Днем меня заставили дома спать, чтобы, как сказала мама, я «мог высидеть вместе со всеми». Я послушно пошел спать днем, чего никогда прежде не делал и пытался уснуть. Но сон не шел. Чем больше я старался, тем хуже получалось, и скоро мне стало понятно, что заснуть не удастся. Я все ворочался и думал о маминых словах, о том, что «придется высидеть». Эти слова никак не вязались с радостным ожиданием праздника. Почему-то вспоминалась очередь в зубной поликлинике и маленький детский горшок на даче. Время, пока я лежал под одеялом с закрытыми глазами, тянулось бесконечно.
Потом в комнату вошла мама, включила верхний свет, сказала «пора вставать» и громко крикнула в дверь отцу:
— Леня! Я Андрюшу разбудила!
Новогодние улицы
Через полчаса мы уже шли по занесенному снегом проспекту Тореза. Было холодно и ветрено. Новогодние огни электрических гирлянд освещали гигантские плакаты, протянутые через проезжую часть, прославлявшие дружбу народов и мирное строительство. Мимо нас проезжали большие машины и высокие автобусы с таким сердитым ревом, что я всякий раз прижимался к маме. Мне казалось, что им ничего не стоит опрокинуться и нас придавить. Прохожих навстречу было мало. Но те, что попадались, непременно радостно улыбались и говорили «с наступающим».
— Народ пошел вежливый, — прокомментировал в какой-то момент папа. — Видно поддать еще не успел.
— Кому поддать? — спросил я.
— Андрюша! — вмешалась мама. — Смотри-ка! Вон Дед Мороз стоит!
Впереди у перекрестка на нашей стороне улицы в самом деле стоял Деде Мороз с большой белой бородой, в красной шубе и с посохом под мышкой. Он легонько притоптывал на месте и хлопал рукавицами.
— Подумаешь, «дед мороз», — надулся я. — Это пьяница переодетый, а не Дед Мороз.
Папа хмыкнул.
— Что-о? — не поверила мама. — Какой еще пьяница? Кто тебе такое сказал, а? Папа?
Я молчал.
— Андрюша, я тебя спрашиваю?
Я продолжал идти, молча держа родителей за руки.
— Леня, чему ты ребенка учишь?! Он еще в детском саду кому-нибудь ляпнет!
— Ладно, оставьте меня в покое! — весело отмахнулся папа.
— Леня, ты вообще соображаешь хоть что-то?
— Соображаю. Ладно, Андрюша, это — не пьяница, это — Дед Мороз, — дежурно произнес папа, делая паузы между словами, наверное, чтобы я лучше запомнил.
У бабушки
У бабушки посреди гостиной уже был накрыт стол. За ним у широкого окна находилась елка, украшенная игрушками и электрическими гирляндами. Под елкой стоял маленький Дед Мороз со злым румяным лицом и лежали накрытые пледом подарки. Постепенно собирались гости, худые старики в костюмах и упитанные старухи с добрыми лицами и тяжелыми украшениями на мятых шеях. Каждый год это были одни и те же люди, один и тот же стол с одной и той же едой, одни и те же разговоры, одни и те же поздравления. На новогодних праздниках у бабушки и дедушки, куда меня каждый год приводили, ничего никогда не менялось. Помню, сначала, прежде чем сесть за стол, долго ждали, когда все соберутся. Бабушка уходила хлопотать на кухню. Старики располагались в креслах и заводили торопливые разговоры, то и дело перебивая друг друга. А старухи тем временем окружали меня. Они всегда спрашивали, сколько мне лет. И когда я всякий раз отвечал шесть, семь или восемь, они очень радовались и говорили почти хором:
— Надо же! Какой молодец.
Почему я молодец? Оттого, что мне шесть лет? Или семь? Или восемь? Я совершенно не понимал. Больше всех меня донимала тетя Катя, толстая неповоротливая старуха со смешным лицом и седой бараньей прической. Она всегда почему-то требовала, чтобы я ее называл «баба Катя». А я все время забывал и говорил «тетя».
