Азазель - Юсуф Зейдан 31 стр.


Фарисей уставился на огонь и как прорицатель-огнепоклонник принялся высматривать в языках пламени нечто неведомое… Воцарилось недолгое молчание, во время которого глаза его подернулись пеленой слез, и через мгновение две тонкие струйки побежали по щекам и оросили бороду. Я было решил, что Фарисей закончил свою тираду, но он утер лицо и продолжил говорить несвойственным ему дрожащим голосом:

— Вера — это тяжкое бремя, которое никто не в силах вынести. Наша вера обрекает нас самих. Обрекает тех, кто исповедует ее, больше, чем неверующих. Но неверующих она обрекает тоже. Все обречены, и все заблуждаются, и Отец небесный в своей разделенной ипостаси скрыт за всеми этими догматами. Он никогда полностью не является нам, ибо мы не способны объять его целиком. Он выше понятия «ипостась», выше слова «природа», выше нашего понимания… Он далеко от нас, а мы еще дальше друг от друга, потому что все мы — заложники собственных демонов. Само понятие «ипостась» — заблуждение, в которое мы сами себя ввели и готовы отстаивать его, и даже сражаться друг с другом, если расходимся во мнениях. Наверное, придет день, когда у каждого человека будет своя вера, отличная от веры другого; основы нынешней веры разрушатся и исчезнет церковный закон… Этот день… будет… Я пойду в свою келью[16].

Фарисей неожиданно покинул библиотеку, как будто меня и вовсе не было, даже не позаботившись закрыть за собой дверь… До меня доносился хруст гравия под его ногами, который становился все тише и глуше, пока не пропал совсем. Вокруг меня сгустилась тишина, я остался наедине с самим собой, никому не нужный. Заперев дверь и стянув с головы клобук, я распластался на полу, возле тлеющих углей, и провалился в глубокий, словно обморок, сон…

* * *

Рано поутру меня разбудил щебет птиц, но я не спешил подниматься. Я был словно путник, который, не успев вернуться из одного долгого путешествия, тут же должен отправиться в другое. Собравшись с силами, я попытался встать, но не смог — меня одолела сладкая дремота. Внезапно сквозь сон я услышал стук в дверь. Подумав, что это кто-то из монастырских служек, я с трудом поднялся и распахнул дверь. На пороге стоял один из имперских стражников.

— Старуха ждет тебя у ворот, — сурово сказал он.

«Какая старуха может ждать меня в такую рань?» — недоумевал я и, немного обеспокоенный, вышел на улицу. В сумерках я разглядел тетушку Марты. Она сидела на камне и зябко куталась в старый шерстяной платок. Когда я подошел, старуха почтительно поднялась и попыталась приложиться к моей руке. Стражник оставил нас и поплелся вниз по холму, видимо, в расположение гарнизона. Я присел на камень, а старуха устроилась на земле. Воздух был прохладен, и меня начала пробирать дрожь.

— Что привело тебя ко мне в такую рань, тетушка?

— Важное дело.

«Важное дело? Странно», — подумал я. Оказалось, старуха хотела, чтобы я убедил Марту вернуться в Алеппо, где она могла бы выступать с песнями.

— Жить здесь становится тяжко, — пояснила она, — поэтому нам придется перебиваться тем, что можно будет заработать пением. — И добавила: — Поскольку Марта не будет петь в церкви, пусть едет в Алеппо и поет там.

Я был удивлен: откуда она узнала, что мы перенесли выступление в церкви? Настоятель известил меня об этом совсем недавно. Неужели слухи распространяются так быстро? Не иначе, кто-то из монастырских насельников навестил Марту и ее тетушку, или сам настоятель сообщил об этом их родственнику-священнику, а тот передал им?.. Меня не сильно интересовало, от кого они все разузнали, самым важным сейчас было то, что Марта, возможно, уедет в Алеппо, чтобы выступать там с песнями на вечерних застольях у грубых арабских и курдских купцов… А от меня требовалось, чтобы я запустил свою единственную птичку в клетку с одичавшими котами!

