Заголосили тормоза, ползучий гад, скрежеща, замер, словно бы во что-то уткнулся. Прожектора мазнули по перилам моста, но никого не осветили, потому что, едва булыжник ударил в крышу, Влажнорукий, вовсе к этому моменту одуревший от хотения, - рука его, подворачиваясь под крупик, почти коснулась уже устья расставленных ее ног, - в момент сообразив, ч е м грозит этот удар, безупречно выкрикнул торчавшее у него всю дорогу в гортани "твою мать!", причем выкрикнул вроде бы одновременно с внутривагонным окриком, а все, отскочив от перил и пригнувшись, побежали, чтобы с путей их не было видно.
Четверо мчались, колотя ботинками в тротуарный асфальт, а она едва поспевала за ними и всхлипывала от смеха. Так они добежали почти до остановки "Северный переулок", оставив позади мост, а когда остановились, она, глянув на тяжело дышавших, глотавших подфонарный воздух и вздымавших узкогрудые грудные клетки спутников своих, сама еле дыша, зажмурилась и зашлась хохотом:
- Ой сердца четырех! Ой ну и ну! Ой смеху полны трусики!
- Чего это... они у тебя... всю дорогу... полны? - переводя дыхание, разъярился Сухоладонный. - Переменила бы!
- Ой умора! Чего переменивать-то? Кто ж на танцы в трусах ходит?
- Забожись! - выпалил мальчишка.
- А это видал?! - И она задрала обеими руками подол, но лица им не закрыла, а поглядывала поверх то на одного, то на другого, то на третьего, то на мальчишку:
- Кому дать?
Кому дать?
Кому голову сломать?..
И стала потешаться:
- Видал, говорю, или нет?
А он не мог поверить в то, что только и чаял увидеть, не знал, как увидеть, где увидеть, когда увидеть, всегда видеть, только и видеть, и глядеть, чтобы потом начисто забывать, почему-то забывать и снова хотеть видеть, - но как увидеть, где увидеть, когда увидеть - опаловые от перламутрового свечения ноги на ракушке-конхоиде, от века переходящие в бедрышки - не в бедра, они пока ни к чему, - в бедрышки и круглый, как у котенка, живот?.. Грудей видно не было - платье же она подняла не так чтобы высоко! - зато, как блоха у котенка, на чуть выпуклом животе чернелся пупок... И все было бы как бы знакомо, когда б не рыжий меховой лоскуток, темневший во тьме на живой коже, и его почему-то хотелось ощутить, коснуться или на мгновение перестать видеть, чтобы снова увидеть, и она, откуда-то зная это, по-прежнему с задранным подолом повернулась, пляшущая, на мысках, один раз и другой, как бы возникая из витков ракушки. Но это было уже слишком, ибо ей вдруг почудилось, что вот-вот, вот сейчас, вот сию минуту сверкнут в воздухе ножи, за-хрипит прирезанный Влажноруким Сухоладонный, сам Влажнорукий ахнет на стилете Красивого, а беспомощный мальчишка, сперва размозжив голову Красивого булыжником, бросится к мосту и кинется, точно булыжник, на крышу ползущего поезда, и в прожекторной белизне будет, разбившись, выглядеть рубленой массой для набивки в колбасную кишку - мясной малиновой кровавой плотью...
Но она все же сделала еще поворот, еще раз появилось рыженькое, еще забелелся наивный круп, мягким изгибом переходивший в спину, а пониже в беспомощные и блаженные ноги - охранительницы выстилающего перламутра ракушки...
- Всё! За показ деньги плотят... - опустив платье, сухо и строго сказала она. - Во когда чайники вешать! - И прыснула. - Ну ладно же, миленькие, ну пошли быстрей, где он, сарай ваш? Мне же на работу вставать... Ой, бесстыдники, тепло как... Голая была, а тепло, как под курицей...