Помню, меня однажды привели в гостиную и первой, кого я там увидел, была она.
— Здрассь, тетя Катя! — сказал я ей.
А она в ответ захихикала, погрозила мне пальцем и капризно поправила:
— Нет, баба Катя!
Потом, повернулась к другим гостям, радостно сообщила:
— Ну, вы подумайте! Я ему говорю — баба Катя! А он мне — тетя Катя! Баба Катя — тетя Катя!
И так продолжалось из года в год.
Как-то раз уже дома после очередного нового года у бабушки я подслушал из комнаты разговор моих родителей на кухне.
— Леня, — серьезно говорила мама. — Мне это сюсюканье Екатерины Михайловны с нашим Андрюшей уже надоело.
— Мне — тоже, — вздыхал папа.
— Ну, сколько можно! Уже четыре года каждый раз одно и то же. Тетя Катя! Нет, баба Катя! Тетя Катя! Нет, баба Катя! — передразнила мама. — Скажи ты ей, наконец…
— Неудобно, — сокрушался папа.
— Так ведь с ума сойти можно, — не отставала мама. — Ребенок дебилом вырастет.
Окруженный этими бабушкиными старухами, я, в самом деле, чувствовал себя каким-то особенно глупым. Но скоро они забывали о моем существовании, поворачивались друг к другу и начинали охать, ахать, жаловаться на болезни, погоду и магазины.
Наконец бабушка торжественно приглашала всех к столу.
Праздник
Все, радостно шумя, рассаживались, двигали стульями, подбирали пиджаки и платья, любезно извиняясь, и, рассевшись, тянулись своими большими тарелками к массивным хрустальным салатницам и длинноносым соусницам. В этих посудинах томилась, ожидая неспешного употребления, тяжелая ледяная пища.
Она была так красиво уложена, что к ней не хотелось прикасаться. Страшным казалось разрушать это ледяное могучее великолепие. Мне чудилось, будто я в музее и прямо передо мной экспонат руками-не-трогать — небольшой волшебный город с хрустальным раскатом улиц и перекрестков. Высокие, заполненные с горкой, салатницы напоминали девятиэтажные дома, вроде того, в котором я жил. Соусницы — приземистые пятиэтажки. Маленькие бесцветные рюмки — прилепившиеся к домам обувные и пивные ларьки. Бокалы — стоящие вдоль улиц высокие и тонкие фонари. Лежащие на столе мельхиоровые вилки, серебряные ложки и тупые закругленные ножи были в этом мире автобусами, троллейбусами и трамваями. Там и сям подобно водонапорным башням высились зеленоватые бутылки вина. Помню, их забирали, нарушая установившуюся гармонию, открывали с утробным чпоканьем и водворяли на прежнее место. А передо мной всегда ставили бутылку лимонада «Золотой ключик». Здесь все, даже эта бутылка лимонада, выглядело набравшим годы, готовым вот-вот одряхлеть, но все еще великим и крепким.
Мне сразу становилось нестерпимо скучно. За какие-то полчаса я успевал перепробовать все салаты, запить их сладким лимонадом, а потом совершенно не понимал, куда себя девать. Именно тогда, среди этих ежегодных праздников во мне родилась способность, о которой я уже рассказывал, — отключать у тех, кто сейчас рядом со мной, звук. Я начал ее развивать, и с годами это вошло у меня в привычку. Она помогала мне высиживать школьные уроки, концерты в филармонии, куда меня водил папа, а затем и выступления грохочущих рок-групп, на которые в студенческие годы я ходил из чистого упрямства, только затем, чтобы позлить родителей.