— Но Марта говорила, что вы обе будете прясть и готовить еду для стражников, — сказал я.

— Все это невыгодно, господин мой, никто нашу пряжу не покупает, а стражники скупы.

Меня поразило обращение старухи ко мне — «господин мой»! Она не употребила обычное «отец мой» и разговаривала очень неучтиво, совсем не так, как прежде. «Неужели Марта рассказала ей, что произошло между нами? Но почему старуха только сейчас начала жаловаться на полную лишений жизнь и тяжелые обстоятельства? И вообще, как она посмела прийти ко мне до восхода солнца, чтобы просить о подобном?!» — негодовал я, но вслух произнес другое:

— Иди к себе в дом, тетушка, я поговорю с Мартой об этом деле после полудня.

Мне требовалось немного времени, чтобы все обдумать, я не хотел, чтобы старуха видела, как я напрягся. Я встал и сразу же направился в большую церковь, чтобы вместе с другими монахами подготовиться к воскресным молитвам. У дверей я обернулся в сторону полуразрушенных ворот: старуха по-прежнему сидела на земле и куталась в платок. Я собрался было войти в церковь, но тут заметил стражника — того самого, что приходил ко мне, — взбирающегося по холму. Я застыл на месте и стал издалека наблюдать. Стражник подошел к старухе, уселся на тот же камень, где несколько минут назад сидел я, и начал что-то говорить. Его поведение показалось мне странным. Все указывало на то, что стражник продолжил начатый ранее, но по какой-то причине прерванный разговор. При этом отчаянно размахивал руками, что свидетельствовало о важности того, что он говорил. Тетка в ответ кивала, видимо, со всем соглашаясь. У меня мелькнула мысль подойти к ним и выяснить, в чем дело, но я услышал, что кто-то идет в мою сторону, ступая по камням.

— Да будет благословенно твое утро, Гипа!

Это был Фарисей — с отекшим лицом, и без того полным, с красными глазами, говорившими о том, что прошлой ночью он опять не спал. Я мягко упрекнул его за неожиданный уход вчерашней ночью, и он извинился, объяснив это тем, что плохо себя чувствует. Я спросил, не болен ли он какой телесной болезнью, но Фарисей, поморщившись, сказал:

— Нет, но у меня налицо все признаки болезни душевной.

Тяжелой походкой мы вошли в большую церковь. Царившая в ней тишина отпечаталась и на лицах монахов.

Когда закончилась служба и прихожане разошлись, я спустился вниз, к хижине, и позвал Марту. Мы отошли подальше от дома, в тихое и спокойное место, где бы нас никто не заметил. Я долго вглядывался в лицо Марты, пытаясь понять, что скрывалось за его невинным выражением, но ничего не разглядел. Я поинтересовался, что это за стражник беседовал утром с ее тетушкой, и попросил честно ответить, что происходит на самом деле.

— Он хочет жениться на мне.

— Как?!

— Как люди женятся, Гипа. Говорит, что, хотя он здесь всего пару месяцев, готов остаться надолго — так почему бы ему не жениться?.. Он хочет, чтобы мы жили вместе в этой хижине или сняли дом в деревне.

— Но…

— Я не хочу его, Гипа, хочу лишь тебя одного… Если ты отвергнешь меня, я вернусь в Алеппо. Жизнь там по сравнению со здешней — легче.

— А кто рассказал твоей тетушке о том, что пение в монастырской церкви отложено?

— Этот имперский стражник и рассказал. Он грек, ему тридцать лет, а зовут его…

— И знать не хочу.

Я почувствовал, как тяжесть сдавила мне грудь. Марта рассеянным взглядом смотрела куда-то вдаль и молчала, а потом вдруг придвинулась и положила руку мне на плечо. Я опасливо огляделся, не наблюдает ли кто за нами, но рядом не было никого, кроме скалистого голубя, что-то выискивающего в земле… Тихий внутренний голос настойчиво убеждал меня обнять Марту за талию, предаться всепоглощающей и наисладчайшей любовной страсти и не расставаться с ней до конца жизни… Этот голос, как я узнал спустя несколько недель, был голосом Азазеля, который из глубины нашептывал мне: «Не потеряй Марту, как потерял Октавию двадцать лет назад».

