Грач не пил, не курил, играл в театрике школьном, мочал на барабане в ансамбле англо-армянский репертуар и песню всех времен и народов «Синий, синий иней»-нет, слуха нету, но на барабане любил, очень, особенно заветное-ту-ды, ту-ды, бу-бу-дзынь!
Комиковал-по хилости другим выделиться невозможно, прочили его в повара (хоть подрастет), а пришел в школу смешной, длинный человек и сказал: «Я Иван Иванович Степанов. Давайте в цирковую студию».
Давайте!
Грачик делал пантомимы; в селе жила пятилетняя глухонемая девочка-она понимала все, смеялась, хлопала, понимаешь? Он говорит: «Анимаэешь?»
Как-то вот интересно тогда жили, не скучали, а?
Поет труба протяжно и грустно в цирке пустом.
Сумрак, скорбный, как беззубый рот…
Его недавно встретил Степанов: «Что-то, Грач, изменилось в детях-ничего делать не хотят, ничего не надо. Новые времена…»
Сумрак, скорбный, как беззубый рот, пройдите до центра этой красной мишени, мимо следов конских копыт на дне воздушного сугроба — завтра, завтра будет, завтра — как будто замерший отчаянный вдох; а всё это — оркестры, парад-алле, полеты и прыжки, антре и штейн-трапе, тигриные спины — это выдох, измученное дыхание одних и тех же движений, слов, улыбок, и опять — вдыхать, копить по ночам к единственному выходному этот протяжный, на две тысячи четырнадцать мест, вдох.
Зима. Товарищ, привязавшись веревкой, чистит от снега лысую макушку купола.
Ведь слово какое: штейн-трапе!
В Москву приехал поступать: деревня деревней. На ВДНХ: ух ты, ракета, ах ты, черт, самолет! «Ту сто пятьдесят» столько-то, ах, чтоб твою, вон за елками еще один — «Як сорок», народ в него заходит и заходит, заходит и прет себе еще, самолет ведь кроха, а народу — вишь, какая прорва влазит, вишь, до чего додумались (заходит и заходит), давай, что ль, и мы взлезем, зашли — там из хвоста выход!
Отстучал телеграмму: «Приняли!»
Пожалели за рост — метр пятьдесят с волосами плюс жалостный акцент при исполнении басни.
В комнате общаги — четверо. Один бросил («не знаю почему»). Второго посадили («почему-не знаю»). Остались: Грач Кещян и Сережа Середа. Решили работать вместе — единственная пара клоунов на курсе: Кещян и Середа! Даже так: КЕЩЯН и СЕРЕДА!!!
В училище гении все. Все приезжают с чемоданом динамита: взорвать! А тут: грим, сценическая речь, танец, пластика, изобразительное искусство, актерское мастерство, фехтование. И история КПСС.
С выпускного курса их — хлоп! — в армию. Грачик и Сережа подобрали в гастрономе бездомную болонку, вымыли, тащат в общагу-а там повестки. Сели на кроватях-жуть. И собака завыла.
Обстригли, переодели, марш в столовую! Перед дверью — зеркало, прыскают: ну и рожа, а эта, а вот та хе-хе… Стоп! Зеркало прошел, всех увидел, кроме себя. Мигом вернулся. Вот это-я?!
С Сережей кровати стояли рядом.
Эквилибрист Гук не сдался. Писал в инстанции: как же так, народные деньги в трубу, теряем квалификацию, надо бы использовать по специальности.
«Рядовой Гук, к комбату!».
«Дописался, армян, за мной пришли».
Гук косил под простого. Зашел: «Здравствуйте, вызывали?»
«Вон отсюда! — заорал комбат, — зайти как положено!»
— Товарищ подполковник, рядовой Гук… Комбат значительно встал, залез в заранее заготовленную пачку «Столичных», картинно повернулся к окну и закурил, шевеля ноздрями:
— Пишешь?