Была глубокая ночь, и давно полегли на доски клеток и вольер обманутые звери; тихо, чтоб никого не разбудить, всхлипывал маленький шакал; снова превратились в нешевелящиеся внутренности червя прервавшие объятие двое небритых, немытых и несуществующих для Божьего мира мужчин; под большим тополиным листом, прижавшись к птичке, спал на бульваре языческий младенец; вовсе просохла вода на Трубных стогнах, а впитавший ее асфальт стал темнее и чище; не спали поэт с композитором, срочно сочинявшие ораторию, причем взвинченный отчего-то (отчего - поэту было неизвестно) композитор то и дело бегал умывать руки (это еще даст рецидивы), особенно тщательно обрабатывая серым хозяйственным мылом указательный палец и платком протирая губы, но при этом напевая что-то, от чего человечество в который раз ахнет; котенок, не по возрасту евший мясо, переживал первую в жизни клиническую смерть - у него, как у всякого кота, впереди будет еще много клинических смертей: и от удара кирпичиной, и от недоповешения, когда малолетних вешателей изматерит и прогонит сердобольная какая-нибудь старушонка, неугомонная сторонница изгоя Бога, который сейчас бродил, обследуя труху когда-то бессчетных - с маковками да колоколами - московских своих алтарей; росли тихие яблоки жизни в яблоневом саду, опровергая запах повапляющей смерть коптильни; от проложенного в лебеде дымовода поднимался то ли дым, то ли пар просыхающей земли; будка, в которой висели грудинки и колбасы, тоже пускала изо всех щелей холодные коптильные дымки; ветра не было, а будь он - дым щекотал бы ноздри овчарке, спавшей неподалеку, и она бы чихала; полуспал мясник, потому что дождь (ливня здесь не было - был просто сильный дождь) мешал его сну, и он даже не стал отвязывать деревянную ногу - приходилось вставать, устраивать толь над печкой. Его мощный организм требовал сна, как требует сна организм хищника, объевшегося мясом, но погода мешала, и мясник был от этого в бешенстве, кляня домашних за то, что подбили на коптильную затею.
Когда дождь кончился и копчение оказалось вне опасности, он заснул, так и не отвязав деревяшки, но и во сне был разъярен и страшен.
К сплошному забору примыкал соседский сарай - хороший тихий сарай, обжитый крестовиками, за свою привязанность к месту всегда рисковавшими паутиной. По паутине просто ударяли палкой, и паук быстро уносил куда-то свой крест. Еще были там дрова, сарайная пыль и разный хлам, а у стены располагался большой столярный верстак, ничем в отличие от остального пространства не заваленный, - на нем подростки обычно играли в карты. Сарай был какой надо - нагретый за день, тепло свое не отдал, а стоял весь жаркий, и поленницы, заполнявшие до крыши его заднюю половину, источали запах прелой смоквы, который, смешавшись с жертвенным коптильным дымом, делал воздух наркотическим и густым.
- И яблоки у вас есть? А то без яблоков не годится... - сказала она тихо и странно. - Будь у меня яблоки, я бы всем по яблочку дала, продолжала она тихо и странно. - Даже ему, злюке такому. И ему, хоть он всю дорогу матерился. И ему бы тоже, хоть он малолетка совсем. И тебе... да вы за дверью погодите - я с ним сперва, дурачки... я бы дала яблоко, хотя тебе его не откусить, потому что дрожишь. Не дрожи и будь осторожней - в сарае грабли стоят разные, землю рыхлить, чтоб семена сеять, - продолжала она глухо, тихо и странно. - Не наступи смотри и не дрожи! А вот - верстак, я его вижу, потому что, когда нужно, я и в темноте вижу. А ты не дрожи и не торопись, я сейчас на этот верстак лягу. И не бойся, ведь я, когда лежу, ничего не боюсь... и хорошо, что это верстак, а не стол, ибо что на столе всегда мертвое: покойники лежат на столах мертвые и еда - она же из мертвого состоит: из теляток и овечек, из мертвого лука и мерт-вой чечевицы, из срезанного колоса и раздавленной крупы; и даже цветы, которые для красоты, тоже мертвые, потому что умрут в вазе... На столе все всегда мертвое: свеча