— Это был не мой голос, Гипа, твой дух взывал к тебе.

— Азазель, не путай меня, дай закончить написанное. Время истекает, и грудь моя стеснена. Через несколько дней я уеду отсюда.

— Ладно, замолкаю, уже совсем замолчал… А голос все же был не мой.

* * *

С того памятного вечера, когда мы последний раз сидели рядом, прижавшись друг к другу, минуло два месяца. Тогда я не откликнулся на звучавший внутри призыв обнять Марту и утолить жажду сладкой страсти. Вместо этого я размышлял, к чему может привести мой порыв… Мы еще больше привяжемся друг к другу, думал я, а ведь мне предписывалось порвать все связи с мирской жизнью, не говоря уж об отношениях с женщинами… Но Марта не была похожа на других женщин, она скорее напоминала ребенка или ангела. Могу ли я бросить ее в объятия этого имперского стражника, грека по происхождению, имени которого я не пожелал узнать? Будет ли он понимать ее так, как понимаю я, и будет ли она любить его, как любит меня? И неужели наступит день, когда она снизойдет до него и будет петь в его кровати свои негромкие песни? Марта не такая, как прочие женщины. Но если она начнет выступать в кабаках Алеппо для пьяных и грубых арабских и курдских купцов, то неизбежно превратится в падшую женщину, кочующую из постели в постель разных проходимцев. Марта провела в Алеппо несколько лет, но она ничего не рассказывала о том, что происходило с ней, правда, я и не спрашивал… А может быть, это ее тетка выдумала все специально, чтобы заставить меня бежать с Мартой и жениться на ней? Но как мне жениться, если всю жизнь я прожил монахом? Я монашествую уже двадцать лет, и что, я должен отдать эти годы в качестве выкупа за двадцатилетнюю девчонку? Да через десять лет я превращусь в немощного пятидесятилетнего старика, а она все еще будет цветущей женщиной, ее будет тянуть к мужчинам, на нее будут смотреть похотливыми взглядами, и она будет строить куры у меня за спиной! Неужели мне придется провести остаток лет, сторожа ее? И довольствуюсь ли я сам ролью соглядатая, столько претерпев в своей жизни и превратившись сам не знаю в кого. Я доктор? А может, монах? Посвященный или заблудший? Христианин или язычник?

— Это был не мой голос, Гипа, твой дух взывал к тебе.

— Азазель, не путай меня, дай закончить написанное. Время истекает, и грудь моя стеснена. Через несколько дней я уеду отсюда.

— Ладно, замолкаю, уже совсем замолчал… А голос все же был не мой.

* * *

С того памятного вечера, когда мы последний раз сидели рядом, прижавшись друг к другу, минуло два месяца. Тогда я не откликнулся на звучавший внутри призыв обнять Марту и утолить жажду сладкой страсти. Вместо этого я размышлял, к чему может привести мой порыв… Мы еще больше привяжемся друг к другу, думал я, а ведь мне предписывалось порвать все связи с мирской жизнью, не говоря уж об отношениях с женщинами… Но Марта не была похожа на других женщин, она скорее напоминала ребенка или ангела. Могу ли я бросить ее в объятия этого имперского стражника, грека по происхождению, имени которого я не пожелал узнать? Будет ли он понимать ее так, как понимаю я, и будет ли она любить его, как любит меня? И неужели наступит день, когда она снизойдет до него и будет петь в его кровати свои негромкие песни? Марта не такая, как прочие женщины. Но если она начнет выступать в кабаках Алеппо для пьяных и грубых арабских и курдских купцов, то неизбежно превратится в падшую женщину, кочующую из постели в постель разных проходимцев. Марта провела в Алеппо несколько лет, но она ничего не рассказывала о том, что происходило с ней, правда, я и не спрашивал… А может быть, это ее тетка выдумала все специально, чтобы заставить меня бежать с Мартой и жениться на ней? Но как мне жениться, если всю жизнь я прожил монахом? Я монашествую уже двадцать лет, и что, я должен отдать эти годы в качестве выкупа за двадцатилетнюю девчонку? Да через десять лет я превращусь в немощного пятидесятилетнего старика, а она все еще будет цветущей женщиной, ее будет тянуть к мужчинам, на нее будут смотреть похотливыми взглядами, и она будет строить куры у меня за спиной! Неужели мне придется провести остаток лет, сторожа ее? И довольствуюсь ли я сам ролью соглядатая, столько претерпев в своей жизни и превратившись сам не знаю в кого. Я доктор? А может, монах? Посвященный или заблудший? Христианин или язычник?