— Пишу, — скромно признался Гук. Комбат затянулся:
— Еще раз напишешь-отправлю всех на Землю Франца-Иосифа. Навозными вилами будешь жонглировать!
— Как вы сказали… «на-воз-ными вилами»? — уточнил Гук. — Так и напишем…
— Вон отсюда!!!
Через месяц их перевели в ансамбль песни и пляски.
В армии Грачик в первый раз понял, что хочет работать один. Соло. Что-то стало расти изнутри, давить. Сережа выслушал это, Сережа грустно посоветовал: не торопись, давай хоть начнем.
После армии женился Сережа, и Грач женился. Жена-Тамара. Жили рядом, правда, дядя ее был против — не любит цирковых, но тетя его была очень «за» (покойница), ходила провожала и встречала с работы Тамару, чтоб никто, не дай бог, не пристал.
Когда обручение-невеста выносит свекрови и свекру на подносе собственноручно расшитое полотенце (магазинный ценник аккуратно срывают).
Когда свадьба-незамужнюю сестру невесты наряжают тоже в белое и фату-она на выданье.
На свадьбе шестьсот человек гуляли семь дней.
Потом — диплом и выпуск. В училище — Грачик, в дипломе — Мартирос. На дипломе расписались Никулин и Карандаш. Все!
Воробьи чирикают под куполом.
В квадратные амбразуры распахнутых дверей-студеный февральский свет. Пустой подсолнух зрительного зала.
Ночью накануне невеста проснулась и подумала: «А может, встать и убежать?»
Вверху летают люди, матерятся, хватаясь руками за руки в воздухе, или в томительной немоте запнувшегося сердца врезаются звонкой рыбиной в тугую страхующую сеть.
Внизу елозят носами по вытертому бархату манежа два малыша.
«Слава, я кому сказал, сиди на месте!»
Среди пустого оркестра стоит на голове товарищ в синей майке.
Тоненькая «из полета» вынимает свои ножки в голубых носках из стоптанных тапок и лезет туда, куда только от сопровождения взглядом немеют ноги.
В красном уголке-профсоюзное собрание программы.
На барьере трупами лежат ассистенты. Лениво цедят малышам:
«Напэрстки… э, покажите чтэ-нибудь силовоэ».
Наперстки делают шпагат.
После выпуска Грачик бил челом — хочу попробовать один.
Его вразумили: молодой специалист должен отбарабанить два года. Да и вообще по плану больше клоунов соло не положено.
В цирке не говорят «месяц», «квартал», «год» — в цирке нет времени. В цирке говорят «город» — «я это сделаю за город».
И пошли у «парных коверных» Середы и Кещяна город за городом. Образы такие — Сережа прям та-акой из себя, ну, та-акой, а Грачик — на подначках: принеси, отнеси, иди, уйди.
Клоун белый: умный, рассудительный, склонный к злой шутке.
Клоун рыжий: дурак. Побеждающий в конце концов.
Клоуны в СССР (по Кещяну): 1. Карандаш. 2. Енгибаров. 3. Никулин и Шуйдин.
Товарищ в синей майке в оркестре встал теперь на одну руку и начал потихоньку вращаться.
А она, «из полета», опять не дотянула и бьется в сети внизу под советы и упреки, закусывает губы и медленной гусеницей — вверх.
Собрание: «Наши обязательства: организовать советско-американскую программу».
«Ха-ха, а кто будет американцами?»
«Товарищи, есть договоренность: приедут».
«А может, лучше мы к ним?»
Меня толкают в спину, нате-бумажечки с лиловыми штампами, «товарищу корреспонденту», надо ведь и вам что-нибудь кушать (очень справедливо) талоны на сахар, колбасу, мясо.
Тонкая и сухая, как птица, «из полета» пробует теперь уже без лонжи; в сладкой, как боль, тишине несется навстречу рукам — нет! — опять об тугую сеть, господи! Наташа, как ты держишь руки!
Товарищ в синей майке все еще стоит на одной руке, а во вторую взял колючую блестящую штуковину и крутится теперь с ней.
