Дверь открыла женщина. Взглянув на нее, Ксенофонтов удовлетворенно перевел дух, будто узнал ее или же очень боялся разочароваться в ней.
— Здравствуйте! — сказал он, беззаботно улыбаясь.
— Здравствуйте, — ответила женщина, но ничто не дрогнуло в ее лице. Под глазами темнели круги, она выглядела не просто усталой, а какой-то убитой. Ничуть не удивилась Ксенофонтову, не выразила желания узнать, кто он, зачем пришел, к кому. Она просто стояла и ждала.
— Моя фамилия Ксенофонтов. Вчера мы встречались в прокуратуре с вашим мужем… Если не возражаете, я зайду на минутку?
— Мужа нет дома.
— Это неважно. Я хочу поговорить с вами.
— Проходите, — ответила женщина без выражения и прошла в комнату, оставив дверь открытой. — Можете раздеться, — донеслось до Ксенофонтова из глубины квартиры. Он воспользовался разрешением и повесил свой плащ в прихожей, зная, что разговор в верхней одежде неизменно получается скомканным и бестолковым, как бутерброд на ходу.
Войдя в комнату, Ксенофонтов увидел, что женщина сидит на диване несколько напряженно распрямив спину и положив ладони на колени. И ее колени он увидел. Красивые колени. И женщина красивая — отмечал он про себя с такой настойчивостью, будто пришел специально для того, чтобы убедиться в этом.
— Ваш муж… простите, скоро придет?
— Не знаю.
— Но он придет?
— Надеюсь.
— Вы давно замужем?
— Это важно для прокуратуры?
— Да. Мне показалось, что будет удобнее, если мы поговорим здесь, а не в казенных помещениях…
— Пожалуй. Мы женаты десять лет.
— Есть дети?
— Сын. Ему пять лет.
— У вас много друзей?
— Что вы имеете в виду? У кого — у вас? — лицо женщины чуть дрогнуло, оживилось. До сих пор она отвечала как бы механически, вопросы Ксенофонтова ее не затрагивали настолько, чтобы она вышла из своего печально-сосредоточенного состояния.
— Я имею в виду друзей семьи…
— Не так, чтобы очень… В основном, это друзья мужа. Охотники… — в ее голосе прозвучала едва уловимая ирония.
— Вы знакомы со всеми охотниками?
— Одно время мы довольно часто встречались… Праздники, юбилеи, вылазки на природу…
— Сейчас все это… в прошлом?
— Можно и так сказать.
— А отчего так случилось?
— Не знаю… Потеряли интерес друг к другу, возникли всякие обстоятельства… Знаете, когда люди слегка чужие — это удобно. Никто не пытается перейти некую грань, разделяющую людей, каждый остается на своей территории, соблюдает границы ближнего… А чуть сблизятся — сразу начинается взаимное проникновение, все почему-то решают, что могут судить о чужой жизни, о чужих поступках, следуют выводы, советы, предостережения…
— Другими словами, у вас не со всеми сложились отношения?
— Если точнее, то у меня со всеми не сложились, — улыбнулась женщина.
— С охотниками?
— Скорее, с их домочадцами. Охотники проще… И потом, им есть чем заняться, о чем поговорить, как выразить себя — для этого ведь тоже нужна какая-то форма… Поездка, охота, та же пьянка.
— Вас осудили? — прямо спросил Ксенофонтов.
— Что-то вы уж больно… в лоб, — женщина насмешливо посмотрела на Ксенофонтова.
— Я тоже переступил грань?
— Пока нет… Но мне кажется, вы можете это сделать.
— Ошибка. Не переступлю. Единственное, что я себе позволю — это повторить вопрос.
— Осудили ли меня? Я ведь уже ответила… Осуждение — слишком сильное слово. Скорее другое… Выводы, советы, предостережения.
— Вы знали Асташкина?
— Конечно.
— Он был хороший человек?
— Странный вопрос…
— Почему? — Ксенофонтов с таким вниманием склонил голову, что, казалось, для него нет сейчас ничего важнее, чем узнать мнение этой женщины об Асташкине.
— Это как-то перестало иметь значение — хороший человек, плохой человек… Сейчас другие показатели — нужный, полезный, влиятельный… А Асташкин… Да, можно сказать, что он был хорошим человеком.
— А полезным он был?
— В каком смысле?
— Ну… как директор гастронома?
— А, вы об этом… — в голосе женщины прозвучали снисходительность и облегчение. — Разве что к празднику. Просьбами мы его не утруждали, но если сам догадывался… Не отказывались.
В это время из прихожей раздался звонок. Женщина поднялась, быстро и легко прошла мимо Ксенофонтова. Открыла дверь, заговорила с кем-то. Ее голос показался Ксенофонтову неожиданно теплым, как бы ожившим. Через минуту в комнату вошел мальчик, подталкиваемый мамой.
— Это Кирилл, — сказала женщина. — Знакомьтесь, — она улыбнулась и Ксенофонтов опять похвалил себя за проницательность — у женщины оказалась красивая улыбка, ровные белые зубы. И только потом он посмотрел на мальчика, настороженно стоявшего рядом. Его веснушчатая мордашка была необыкновенно румяной.