Погрузившись в раздумья, я совсем забыл, что Марта сидит рядом, и только когда она принялась кончиками пальцев щекотать мою ладонь, я отвлекся от тяжких мыслей.

— Гипа, давай уедем отсюда к тебе на родину… Поженимся и останемся там до конца дней, — с щемящей трогательностью пролепетала она.

— Правда ли, что сказала твоя тетка, — ты собираешься петь в Алеппо?

— Она этого хочет, не я. Мне ничего не нужно, кроме тебя. Уедем, а?..

— Как, Марта, как?! Люди в моих родных краях по большей части христиане.

— А нам что за дело до них, мы тоже христиане.

— По законам нашей веры мы не можем пожениться.

— Не можем?!

— Да, Марта, это запрещено. В Евангелии от Матфея говорится: «…кто женится на разведенной, тот прелюбодействует»{120}.

— Прелюбодействует… А то, чем мы вчера занимались в хижине? Тогда мы не прелюбодействовали?

Марта отодвинулась от меня так, словно дух покинул изможденное беспрестанными недугами тело. Потом она резко встала и направилась к хижине. Я не сдвинулся с места, пока меня не нашел дьякон, чтобы пригласить в келью настоятеля… Он сказал, что у того ко мне срочное дело. Мои ноги подгибались, как у пьяного. Поднимаясь, я чуть не упал, но успел ухватиться за подставленную руку дьякона… Чтобы не встречаться с теткой Марты, мы поднялись к монастырю по тропинке, идущей над хижиной. Я держался из последних сил… Когда я вошел к настоятелю, по моему лицу градом катился пот, а одежда неприятно липла к телу.

Лист XXVII Кувалда

Я застал настоятеля погруженным в глубокую молитву. Закончив, он пояснил, что молился за Нестория… Еще он сказал, что собирается призвать всех монастырских насельников и проживающих рядом с монастырем верующих, начиная с нынешней ночи, держать недельный пост, перемежающийся службами и молитвами, чтобы Господня милость снизошла на верующий люд и меж великими церквями прекратилась распря. Меня удивили слова настоятеля, а он прибавил, что до него дошли известия о том, что епископ Кирилл, иерусалимский епископ, а также группа других епископов и священников решили завтра созвать Вселенский собор под руководством Кирилла… А Несторий даже не собирается на нем присутствовать!

От этих слов голова моя закружилась, а душа затрепетала. Настоятель помолчал несколько мгновений, а затем продолжил:

— Епископ Антиохийский Иоанн, товарищ Нестория в этом испытании, написал собравшимся в Эфесе епископам и священникам, что опоздает на несколько дней, потому что дороги сегодня небезопасны. Море штормит, а на суше балуют… — добавил он. — Разбойников на дорогах развелось, да и на местах неспокойно…

С моего лба не переставая лил пот, внутри все колотилось и дрожало. Больше у настоятеля я ничего не выяснил, а он сказал лишь, что все обеспокоены тем, что может случиться в Эфесе, и он тоже напуган… Я был поражен его словами и не знал, что ответить, но был уверен, что наступает страшное время. А прожив несколько лет в Александрии, я знал, сколь губительно бывает ненастье… Я не стал интересоваться у настоятеля, откуда он получил эти известия, а только спросил, насколько они достоверны. Он лишь грустно покачал головой. А затем сказал, что хочет послать меня в Алеппо с письмом к тамошнему митрополиту, в котором напишет о том, что творится в Эфесе.