Я молча сидел и сначала разглядывал волшебный хрустальный город, возведенный на праздничном столе. Я видел, как постепенно тают горы салатов, как исчезают этажи пищи из соусниц, как уменьшается количество живой влаги в башнях-бутылках, как салатницы и соусницы уносят, оставляя на их месте крошки. Волшебный город, казавшийся таким прочным, опустошался врагами — бабушкиными гостями, и мне было интересно наблюдать за его разрушением. Здания, особенно высокие, исчезали, ларьки и фонари стояли, как попало, а транспорт пребывал в полнейшем беспорядке. Иногда я отвлекался и начинал вспоминать все неприличные слова, которые знал. Это мне быстро надоедало, и я возвращался мыслями к своему городу, поврежденному и атакованному врагом, выискивая глазами следы новых потерь. Вредители тем временем продолжали свое злое дело, даже не зная об этом.
Котька
Иногда я слушал гостей. Скорее даже не слушал, а больше разглядывал.
Помню некоего Бориса Евгеньевича, инженера на пенсии с абсолютно лысой головой, похожей на грушу, постоянно моргающими глазками и резким скрипучим голосом. Он всегда говорил больше всех, произносил очень длинные тосты и часто хвалил Сталина. Именно от него я впервые услышал эту фамилию. Борис Евгеньевич постоянно повторял, что, как ни выкручивай, а Сталин все-таки личность, в отличие от «новых этих, которые совершенно глупы и беспомощны». Я внимательно слушал его и стыдился, поскольку был уверен, что «новые» — это, значит, такие как я, и таким как я, глупым и беспомощным, ставят в пример Сталина, умного и самостоятельного мальчика. Мне ведь и дома, и в детском саду постоянно твердили, что я расту глупым и совершенно несамостоятельным.
Еще я помню, как однажды Борис Евгеньевич, сглотнув слезы, сказал, что, когда сообщили о том, что Белоусова и Протопопов остались, он всю неделю ходил как оплеванный. Я не знал, кто это такие и где они остались, но Бориса Евгеньевича очень пожалел.
Еще я помню, как однажды Борис Евгеньевич, сглотнув слезы, сказал, что, когда сообщили о том, что Белоусова и Протопопов остались, он всю неделю ходил как оплеванный. Я не знал, кто это такие и где они остались, но Бориса Евгеньевича очень пожалел.
Кроме Бориса Евгеньевича там еще один старик, Григорий Петрович, длинный, худощавый с острым птичьим носом и короткой прической, аккуратно разделенной пробором. В общий разговор он вмешивался редко и, лишь когда Борис Евгеньевич рассуждал о Сталине, прекращал есть, и как ворон поднимал и опускал подбородок, хмуря густые брови. Сам же Григорий Петрович говорил только на одну тему — про своего внука «Котьку».
Котька построил скворечник для снегиря. Котька катался на лыжах и упал. Котьке купили велосипед «Орленок». Котька, когда дома не было родителей, достал пылесос и пропылесосил квартиру. Шли годы, а он приходил на праздники к бабушке и всякий раз сообщал что-то новое о Котьке. Котька подрос. Котька учится во французской школе. У Котьки по всем предметам пятерки, а по рисованию — четверка. Приятель Котьки разбил в школе окно, и учительница сердилась. Котьку отдали заниматься дзюдо. Котька съездил летом в пионерский лагерь. У Котьки в школе собирали деньги на новое оборудование.
Бабушка всегда, слушая рассказы Григория Петровича о Котьке, вздыхала и с сомнением поглядывала в мою сторону. Всем видом как бы говоря: «Вам вот повезло с внуком, а у нас бог знает что, барахло какое-то».
— Видишь! — сказала мне как-то бабушка, послушав очередной раз Григория Петровича. Мне было тогда уже пятнадцать лет. — Котька английский учит! Какой молодец!
— Я — тоже. Я вообще-то хожу в английскую школу, если ты, конечно, не забыла.