мертвая - она сгорает, варенье - даже земляничное - из мертвой земляники оно... Но ты не дрожи, я не расхочу, и ты от меня никуда не денешься... Здесь же не стол... здесь - верстак, а на нем погибшее - ибо тоже мертвое дерево возрождают для новой жизни живые быстрые рубанки... долота здесь помучают доску, но сделают в ней отверстие, куда туго войдет плоть другой доски, и смолою своею они слипнутся, и получится потом неразделимое соитие еще многих - одиноких до того и мерт-вых - чурбаков; они так сладко съединятся, что породят табуретку или скамеечку... Они воскреснут, ибо что от плотника, тому воскреснуть, а что на столе, тому пропасть - и дальнейшее превращенье его позорно. И позор этот почему-то нужен жизни, зачем-то всегда нужен жизни позор, за столом же сидят живые... на живых табуретках живые... Ну не дрожи - ч т о сейчас, не позор, - и не торопись, и не думай, и не бойся - ты не тяжелый... А хоть и тяжелый - я могу для тяжести перестать быть, она же чтобы стиснуть кровь, беспечно бегавшую по жилкам моим, по прожилкам моим, пока ты не приводишь меня на верстак - он широкий какой... Ну не дрожи, не бойся... знаешь, я что знаю: мы - первенцы творенья; ты первенец, и я, и мы из ливня получились, когда жила под землей набухла, и они там, за дверью, - тоже из ливня, и получилось вас целых четверо; какие же вы... вчетвером! Но это пустяки, Господи! Мне же целый мир надо родить и еще накормить того, который на Третьей Мещанской заплакал... Но это тебя не касается, не думай об этом, ни о чем не думай, и обо мне не думай, чувствуй только, что тепло и что ты - муравей в ракушке... и вползи, и ползи, и ползи, и уткнись... в самый перламутр уткнись... и знаешь что купи ты мне когда-нибудь... в самый, в самый... да... да... эскимо... что ты делаешь?.. да!.. да!.. да!.. ну хоть эскимо...
- Чего это она? Плачет, что ли? - тихо и в недоумении спросил прижавшихся ухом к дверной щели Сухоладонного и Влажнорукого мальчишка.
- На грабли наступила, наверно, шалава! - предположил Сухоладонный.
- Ё-ё-ё-о-о-о...
- Пойдешь? - задышал мальчишка.
- Поглядим...
- Я-а-а по-по-пой...
Дверь отворилась.
- Чего это с ней? - шепнул мальчишка.
- Мы - первенцы! - неслышным и ненормальным голосом ответил возникший Красивый. - На верстаке она...
- Ты ей по рылу сперва дал, что ли? - радостно поинтересовался Сухоладонный.
- Идите кто-нибудь... Она говорит, чтоб шли, и плачет как-то...
- А подмахивает? - забормотал мальчишка. - На кой тогда, если не подмахивает...
- Трепак, бля, или сифон верный...
- Я по-по... по-по-по-ш-ш-ш...
...Чего ты матерился все время, чего ты матерился?.. Бедненький-бедный... сказать хочешь, а не можешь... И не надо... И помолчи... а руки у тебя, как прямо примочки - горячие такие, сырые... ой бедный-бедный... клади руку куда на мосту... ты не думай, что тебя любить не будут... еще как будут... потому что бессловесный и потому что тяжелый... даже тяжелей черняшки моего красивенького... ну вот - опять заладил... да ты не мычи и послушай, что я буду говорить... а я буду говорить, что буду тоже молчать, или хочешь - тоже заикаться стану?.. Хо-хо-о-орошо мне, хорошо мне... Что с того, что у тебя ладони влажные? - все из влаги состоят... вот и я уже сырая, и первый тоже был влажный... ты просто сырей других... а чем сырей, тем лучше... высыхать дольше будешь, когда сушь настанет... Все высохнут, всё высохнет, а ты - нет... Слезы высохнут у всех, и у меня тоже... сердце высохнет, мозги высохнут, а ты, Влажнорукий, продержишься... Господи, ну просто компресс... не бойся же, не бойся... вот и не боишься... вот ты и не бедненький... да ты совсем не бедненький!.. не калека ты!.. что ты вы-вытворяешь?.. что ты д-д-делаешь?.. ну-ну-у... не останавливайся!.. слов моих испугался, да не слушай их - я такое наговорю, такое наплачу, такое навсхлипываю... а ты не обращай... не обраща-и-и... И купи... купи... и купи, купи, и купи, и купи ты мне... м-м-м-морожено...