Когда настоятель произнес «Алеппо», в моей голове тут же закружился сонм тревожных мыслей. Алеппо… этот город внезапно стал подстерегать меня на каждом шагу, словно заманивал в ловушку. Алеппо… его кабаки и грязные вертепы неотступно следуют за Мартой и хотят отнять ее у меня. В Алеппской епархии неспокойно, и, если в Эфесе вспыхнет пожар, волнений не избежать… Этот город хочет отнять все, что мне дорого, и уничтожить меня…

И почему доставить письмо настоятель выбрал меня? Почему он отправляет меня в Алеппо именно сейчас? Или это письмо епископу Антиохийскому Иоанну? Что творится вокруг меня?..

Настоятель вернул меня на землю, проговорив, что ночью напишет послание, так что я смогу выехать завтра на заре, после службы. Я испросил позволения удалиться в свою келью.

По дороге я ни с кем не общался, ноги с трудом подняли меня по лестнице… Я запер дверь, но лампу зажигать не стал. Посидев немного в темноте, я лег на пол и, закрыв глаза, увидел Марту. Она была грустна. Я закрыл лицо руками — и увидел умирающую Октавию… Затем мне привиделся Несторий, бредущий с опущенной головой в окружении солдат, на лицах которых застыла суровость… А после на вершине горы Кускам я узрел самого себя, одинокого.

Отойдя от короткого сна, я встал, охваченный страхом, источника которого не понимал. «Пойти сейчас в церковь? — подумал я. — Может быть, там я смогу почувствовать себя защищенным? Вечерние молитвы уже наверняка начались… Среди людей страхи рассеиваются; ничто так не возбуждает страх, как одиночество. Или отправиться к Марте, чтобы сгладить трещину в наших отношениях, а потом пасть ниц у ее ног?.. Интересно, Марта по-прежнему спит в кровати, так шатавшейся под нами два дня назад, или, подобно мне, укладывается на полу?.. Я ведь почти ничего не знаю о ней, не знаю, что творится у нее внутри. Я вообще мало что знаю, все больше блуждаю по поверхности и не погружаюсь в глубину. Наверное, мне просто страшно заглянуть в себя и понять, кто я на самом деле… Все, что во мне есть, — наносное: мое крещение, монашество, вера, стихи, чувства, мои медицинские познания, моя любовь к Марте… Я — это сплошное сомнение! А сомнение — это враг веры, как дьявол — супротивник Бога.

* * *

Сумрачной была моя ночь. И посреди этого сумрака на языках пламени моих странных и опустошающих видений горел я… Как мне хотелось прийти к Марте и забыться в ее объятиях или подняться на возвышение, с которого настоятель читал народу свои проповеди, а затем, раскинув руки, собраться с силами и полететь к Несторию. «Он сейчас наверняка пребывает один в молитве и непременно обрадуется, увидев меня…» — думал я. Мне захотелось снова стать ребенком, чтобы у меня была другая мать, не такая, как настоящая, и другой отец, похожий на моего; и была большая семья, которая гордилась бы мной всякий раз, когда слышала мои новые стихи… И две жены, которые любили бы меня: одна такая, как Октавия, а вторая — как Марта… А может, лучше стать скалистым голубем — простым и непорочным? Я бы заигрывал с какой-нибудь голубкой, которая окажется ближе всех, а потом мы бы вместе улетели… Странные мысли словно обволакивали меня и тянули в глубокую пропасть, из которой не выбраться. А может, это темная сторона моей души рвется наружу? Я почувствовал, как холод пробирает меня до костей и, стянув со стола грубую скатерть, накинул ее на плечи…

Назад Дальше