Бабушка в ответ только безнадежно махнула рукой, словно говоря «Да где ты там учишься…», а вслух сказала:
— Болтун ты! Болтун и лодырь! Ну посмотри на себя! Сам весь лохматый! Волосы длинные… Ты… когда стричься пойдешь?
О длинных волосах
Бабушка была совершенно права. Человек с длинными волосами никакого доверия к себе не вызывает. С короткими — наоборот. Короткие волосы все открывают, и человек делается как-то понятнее. Вот — шея. Вот — родимое пятно на щеке. Вот — морщины на лбу. Вот уши выставлены — ждут, чтобы в них чего-нибудь сказали. А длинные волосы все усложняют. Кажется, что человек темнит, недоговаривает, что-то от вас скрывает. Люди этого не любят. И потому к длинноволосым существам относятся с опаской и недоверием.
Я стригся редко. И всегда носил длинные волосы.
Даже в школе.
Это не потому, что я таким способом выражал свой протест.
Мне просто было лень ходить в парикмахерскую. Впрочем, выражать протест мне тоже было лень.
Несколько лет назад на улице меня остановил пожилой кавказец и дружелюбно спросил:
— Женщина! Гыдэ тут магазын?
Я был польщен, что мне, наконец, кто-то доверился, потому что такое случалось нечасто. Обычно мои длинные волосы вызывали у людей только подозрение.
Помню, в 1990-е я читал лекции в одном питерском вузе. Ходил туда пять лет почти каждый день. Я был уверен, что за эти годы мою физиономию на вахте уже выучили. Ну, по крайней мере, надеялся на это.
Так вот, иду я однажды мимо вахты, а там — женщина в мужской куртке, наброшенной на плечи. Вроде видел я ее. Черты лица… даже не знаю, как назвать. Обобщенные очень. Как на кубистических картинах Пикассо или Брака. Прическа на голове — тоже вполне в духе Пикассо — внезапная встреча различных цветов, стилей и традиций. Обман всех и всяческих ожиданий. Начала, видно, вечером красить волосы слева, да вдруг отвлеклась: то ли мексиканский сериал по телевизору стали показывать, то ли молоко на плите убежало. Потом вернулась, посмотрела в зеркало: «Да, ладно. И так сойдет!»
А глаза… не смотрю я людям в глаза…
В общем, улыбаюсь ей, говорю «здрасьте» и шутливо прибавляю: «Пропуск показать?» А она поворачивает свое лицо в профиль вполоборота и в ответ молчит. Когда я прохожу дальше, вслед мне несется:
— Дома… жене показывать будешь! А мне тут предъявляют!
Я возвращаюсь к вахте. Достаю пропуск и предъявляю его кубистической вахтерше. Потом ласково осведомляюсь:
— Не могли бы вы повторить то, что вы сейчас сказали?
Вахтерша молчит.
— Не пугайтесь, — говорю я еще ласковее. — Я литературой занимаюсь и коллекционирую всякие народные обычаи, выражения, тосты. Как Шурик в «Кавказской пленнице». Смотрели?
— Чего?
— «Шурика» смотрели?! — я повышаю голос. — Повторите, пожалуйста, то, что вы сейчас сказали.
Опять молчит.
Потом, нервно зашерстив руками и снова отвернувшись, говорит:
— Идите-идите, проходите. Предъявили — проходите.
— Подстричься тебе пора, — заявила мне вечером мама. — Тогда и отношение у людей к тебе будет другое.
Может и вправду подстричься?
За столом
У бабушкиной подруги Натальи Палны волосы были очень короткие. И гости всегда внимательно ее слушали. Правда, говорила она очень редко и всегда почему-то о продуктах питания.
Однажды, когда гости еще сидели за салатами, Наталья Пална вдруг обвела всех взглядом и объявила:
— Вот послушайте, что я вам сейчас расскажу! Все, и я в том числе — мне было лет восемь, — посмотрели на нее с интересом.