Мимо манежа Тамара депортирует детей домой.
«Грачи пролетели. В какие края?»
Униформа торгует винцом. Бутылка-восемь рублей.
Когда помер Брежнев, Кещяна и Середу вызвал руководитель программы. «Так, — печально сказал он, глядя на траурные ленты за окном. — Есть у вас что-нибудь несмешное?». «Нету», — ответили коверные. «Тогда работайте без костюмов и без грима. И не смешите».
Они вышли на манеж в своем. Первая реприза — иллюзионная. Посмотрели друг на друга. Сережа выплюнул изо рта оранжевый шарик. Грачик достал такой же из своего уха. Дирижер в оркестре свалился от смеха на пол, в цирке звенели стекла от хохота. Оставшиеся дни траура коверные выходили в униформе, помогали перетаскивать реквизит. Дети реагировали очень живо.
Они срослись сиамскими близнецами.
«В Краснодаре отработали до нас акробаты: мужчина и женщина. Все так хорошо. Ассистент их железяку поднял на веревку, веревку сунул в руки униформисту. Мы с Сережей выходим, болтаем: тара-ра, та-ра-ра, ра-ра. Бац! униформист выпускает веревку из рук. Раз! — мы с Сережей не сговариваясь делаем шаг друг от друга: железяка грохается между нами! Что делаю я? Я решаю обыграть. Оборачиваюсь-ах! И падаю замертво. Ассистент, в дикой панике летящий за возможной судимостью, видит: я пластом и без движения — убило! — и с плачем лезет меня спасать!»
Двое детей — Грачик-младший («папа наш не хотел сына, мы так с ним плакали») и Гаянэ («по пять раз в роддом приходил»).
Жена Тамара: «Одно меня злит — как скука замучает, начинаю ему вкручивать: ну, когда ты устроишь ассистентом? Вот уеду домой — один будешь. Он поворачивается, дверью ба-бах! И все. Ни слова.»
Плохое настроение-раздевается полчаса. Потом в ванную идет.
Двое детей — Грачик-младший («папа наш не хотел сына, мы так с ним плакали») и Гаянэ («по пять раз в роддом приходил»).
Жена Тамара: «Одно меня злит — как скука замучает, начинаю ему вкручивать: ну, когда ты устроишь ассистентом? Вот уеду домой — один будешь. Он поворачивается, дверью ба-бах! И все. Ни слова.»
Плохое настроение-раздевается полчаса. Потом в ванную идет.
Хорошее-с порога целоваться лезет: «Томуля, я пришел, давай есть!»
Старший Грачик ждал шесть лет. Он все надеялся, что кто-то придет и отпустит. Он боялся открыть рот в споре с Системой. С «Союзгосцирком».
Нет, они очень дружили с Сережей, но в голове у него жил клоун один, душа шила и кроила на него… Он никому про это не рассказывал-боялся обидеть: вот ты, Грачик, какой, Сережу бросить хочешь.
Шаркает публика в черных шубах, шапках, платках, полупустой холодный цирк, пьяные фигуры, тяжело усаживается на место подсадка, оскорбленно окаменев на мое свойское подмигивание, пошла фонограмма, свет ежится до красного пятачка, за кулисами хрупкая «из полета» просит у клоуна «кислородную» палочку-сигарету, одна на двоих с партнершей; но уже пора, и руководитель полета Херц удивляется сыну: «Слава, какое „писать“ — я на работу иду!» Все оставляют тапки у выхода — и… парад-алле!
Безымянные разговоры: «Были в Штатах. Руководитель делегации собрал программу: „Товарищи, у нас в стране принят известный указ. На банкете поэтому-только сок“. Смотрю я: все наши сидят со стаканчиками сока, кислые и злые. Думаю: летом мне на пенсию. Да чего мне могут сделать? Подхожу к негру-официанту: „Виски!“ Он плеснул грамм сорок в рюмашку. Я: „Но. Биг виски“. Негр достал стакан побольше и бухнул туда. Подгреб товарищ: „Петя, ты что?“ „А ну их!“. „Ах, ты ж черт, — простонал товарищ. — Была не была. Как это будет?“ „Биг виски“. „Вот-вот, друг, набигуй и мне“.»
