Человеческие потери в цивилизованном обществе-это не холмики с пилоткой, это обнищание души, условия, ведущие к выветриванию человеческого содержания, нравственной эрозии.
Человек, который спит на полу на вокзале, мучается в бескрайних очередях, видит грязь и грубость, никогда не будет слушать по телевизору длинный доклад, никогда не почувствует себя хозяином завода, никогда не прочитает биографию кандидата на выборах, никогда не даст кров другому — ему уже не дали. Это стыдно, что людьми мы становимся, когда наводнение, пожар, взрыв, — неужели только трагедия может поднять наши головы?
Куда ушло из нас достоинство? Из всех сразу. Лишены достоинства и те, кто спит на грязном вокзальном кафеле, и те, кто руководит этими вокзалами. Я не верю, что для того, чтобы к людям относились по-человечески, прежде всего нужны миллионы рублей, совокупность могучих и пунктуальных поставщиков. Прежде всего нужна порядочность. Общечеловеческая, внесистемная. Производное от достоинства.
Мы делаем фотоаппараты, велосипеды, компьютеры, яхты, видеобары, центры аутотренинга, орбитальные станции, мраморные памятники и гранитные набережные. Но люди, которые это делают, мучаются в нечеловеческих условиях в ожидании поезда или самолета. И не могут вовремя уехать.
Как может любой советский руководитель (начальник этого же вокзала), воспитанный и взращенный нашими ценностями, начинающий каждую свою речь перед коллективом пышной шапкой цитат и перечислением партийных решений, — как он может спокойно спать, совершенно точно зная, что на вокзале порой негде ступить от лежащих тел?
Беда наша тем опаснее, что мы не чувствуем ее. Если человек не чувствует боль, — любая болезнь становится последней.
Первый раз я задумался о том, что у меня нет человеческого достоинства, в армии Там я понял: мне чего-то не хватает, чтобы назвать себя человеком. Меня. оказалось, очень легко унизить. Вся армейская система внеуставных отношений «дедовщина» — построена на каждодневном унижении — физическом и моральном. Об этом надо говорить: правда дика. Служа в отличной части, я полгода не имел права умываться по утрам и вечерам, ходить в библиотеку, смотреть телевизор. Первый раз меня повели на «разбор» в туалет, потому что на просмотре единственно разрешенной программы «Время» я сел чуть в стороне от ребят моего призыва.
Как мы по-детски запальчиво верили в чеканные парады на Красной площади, взволнованный голос диктора из «Служу Советскому Союзу», в фильмы, где солдаты всегда румяны и с чеканным «Есть!» на устах, и как я удивлялся, почему плачет моя мама, провожая в дорогу, которая ведет к возмужанию?
Мы привыкли жить в двух плоскостях: в мире реальном и в мире трибунных слов, социалистических обязательств, изготовленных типографским способом. Люди рвали себе души на сломе этих плоскостей. Люди, наши прекрасные люди, переставали верить в себя, чтобы верить, что есть, обязательно есть эта святая общая справедливость, просто не хватило ее именно на него. В армии я понял, что справедливости не хватает на всех. И там придумывают свою справедливость: в порядке очереди. Моделируют наше общество на свой манер: один класс подавляет другой, чтобы стать человеком — надо кого-то унизить. И это не кончается отметкой в военном билете и паспортом на руках.
Нравственные потери — как радиация: без цвета и запаха-и тем еще страшней. Человек, которому дали понять, что он ничто, потом очень легко живет. У меня сводит скулы, когда при мне говорят: «Армия — это хорошая школа жизни». Но это правда!
Я ненавидел до армии длинные очереди, возмущался формализмом комсомольских собраний, болел за что-то душой — после армии мне стало покойно. Я видел и вижу вокруг себя привычные армейские унижения. И как мало всем нам надо для счастья! Пусть очереди, и продавщица орёт-зато купили! Пусть спим на полу-зато поедем! Пусть без места, в холодном вагоне — но все-таки домой! Пусть начальник матерится — но ведь не бьет! Пусть туалет грязный — но все лучше, чем поле чистое! А разве редко бывает, когда коллектив объединяется из-за безделицы, пустяка против новичка и травит его без жалости лишь за то, что он не похож на всех? Не надо торопиться во всем винить армию — и совсем не потому, что военные очень болезненно на это реагируют. Армия — это зеркало Там мы понимаем, чего стоим. И она действительно учит жизни. Но какая тогда грустная у нас с вами жизнь.