Когда, осклабившись, как страус-эму (но этого в темноте было не разглядеть), появился Влажнорукий, из сарая донесся странный смеющийся голос:
- Хоть бы яблочек натырили! А то вчетвером в подкидного...
- Идешь? - одурело спросил мальчишка Сухоладонного.
- Сифлес, триппер и бабон собрались в один вагон! - огрызнулся тот.
- Я тебе это... - захлопотал великий организатор человечества мальчишка. - Нашел и постирал... и скатал, и тальком в натуре, понял. Один тебе. А хочешь - оба. Иди давай! А я ее дожму...
...Ну где же вы, ребя? Чего забоялись?.. Это кто? темно тут... Ты? Ты, сволочь?.. Какой же ты мерзавец... А мы от таких и не избавимся... сами лезем... и что, казалось бы?.. И плевать вы на нас хотели, и не женитесь, и издеваетесь - ну иди же... - и кулаками дубасите по лицам прямо, и самые красивые носы ломаете... Вон, статуи в парке, не мы же им носы пооткалывали?.. ну иди, я же уже не могу без тебя... И даже слово есть особое - побои... о, мы знаем, что такое побои... ваши побои... - да иди же, скотина, чего ты возишься! - и дети ваши плачут... почему-то от вас всегда дети бывают и плачут потом, а вы их и знать не хотите... Идешь ты или нет?.. И чести вы нас лишаете, и силой берете, и хуже вас на свете нету, и уходите в синюю даль, а мы плачем и от злости изменяем вам... Изменишь тут, как же! А вы появляетесь, когда вздумаете, всегда чем-то отгороженные, чего нам никак всею нашей всесильной слабостью не преодолеть... Ну же!.. Чего ты надел, дурак ненормальный, я же чистая, я судомойкой работаю! И тут отгораживаетесь, и тут о себе... такие преграды... такие преграды... куда нашим подолам!.. я же н и ч е г о не боюсь, слышишь, н и ч е г о! Детей твоих родить не боюсь, вычищать хоть сто раз не боюсь, умирать... А ты бережешься, гадина... Гадина ты - вот ты кто... А куда от тебя денешься? Ну иди, иди же, я же - для тебя... бей, бросай, издевайся, что хочешь... Ну?.. ну?.. О неужто?.. Всё?.. Ну зараза... больше никогда... я по вторникам могу, по четвергам ... урод чертовый... по субботам... купишь ты мороженое... как же...
- Иди давай, а то этой суке мало! Еще яблоки тырить сказала! Она проверенная - судомойка столовская...
...Я тут, на верстаке каком-то, малолетка...
- Допрыгалась, маманя? Босоножки держи и этот... Дурак я, что ли, таскать!..
...Рыжий-рыжий, черт бесстыжий! Забирайся ко мне! Сопли утер?..
- Поговори!
...Только не плакать, рыжий...
- Это ты всю дорогу плачешь!
...Я всю дорогу для вас смеялась, а теперь для вас плачу... А еще могу из-за вас плакать... Ну ладно, маленький ты мой, ну до чего ты потешный, до чего мальчик! Знаешь игру: ходи в петлю, ходи в рай, ходи в дедушкин сарай?.. вот он - сарай этот... а уж петля, а уж рай... хочешь потрогать? Нет?.. ишь какой... да не сюда... сюда вот... и тихонечко... Ходи в петлю, ходи в рай, ходи... в девушкин... здорово придумала?.. Мы же в другую игру... А ты на новенького... первый раз... Ну... ну вот... ишь ты... Ходи в петлю, ходи в рай... ходи в девушкин сарай... там и пиво, там и мед... правда, игра хорошая?.. там и девушка живет... Господи, как ты ждал... и надо, надо, чтоб тебе понравилось... там и девушка живет... первый раз смущается, второй - возмущается, в третий навсегда... вот и ладно, вот и хорошо... ишь ты, рыжий... отворяет воро... ах ты, рыженький... отворяет... отворяет... как дитя во мне... в третий навсегда... как ребеночек... и знаешь - всегда хочется взять вас обратно, всех всегда хочется обратно забрать, чтоб оставались нашими и в нас... а то выходите, вырастаете, уходите, появляетесь, уходите, появляетесь, уходите, появляетесь, уходите навсегда... в третий... навсегда... отворяет ворота-а-а... хочешь, эскимо куплю... хочешь... отворяет ворота-а... До чего же спать хочется! Как же мне потом всегда спать хочется...