В Минске Грачик пересекся с режиссером-ровесником — Витей Франке. Витя-деловой человек. Он делает клоунов. «Грачик, если ты добьешься выхода из пары — я тебя возьму». И Кещян решился — он пошел на приступ.
В главке возмутились: кому это надо? Так хорошо трудились! Их хвалили! А тут: сажай одного на репетиционный, плати ему деньги, второму пару ищи, и когда он теперь работать начнет?
Грачик, понурый, хрупкий, бродил по кабинетам, опустив огромную шапку черных волос. Вахта в Министерстве культуры его знала в лицо. Грачик приходил к открытию и курил у входа. Проходившая мелюзга благоговейно шептала: «Леонтьев». Без пятнадцати девять вахтер открывал первую дверь настежь, отпирал вторую, третью подпирал деревянным бруском, чтобы не закрывалась, подметал вход, гоняясь за бумажками. Потом строго глядел на Грачика и делал брезгливый жест рукой: «Отойдите отсюдова. Чтоб видно не было». Клоун прятался за выступ здания. Подкатывала черная машина, из нее выходил Демичев. После него вахтер уже быстрее совершал обратную процедуру с дверьми.
Клоун думал: кинуться бы, рассказать…
Наконец строптивого клоуна решили унять законно-разрешили просмотр на право создания сольного номера. Грачик репетировал ночами, днем-отрабатывал последние дни с Сережей Середой в измайловском шапито.
Комиссия посмотрела его. Комиссия надула губы: нет, клоуном соло он не будет, не надо нам таких. Бюрократ допускает художника выше себя лишь в одном случае-на виселице.
Грач перепсиховал, открылась язва.
Между первой и второй больницами еще одна попытка-режиссерская коллегия. Один творческий деятель заметил: «Ну какой из него соло? Он ведь не администратор». Возразил только Никулин: «Но ведь Мусин тоже не был администратором».
Грачик всю коллегию мучил кубик Рубика.
Клоун дядя Костя Мусин (он уже помер) комиковал до самой старости, когда здоровался, приподнимает шляпу, а под ней-еще одна! — секрет.
Слону перед выступлением делают клизму.
«Чего смеешься, — обиделся на меня инспектор манежа. — Слон… Ты хоть знаешь, сколько это? А ослик? Если мочится — это ведь два ведра».
Теперь… Вернуться в пару невозможно. Одному-не дают. Осталось: легкий труд после больницы в тульской униформе, а завтра увольнение по статье или засыл в богом забытую группу клоуном без номера.
Хотелось одного: набрать полон рот — и плюнуть! И податься униформой в сочинское шапито или вообще бросить окаянную Систему-этот удивительно огромный, разбросанный, бестолковый и страшно запутанный ком.
Снимали квартиру, да пришел хозяин: понимаешь, друг, жена возвращается, на хрен надо, то да се-уходите. На улице всей семьей. Квартиры нет, работы нет, денег нет. Директор шапито Парка культуры Григорян пожалел: «Ну что, живите пока в вагончике».
Это было самое тяжелое время — «блокадный Ленинград».
Директора цирков делятся на «цирковых» и «не цирковых».
Цирковой директор-это такой дядечка, который может где-то что-то и как-то, но вообще… ну, что я вам объясняю, вы и так все понимаете — таких мало, просто крохи, но бывают. А вот один раньше работал в парке — двух лебедей украли, за это перевели в цирк. Другой всю жизнь начальником тюрьмы, а на старости — в цирк. Артист к нему стучался, он отвечал: «Введите». Писали заявление: «Прошу выдать со склада два килограмма сальто-мортале»; он надписывал: «Выдать».