Не армия виновата в психологической начинке внеуставных отношений. Парадоксальный круговорот, не дающий утихомирить «дедовщину», заключается в том, что человек, которого год унижали, сам потом унижает и бьет. И тем сильнее, чем били его. Откуда призрачное убеждение: чтобы самому вылезти из проруби, надо наступить рядом тонущему на голову? А ведь это очень старый и традиционный способ продвижения к цели, который мы выработали во времена волевых решений сверху. История складывалась так, а потом мы уже так подлаживали свое настоящее под него, что продвижение вперед прежде всего обусловливалось сокрушением, уничтожением чего-либо: нэпмана, кулака, оппозиции, морганистов, ныне-кооператоров. Победа-это взмах шашки, и чья-то головушка в кустах. Время вынужденно зверских отношений прошло, и если мы хотим действительно жить в соответствии с новым мышлением, реконструируя достоинство человека, уважая его и любя, надо держать в памяти новую арифметику. Продвижение вперед — это умножение сторонников, а не вычитание и дробление противников. Это совсем не взаимообусловленные процессы. Просто первое легче. Проще плюнуть в спину прошлому, чем стереть плевок с будущего.
Поэтому наивно призывать бороться с противниками перестройки. Большинство из них — бессознательные. Мы не можем вбивать им в голову новые истины, как рефлекс. Не осознавая нового, не вживаясь в него, они не смогут придать ему творческое развитие. Надо убеждать, доказывать, перемещать. Людей! Но не противников!
Постоянно обращаюсь к армии не потому, что она-корень всех бед. Уровень человеческого содержания в обществе определяется по минимуму: в сферах традиционно ограниченной свободы действий — армии, тюремном заключении.
Жизнь не кончается за забором с колючей проволокой или воротами с красной звездой-в обществе действует неумолимый закон сообщающихся сосудов. Даже в тюрьме надо уважать человеческое достоинство заключенного. Человек — продукт общества. Нечестно отрекаться от своих детей. Они — это мы. И выступая за отмену смертной казни, мы щадим не убийц-душегубов. Мы щадим себя. Поднимется хоть на крохотное деление уровень тепла там — станет теплей и у нас.
Первый серьезный шаг-участие в управлении государством, голосование на выборах-миллионы молодых граждан нашей страны делают тоже в армии. Об этом событии с удовольствием вспоминают целый год. Смешная игра в демократию достигает такого размаха, что «подъем!» уже не кричат в день выборов, а командир части самолично трясет ласково каждую кровать под веселую музыку, и еще до рассвета солдаты идут на избирательный пункт — упаси бог строем! толпой сделать свое дело: проголосовать и уйти под покровом темноты, не видя ни одного человека из народа, с которым армия вообще-то едина. Армия на выборах закладывает фундамент дисциплины и организованности, которая почему-то должна проявиться в том, что столько-то человек проголосовало к такому-то часу. Если в этом проявляется сознание граждан, то выходит в идеале: все общество, как армию, поднять утром и-шагом марш! — на пункты?
Первый раз на моих глазах умер человек на тихом вокзале небольшого городка. Дежурная по вокзалу пару раз перепутала путь, на который принимался поезд. Среди выданных билетов часто встречались «двойники», обрекающие людей действовать по звериному принципу «кто смел, тот и съел». Поэтому пассажиры, и среди них — этот человек, бегали через мост от платформы к платформе, встречая свой долгожданный поезд. Человеку повезло-он добрался до вагона первый и, тяжело дыша, стал протискиваться в тамбур, не выпуская из рук двух чемоданов чемоданы были нужны, чтобы занять сразу два места — с ним были жена и дочь; он хотел, чтобы они могли хоть посидеть, если не хватит места для сна. Сердце у человека не выдержало в узком вагонном коридоре. Он упал лицом вниз, а через него, суетливо пыхтя, переступали пассажиры, передавали коробки и сумки — люди торопились занять места.
Дочь делала ему на перроне, куда человека наконец вынесли после того, как все расселись, искусственное дыхание. Умело делала-у человека было, наверное, часто плохо с сердцем, но он его не берег. Он хотел занять место. Наша жизнь не оставляла ему выбора. Дочь дышала с жалким стоном, надавливая ритмично человеку на грудную клетку, в ее ладошках была жизнь самого дорогого человека, который в детстве казался вечным, а вот теперь на сером асфальте, после счастливо проведенного отпуска, лицо его становилось чужим и страшным. Люди стояли вокруг, проводница оглядывалась-как там светофор, не зеленый? Из окон глядели пассажиры. Человек умер.
На перрон вынесли его чемоданы. И поезд ушел.