У забора, хоть и ухмыляющиеся, но притихшие - возможно, потому, что за забором была овчарка, - все четверо в четвертом часу ночи готовились к покраже яблок.
Из сарая, где на верстаке задремала их случайная по-друга, которую скоро надо будить и, под видом угощения яблоками, спровадить, а то все про сарайные дела узнают, - так вот из сарая был вытащен прошлогодний еще шест с приколоченной к концу консервной банкой, так что получался как бы черпачок на долгой рукояти. В верхнем ободке консервной банки, напротив того места, где она приколочена к торцу шеста, имелся вертикальный пропил сантиметра в два. Консервная банка подводилась под яблоко, как бы зачерпывала его, яблочный черенок уходил в пропил, крадущий, держась одной рукой за верх забора, а другою держа шест, дергал воровскую снасть на себя, яблоко обрывалось, заставив ветку шумно отшатнуться, словно с нее стартовала птица, вор взметывал шест, перебрасывая яблоко за себя, и тут уже добычу подбирали сообщники.
Собака-овчарка не спала, она сторожила будку, из которой полз белесый во тьме дым. Собака понимала, ч т о замышляется за забором, но она была старая и опытная и решила пока не вмешиваться, так как знала, что хозяин полуспит, время от времени выходя проверить всё ли в порядке и подкормить печку ольховыми чурками. Яблоки на собачьем веку воровали неоднократно. Прежде она лаяла, прибегала, звеня проволокой, к месту покражи и кидалась на забор. Забор трясся, а из хозяев никто не просыпался и не выходил, ибо, во-первых, полагали, что собака гоняется за очередной кошкой, а во-вторых, не особенно заботились о яблоках, тем более что первый же собачий бросок воров спугивал.
Однако яблоки упорно воровали каждый год, а происходило так потому, что новые подраставшие подростки страшно к ним рвались и всякий раз заново изобретали вышеописанный шест, и всякий раз удирали от собачьего броска, и собака наизусть все это знала.
Знала она и тех, кто был сейчас за забором, знала их зверскую привычку действовать ей на нервы, проносясь днем мимо забора и чертя по его доскам прыгающей палкой. Но сейчас она не лаяла, будучи уже тяжела на подъем, да и несколько яблок, добытых с таким трудом, ее смешили.
А потрудиться приходилось.
- До чего колбасой пахнет! До чего есть охота! Вы, ребя, яблочек хоть натырьте, а я посплю, - сказала она, положив под голову связанные пояском босоножки и накрыв их для мягкости лифчиком.
Так на верстаке она и заснула. И хотя небо уже вроде бы серело, в раскрытую дверь ее было не разглядеть - сарай был еще полон тьмой.
Красивый неслышно встал на заборную перекладину (щиты сплошного забора были повернуты каркасом в сторону их двора, так что на поперечном серединном брусе можно было утвердить на полступни башмак сорок второго размера). Грубиян Сухоладонный, теперь задумчивый, и мальчишка приготовились подбирать добычу, а Влажнорукий подпер обеими руками штаны Красивого, чтобы тот обеими своими свободнее манипулировал шестом в ветвях ближайшей яблони, где, хоть и неотчетливо, но уже фосфоресцировали яблоки.
Красивый, добросовестно подпираемый Влажноруким, умело поддел первое и дернул его так тихо и безупречно, что собака определила факт покражи только по взметнувшемуся в сереющие небеса темному шесту.