свое лицо на мое, а мое продавливалось сквозь красивую девчонку с бешеными глазами, как сквозь слой сырого теста, душный и липкий.

Я хотел крикнуть, но поперхнулся на вдохе: нёбо, горло и язык ошпарило то ли льдистым снежком, то ли раскаленной картофелиной. Даже замычать толком не смог, лишь глазам стало горячо. Слезы тут же прохладно размазались по векам, а веки, губы, нос, да вообще все прочее плющилось и оттягивалось к ушам. Затылок вдавился в землю до треска, а изнутри не в такт треску все громче долбил японский барабан, и в глазах наконец стало светло и разноцветно. Насмерть давит, понял я, немо пытаясь дернуться и не умея даже этого. И в этот момент нажим ослаб, совсем исчез – и тварь оторвалась от меня с легким треском.

Я сипло и больно задышал, пытаясь открыть размазанные веки, которые уцепились завернувшимися мокрыми ресницами за глазные яблоки. Очень неприятно. Но надо понять, что было и что стало.

Я проморгался и увидел сквозь тьму и уплывающий светофор, как убыр стоит теперь уже передо мной. Вернее, на мне, но тяжесть совсем не чувствуется. То ли он легкий такой, то ли дерево, на которое взобрался, под углом в землю врыто и меня прижимает, но не давит. И тело у него не девичье совсем и даже не мужское, а небольшое такое, вроде моего, – а на месте головы что-то непонятное с ввалившимися тенями. Я хищно обрадовался, дурак, – подумал, что это он нечаянно так о мою морду помялся. Подумал, что я весь такой могучий недотрога, от которого всякая нечисть страдает и пробивается насквозь.

А убыр покачал немножко вдавленной своей головой, взялся за затылок обеими руками и повел локти вниз.

Я сперва не понял, что это он делает. А он затылок к лицу тащил. Видели, как сдутый мяч наизнанку выворачивают? Вот он с головой то же самое делал – выворачивал наизнанку.

И через пару секунд уже стоял затылком – и грудью ко мне.

Потом повернул голову – как сова, на сто восемьдесят градусов.

Я решил, что там зеркало какое-то особенное, четкое, объемное и меня отражает даже в темноте. Даже удивился тому, какая у меня, оказывается, глупая рожа, сощуренная и с раззявленным ртом. А рожа рот прикрыла и открыла глаза – с горящими улыбчивыми зрачками.

Убыр отпечатал себе мое лицо.

Зачем, подумал я, вдруг очень сильно испугавшись, – и крикнул:

– Зачем?

То есть не крикнул, конечно, – из сожженного горла выскочила неровная и острая струйка воздуха, совсем беззвучная.

Тварь наклонила голову с моим лицом, задрала бровь и качнула головой, уточняя, что я там сказал. Помахала рукой, останавливая, – рукой как у меня, только гадостно мучного цвета, – сунула полпальца в ухо, ковырнула там, как в сухом песке, и повернулась ко мне новеньким отверстием.

Слушаю типа внимательно.

А я вместе с землей, давящей мне на грудь и спину, валился куда-то назад, назад, под слой тумана, сходившегося надо мной, как вода. И провалился совсем, успев увидеть, как убыр очень знакомо пожал плечами и пошел к провалу, сереющему между лиловыми деревьями.

Моей походкой, с моим лицом и моей фигурой.

Забрал меня и ушел.

А меня, получается, не стало.

2

Мертвому хорошо.

Мертвому не нужно бояться. Нечего уже бояться. Или без толку.

Мертвому не нужно страдать, думать, дергаться, уворачиваться и что-то делать. Не нужно переживать. Всё, пережил. Теперь перемирай.

Мне вечно говорили: успокойся, успокойся. Вот, послушался. Насовсем.

Пусть другие беспокоятся. Начали.

Вокруг, от меня до невидимого горизонта, всё принялось шевелиться и издавать звуки. Птицы вступили в затяжную спутанную беседу. Кто-то, не помню, как называется, жужжал вдалеке, нет, совсем рядом – все же вдалеке. Сзади, чуть не наступив мне на голову, прошло что-то странное, двое одноногих в обнимочку. Между деревьями прокатился и вместе с первой лапой тумана лег рядом с левым ухом не то вой, не то лай, почему-то без эха, так что на него лучше не откликаться. Я и не откликался.

Мне очень хотелось покоя и отдыха. Не такого, может, – но какая теперь разница.