— Я тут два дня назад, ну у себя в Купчино, купила в магазине продукты. Индийский чай, между прочим. Ну, вы знаете, со слоном, значит. Прихожу домой, значит. Начинаю разбирать сумку. Туда — овощи, сюда, значит — мясо. Потом открываю пачку с чаем… чтобы пересыпать в банку. Смотрю… батюшки! А там — черви! — Тут Наталья Пална подняла над столом правую кисть и растопырила пальцы. — Большие, жирные такие, знаете?
— Черви? Скажите, пожалуйста… — подала голос жена Григория Петровича.
— Да, черви! Толстые, большие… Я отошла за мусорным совком в коридор, что-то, знаете, замешкалась, возвращаюсь… а червей уже нет! Куда делись? — Наталья Пална всплеснула руками и повернулась к моей бабушке. — Нет, ну вы представляете, а? Куда-то заползли… Наверное, и сейчас у меня где-то живут?
Гости молчали, тяжело обдумывая рассказанное.
— А вот у внука в школе, у Котьки… — воспользовавшись паузой, начал было Григорий Петрович, однако никто не собирался его слушать. Все продолжали смотреть на Наталью Палну. Борис Евгеньевич нервно сглотнул и постучал пальцами по скатерти.
— И где же теперь черви эти? — тревожно спросила бабушка, подняв левую бровь и зачем-то оглядывая комнату.
Наталья Пална ничего не ответила. Она уже отошла от волнения и, успокоившись, принялась за квашеную капусту. Я видел, как зачерпывая вилкой белые капустные нити, длинные, дрожащие, казавшиеся живыми, она отправляла их в рот и быстро принималась пережевывать мелкими движениями узкого плотно сжатого рта.
— Можно выйти из-за стола? — спросил я бабушку. — Я в папину комнату пойду!
— Иди, деточка, — качнула головой бабушка и вдруг, будто что-то вспомнив, сказала мне в спину: — Только беспорядка там не устраивай!
В самолете
Хорошо, когда есть куда выйти, ежели сделается вдруг противно или, не приведи господь, затошнит.
А если выйти некуда? Что тогда?
Ведь история пока не знает случаев, чтобы кто-нибудь добровольно покинул архипелаг детства. Оттуда не убежишь.
Останешься.
Останешься с таким чувством, будто сидишь в самолете.
Тошнит, а выйти некуда.
1999 год. Конец августа.
Мы с Люсей сидим в самолете.
Возвращаемся из жаркого расслабленного Крыма в Ленинград. В холодные улицы, в работу, в погоню за деньгами и продуктами питания.
Самолет Ту-134. Ветеран отечественных авиалиний. Для кого-то самолет — стальная птица, для кого-то — метафора творческой фантазии. А лично для меня — камера пыток, в которой мучают тошнотой. Правда, на такой случай предусмотрены гигиенические пакеты. Но их наличие ничуть не успокаивает. Я напряжен.
— Отвлекись. — советует Люся. — О, господи! Что за мужчина мне достался! Слава богу, что я тобой развелась. На вот, держи своего этого… Сэлинджера.
Я послушно открываю книгу и начинаю читать про умного мальчика Тедди, который хотел, чтобы человечество вытошнилось яблоком. Но погрузиться в Сэлинджера мне не дают те, кто за спиной. Там сидит беспокойная мамаша и капризный мальчик. Мамаша кряхтит и ворочается, то и дело толкая спинку моего кресла. Мальчика зовут Жорик. Это я уже успел усвоить. Он постоянно что-то требует громким картавым голосом. Теперь Жорику хочется яблоко.
— На, возьми! — говорит мама.
Раздается громкое чавканье.
— Ненавижу такие звуки! — сердится Люся и откидывается на спинку сиденья.
— Да… — соглашаюсь я над книжкой.
— Что «да»?! — раздраженно бросает Люся. — Ты, когда за столом, сам ничуть не лучше! Тоже чавкаешь, как свинья.