Иногда кажется, что экономическую рубашку нашей страны изначально проектировали, учитывая безропотность и покорность. Теснота неувязок, бесголковостей, верхоглядства вынуждает нас расставаться с изначальным человеческим, гордым взглядом на мир, который есть в детях. Но, с другой стороны, кто еще, как не мы, кроил и сшил эту рубашку? Получается, мы сами себя обрекли на то состояние, в котором находимся. Мы достойны того, что сделали.
Судьба народов зависит от «золотого сечения» народной души, «золотого сечения» нравственного здоровья, способного превозмочь любой вызов истории. Мы не верим в то, что каждый народ имеет время света и время тени. Это утешение слабым. Мы верим в свое «золотое сечение». Мы хотим быть сильными.
Экономический строй, запрограммированный на жестокую централизацию и дисциплину, дал глубокие корни в духовную жизнь. Десятилетиями властвовал незыблемый окрик «план-закон!», звучали директивы о сроках сева и уборки, жила твердая вера, что железный кулак команды может все, а если не все-значит, народ распустился. Время ушло, а наш пароход все еще грозно махал в пустоте обнажившегося русла громадными лопастями, на палубе играла музыка и развевались флаги. Безоговорочное и безусловное подчинение уже не обусловливалось экономическими и политическими реалиями жизни. Это порождало равнодушие. Готовность проявлять человеческое достоинство только по специальной команде. А команды такой не было.
Недопустимое наше заблуждение, что достоинство — это личное дело каждого. Что-то вроде приусадебного участка. Сам, дескать, береги честь смолоду. Но достоинство-не общее одеяло: с одного стянешь-тебе достанется больше. Достоинство-это воздух. Если отнять у одного — всем станет труднее дышать. Оно не бывает действительным или страдательным — одно за счет другого. Только всеобщее — тогда мы живы, тогда мы добьемся всего. Потому что коммунизм — это Человек. И не больше. А что может быть больше?
Мы забывали, что достоинство — это государственный золотой запас и хранить его — всем.
Когда мы перестали понимать, что власть-это наша власть? Что народные комиссары, которых мы, на кого-то спешно равняясь, переименовали в министров, — это наши слуги? Говорю высокопарно лишь для того, чтобы отметить: пока некоторые министры орут матом по селектору так, будто все подчиненные-его слуги. Их можно понять-прошлое еще с нами, время и сейчас жестоко, и мало у нас новых людей и средств к движению. В этом драматизм перестройки — надо растить новое на ходу, ни в коем случае не сбавляя темпа. Страна не локомотив — ее не загонишь в депо на ремонт. Нам не на кого равняться — только на свое будущее.
Переотройка осуществляется с кровью. Выросло безликое поколение «поднятых рук». Нам слишком долго было все равно, кто попадет в президиум. Поэтому там порой оказывались те, кому это было не все равно, — карьеристы, приспособленцы, а теперь бумеранг нашего равнодушия стоит поперек горла переменам. Самое тревожное, что в огромном количестве людей на смену личному достоинству пришла психология болельщика: я за команду не играю, я за нее болею. Перестройка? Ну что ж, давайте посмотрим, как у вас получится. Прошлое оставило нам рефлекс общей лямки, рефлекс бурлаков. Один командует — все тащат. Каждый отдельно не думает.
Мы не сможем осуществить перестройку, не сделаем ни одного шага, пока не вернем обществу четкие установки на первоочередную ценность человеческой личности и безусловное ее уважение. Без этого теряет смысл демократизация. Голосующее большинство людей, лишенных достоинств, ни за что хорошее не проголосует. Коллегиальное решение не будет свободно от ошибок, пока решают не личности, а личности лишь постольку, поскольку позволяют время, условия, начальник, выгода. Пока каждый живет лишь в меру чьего-то позволения, а не в меру представлений о своем долге перед Родиной.
Общество, идущее вперед, никогда не застраховано от ошибок. И сейчас их цена велика. Единственная гарантия от губительных просчетов — это проверка каждого нашего шага критерием: растет ли человек? Цена цели, какова цена цели — этот вопрос должен сопутствовать каждому нашему устремлению. Ломаем ли мы старый дом, строим завод, пишем статью-прежде всего мы строим человека.
Если нет, зачем тогда все это?
Надо, чтобы люди помнили, что они люди и в приемных больших начальников, и на вокзалах, и в магазинах, и на собраниях, и в больницах, и в школах. И боролись за это. Словом и делом. Ощущая поддержку и уважение в случае ошибки.
Если мы все будем чувствовать себя людьми, мы перестанем считать тех, кто нами руководит, богами, и всем будет легче. Мы перестанем шарахаться от множества мнений и многообразия жизни. Тогда мы все поймем, что от меня, тебя, вас, всех конкретно зависит судьба нашей Родины.