Просто лежи. Просто тони в душном сыром тумане, который струится змеями от горок и заваливает низинки, будто снег. Просто врастай в землю, а земля вместе с ее червячками и жучками врастает в тебя – совсем не холодно и не щекотно. Можно даже быстрее это сделать, если развалиться на части. Давайте, я готов.

Раз – левую руку отрубили, ловко так и совсем не больно, наоборот – на сердце легче стало. Раз – правую, прямо сквозь слой земли, но что им земля. Бац – сквозь еловый комель прошла невидимая сталь, и сразу пояснице стало легче, потому что нога не тянет, правая. Раз – и левая тоже не тянет.

Можно было посмотреть, кто это меня так разделывает, ловко и быстро, как замороженную курицу топориком, но темно, ничего, кроме жухлого цветочка под носом, не видно. Да и все равно. Тело в земле, пусть там и будет, а в собранном или разобранном состоянии – какая уже разница? Звезды интереснее, даже если что-то туманное перед ними мелькает. Кисельный человек водит рукой перед моим лицом. Ну или привидение.

Мельтешение не помеха. Многослойное небо лежало чуть ли не на лбу у меня, как прохладный экран, мерцая Гусиным Путем, упертым в удивленную луну, и медленно, но, оказывается, заметно крутилось вокруг Железного Колышка. А я не крутился. Эта мысль не то что боль вызвала – боли так и не было, – но дикую досаду, как дурацкая описка в первом уравнении красивой чистенькой контрольной, которую обнаружил перед самой сдачей на проверку. Только контрольную еще переписать можно, не всю, упачкав, – но хоть как-то исправить. А тут ничего не исправишь. Лежи и тоскуй, что все так мимо.

Колышек растянулся в сверкнувший гвоздик, а снежная пыль поплыла, словно акварель под дождем. Глазам стало тепло, холодно – и по вискам скользнули щекотные дорожки к ушам. Тут я забеспокоился как дурак, что вода в уши зальется и что я разрыдался точно маленький. Будто мне не все равно. Оказалось, не все равно – а толку-то. Не то что рукой двинуть не мог – даже моргать, оказывается, разучился.

Ну и ладно, подумал я устало и тут же понял, что потихонечку влипаю в размытую полосу шириной в полнеба и все-таки начинаю закручиваться вокруг колышка вместе со всеми. Разобрать, не кажется ли это мне, мешали слезы. Я снова попробовал сморгнуть, чуть веко не вывихнул. Под глазом заныло – и по нытью приятно мазнуло прохладой. Слеза удрала от скулы к носу, и туда же, к носу и за нос, свалилось небо со звездами, колышком и чернотой этой головокружительной. Голова закружилась в буквальном смысле. От чистого неба к неясной от близости земле, так что мягкие иглы укрывшей ее хвои влезли в нос. Медленно, но неотвратимо. Щекотно, чихну. Вылезли. И снова к выпучившей пятна луне. И к земле, чуть отстранившейся и нечеткой уже от мрака, а не близости. И поправляя орбиту так, чтобы на следующем витке я смог увидеть корни елей справа от моей лежки и почти смытые темнотой вершины елей – слева от нее.

Я понял, что поднимаюсь по спирали. Ну как поднимаюсь – поднимают меня. Ну как меня – голову мою. А кто поднимает, зачем, куда и почему одну голову – черт его знает.

Чуть я это подумал, случилась странная жуть. Ночь порвалась посередке, как черная бумага, – и тут же склеилась обратно. Но за эти полмига я успел увидеть в нестерпимой белизне что-то огромное, невозможно яркое и малость мной недовольное. Задохнулся, ослеп и оглох, как от удара мордой о воду после прыжка с вышки. И сильно не сразу обнаружил, что неподвижно завис выше деревьев и почти различаю линию горизонта далеко впереди, не отвлекаясь на отскочившее вверх небо, муть слева и невнятные то ли движения, то ли световые покачивания где-то за правым ухом.

Я сообразил, что за ерунда с небом творилась. Бабкины дружки типа природы-матери, мироздания или еще какого бога указали мне, что я не совсем нужное слово вспомнил для описания степени неизвестности. Не любят эти ребята нечистые слова, тем более в особых условиях, бабка вроде предупреждала. Условия, конечно, особые – только чего мне теперь-то указывать. Снявши голову, по словам не плачут.

Назад Дальше