Один воздушник шагнул пьяный с шестого этажа, объявив: «Смотрите, как делается три с половиной оборота». Насмерть.
Молитва цирковых: ставки, поездки. Ставки — это деньги. Поездки — это «туда». Поездки — часто склоки и ненависть вчерашних друзей, это… ну ладно. Еду, еду я домой, парень я невыездной.
Спрашивает Петька Василия Ивановича: «Что такое гласность?» — «А это, Петька, вот ты можешь выйти перед строем и все-все про меня сказать. Все, что думаешь. И ничего тебе за это не будет». — «Ничего не будет?»-«Ничего-ни шашки, ни коня…»
Когда едут «туда», дабы сэкономить бесценные крохи командировочной валюты на жгучие потребности рядовых тружеников манежа, тащат с собой супы в пакетиках, необъятные массивы тушенки, в полые перши суют колбасу. За границей рацион: макароны и картошка.
В США униформист получает в пять раз больше, чем наш командированный представитель самого лучшего в мире цирка.
«Он меня манит пальцем: пойдем сходим в бар. Я его так поманить не могу».
Легкий труд был в тульской униформе. Он цеплялся за соломинку и упросил местные власти сделать просмотр в Туле. В Туле он понравился. Здесь он тянул на соло. Москва надула щеки и все эти просмотры признала недействительными. Если все-таки хочет работать, пусть еще раз просматривается в Москве.
Для того чтобы делать свои репризы, не было времени и денег на реквизит. Кещян готовил одну-единственную репризу-«Макароны». Посетитель какого-то воображаемого заведения заказывает макароны. Клоун летит со всех ног и спотыкается — все макароны на земле. Клоун прячет их, накрывая своим телом, потом собирает их в тарелку руками, веником, притаптывает ногой и церемонно подает к столу. Такая, в общем, хохма.
Очередная комиссия пришла.
Грачик вылетел на манеж, искренне споткнулся, наступил на терклу и пришел (цирковой синоним слова «упасть») на левую руку. Он вывихнул плечо — это дикая боль. Он одной рукой пошвырял макароны в тарелку, сунул их посетителю и ушел с манежа; из плеча торчала кость. Травмопункт и перевязка!
Грачик сидел у вагончика с забинтованной рукой — комиссия заседала допоздна, кое-кто выходил, курил, «ну, как рука?», в вагончике взрывами смеялись, и он понимал, что разговор уже о другом, а он сидел и ждал посреди московской пресной ночи-решалась его судьба.
Да что можно сказать о клоуне, который вышел, сломался и ушел?
Ему не разрешили соло. Разрешили новую пару.
«Я им покажу пару», — пообещал Витя Франке и бухнул от балды телеграмму, что в Днепропетровске есть новый партнер и он рвется в бой. Кещяну дали немедленно репетиционный период.
Как хватило у него сил шесть лет мечтать и осмелиться, быть тихим, робким и несчастным — и решиться получать уже больше двухсот, а сесть с двумя детьми на сто двадцать и на неопределенное время, на грань увольнения, что подняло его сквозь бетонный лоб системной бюрократии, хоть не борец он, боже упаси, просто маленький человечек, а когда родили его мама с папой, что-то случилось в крошечном еще тельце, что-то дрогнуло и зажглась тоненькая, негасимая и бессмертная свечечка полета, обжигающей страсти, нити путеводной, не к червонцам и дачам (ему дай миллион — шапито купит) — крохотная святая свечечка…
В классической буффонаде Пал Палыч берет вместо спички в ладонь свечу, а Грачик все мучается и ждет: почему же «спичка» не обжигает Пал Палычу пальцы, а все горит и горит?
Это ведь трудно понять. Большинство даже не хочет понимать такое. У всех одинаково: закуты, кормушки, клети; а вот у него-горит.
Ужас, это когда три вежливых хлопка и никто даже не придет в гримерную, это когда ты на манеже, а там, во-он там кто-то зевнул. Это все. Это туши свет и спокойной ночи.