А пока лишь верхушку качает ветер перемен — мы пока здесь, внизу, в корнях. Надо расти. Это не прекраснодушный призыв. Это нам выгодно. Многие называют наше время оттепелью. Но только в природе оттепель бывает два раза в год — осенью и весной. В жизни от нас только зависит, что будет после оттепели: щедрое и жаркое лето или студеная зима.
Когда деревья вымерзают до корней.
СЕКРЕТ
Эти строки ни к чему не обязывают читающие их глаза. Они не потребуют бланков с перечнем принятых мер. Все дело в том, что я ничего не могу сказать наверняка, — это главное, на чем я настаиваю. Легкомыслие избавит от необходимости объясняться и спасет от излишнего напряжения — в этом основа свободного естества и нежелания чужой крови: ничего не говорить наверняка. Все — наверное. Мартирос Вартанович Кещян. Нет, если хотите, можно даже так: Матрос Вратарьевич Кощей. Ха-ха! Цыц. Ну вот. Историю честнее всего рассказывать с конца. Зная, чем она кончится, легко решить, надо ли слушать. Но конца я не знаю. Кто может сказать, чем кончится жизнь?
Мальчик Мартирос сильно болел. Мудрая тетка посадила в землю два корня чеснока. Один по имени Мартирос. Другой — Грачик. Так звали другого теткиного племянника, здорового, как бык. Корень Грачик вырос первым. Все стали звать мальчика Грач. Осталось и другое имя-Мартирос («ну, не Сарьян, конечно, но в честь деда»).
История-удел равнодушного времени, болезнь освободившихся людей. Все прочие времена и люди во всем видят трагедию или анекдот в зависимости от потребностей выкручивающей руки эпохи, а это неправда, потому что смех и боль — вс. е едино: все слезы людские; все делает одинаковым беспамятная душа свободного человека: и «Ревизор» — трагедия, и «Ромео и Джульетта» — забавная хохма. Когда люди перестают понимать освободившее их время, они отвергают знаки восклицательные, требующие ордена, и знаки вопросительные, грозящие плахой; они начинают не только прошлое, но и нынешнее время почитать историей, а история — это пешком вдоль берега морского, оберегая ноги от быстрой волны, что шипит синим платком с белой пенной бахромой и отступает, растекаясь извилистой арабской вязью, искать, поднять выброшенную водой ветку, часть чьей-то жизни, и думать при этом можно о том, что было с этой веткой, вымытой до костной белизны, или о том-что нравится мне, — что будет с нами.
Хотя такая история похожа больше на секрет. Что делает невозможным знать ее окончание.
А мы начинаем, товарищи, мы начинаем, есть такой анекдот: «Выступает на пресс-конференции представитель Аэрофлота: — Мы выпустили новый самолет! Ту-150! В нем семь этажей. В первом — багаж. Во втором — пассажиры. Третий этаж — экипаж. На четвертом — кинозал и бар. Шестой — магазин и библиотека. И седьмой этаж — бассейн. А теперь давайте глянем: взлетит эта дура или нет?»
Глаза у него полны стеклянно-чайной тоски.
Село Черешня (под Сочи) делилось на районы: Черешня, Бассейн, Социализм; имело один телевизор и клуб, где женщины рыдали над индийскими фильмами. Отец его, Вартан, порывался в цирковые, да мама не пустила. Он кружил по миру, как по манежу: инкассатор, директор вагона-ресторана, шеф-повар, сапожник, выращиватель бамбука, творец гранитных надгробий. Мать его, Арменуи, учительница — тетради, тетради, тетради… Грач вспоминает с трудом: брат в Тюмени… вертолетчик. Сестра сумочки шьет. Кто из них младше? Кто… из… них… младше… (все эти проклятые переезды). Брат! Если не сестра-она, по-моему, младшенькая. Если не брат.
Но сам-то он-старший!
В овраге за селом лежал мраморный Сталин, ходили смотреть — страшно.
А настоящее имя дрессировщика Б. Селезнев, не Борис, а Берия. Берия Селезнев!
Секрет роют в песке или мягкой земле, чаще-под деревом. Дно ямки застилают фольгой, на нее — лепестки и цветы одуванчика, ромашки, василька, вокруг-травы, а сверху-осколок бутылочного стекла, потом — землей. Рыхлят землю и рядом, чтобы приставучие девчонки, которые всегда подглядывают, искали там, а там-пусто! Правда, иногда сам хозяин забывает и долго не может найти; совсем нет гарантии, что я, вернее, он, найдет, тут ничего нельзя сказать наверняка… Зато когда палец проваливается в податливую землю и в крохотной капельке вдруг открывается не тронутый осенью победный, яркий мир…