— Привет, малыш! — сказал Ксенофонтов. Точно таким же тоном он мог обратиться к Зайцеву, к редактору или к своей девушке, которой последние дни даже ни разу не позвонил. — Как поживаешь?
— Хорошо поживаю.
— Молодец! Я рад, что мне удалось познакомиться с тобой. Ты отличный парень.
— Я знаю.
— О! Да ты еще лучше, чем я думал. Скоро в школу?
— Через год. Я пойду с шести лет.
— А спортом занимаешься?
— Мы его в бассейн водим, — сказала женщина. И после этих ее слов в душе Ксенофонтова защемило что-то, он даже чуть слышно простонал, закрыв глаза от прозрения, которое посетило его в этот момент.
— Не боишься воды? — спросил Ксенофонтов, потрепав мальчика по жестким рыжеватым волосам.
— А чего ее бояться? Она теплая.
— Красивый ты парень… Весь в мать.
— А папа говорит, что я в отца.
— Наверно, и папа прав.
— Ладно, хватит болтать! — сказала женщина с неожиданной резкостью. — Иди умывайся, мой руки, будем ужинать. У вас еще что-нибудь? — обернулась она к гостю.
— Нет-нет, у меня все. Я пришел немного некстати, простите великодушно. Всего доброго!
— Что-нибудь передать мужу?
— Скажите, что приходил тот длинный детина из прокуратуры и продолжал задавать свои бестолковые вопросы. Да, и последнее… Чтоб я уж пришел не совсем зря… Что вы думаете об убийстве? Кто мог пойти на это?
Вопрос произвел на женщину совершенно неожиданное впечатление — она отшатнулась к стене, прижала ладонь ко рту и смотрела на Ксенофонтова чуть ли не с ужасом.
— Асташкин давно был у вас в гостях?
— Простите, — женщина с трудом взяла себя в руки. — Давно. Обычно мы собирались у Хуздалевых… У них квартира большая… Извините, Кирилл проголодался…
На улице уже совсем стемнело, но мелкий дождь продолжался. Над дорогой вспыхнули фонари, машины шли с включенными подфарниками. Появилось больше прохожих — люди возвращались с работы. Привычно подняв воротник и сунув руки в карманы плаща, Ксенофонтов размеренно зашагал к своему дому.
Открывая дверь, Ксенофонтов услышал в квартире настойчивые телефонные звонки. Не раздеваясь, он бросился к трубке.
— Поздно гуляешь, дорогой, — он узнал голос Зайцева.
— О правосудии пекусь. Тебе волю дай — всех пятерых посадишь. И будешь прав.
— Прав? — изумился Зайцев. — В каком смысле?
— В прямом. Одного — за убийство, остальных — за недоносительство. Ты еще сажаешь тех, кто не доносит? А то в газетах по этому поводу разное пишут…
— Не понял…
— Приходи, поговорим.
— А ты… это… уже знаешь?
— Зайцев! — величественно произнес Ксенофонтов. — Ты напоминаешь обманутого мужа! Все знают, кроме тебя.
— С твоими шуточками… — не находя слов, Зайцев уже хотел было повесить трубку, но Ксенофонтов его остановил.
— Обижаться будешь в кабинете прокурора. Когда он вызовет, чтобы сообщить о твоей отставке. Приезжай. Убийцу в самом деле знают все. Даже я. Не забудь прихватить пива. В тоске, недалеко от твоей конторы, я видел баночное.
— Ты что, ошалел?! Одна баночка стоит моей недельной зарплаты!
— Для правосудия я сберег не одну неделю твоих бестолковых метаний, — больше Ксенофонтов произнести ничего не успел — в трубке раздались частые короткие гудки.
Зайцев пришел так быстро, что стало ясно — он звонил из ближайшего автомата, а до этого бродил вокруг ксенофонтовского дома. В его движениях все еще чувствовалась оскорбленность, но она быстро угасала. Плащ он повесил на угол двери, чтобы не намокли вещи на вешалке, а пройдя в комнату, со значением поставил на стол пиво.
— Как все меняется, старик, — печально заметил Ксенофонтов. — Когда-то ты приходил с целой сумкой пива, с пакетом вяленой рыбы… Неужели придут времена, когда вот эту жалкую баночку мы будем вспоминать с восторгом и умилением… Сколько в ней, в бедной?
— А! — Зайцев махнул рукой. — Триста граммов. — Он сковырнул алюминиевую пластинку и из отверстия поднялось легкое пивное облачко. А когда он разлил пиво по стаканам, в каждом оказалось не более половины. — Двадцать рублей стоит такая баночка… А эту я конфисковал у спекулянта.
— Он не возражал?
— Он был бы счастлив подарить мне сотню банок. Но тогда пришлось бы не только отпустить его на волю, но и отпускать впредь.
— Старик, ты поступил мужественно. Я бы так не смог, — сказал Ксенофонтов и одним долгим глотком выпил все свое пиво. — Если бы все поступали так… Но это, к счастью, невозможно.
— Я тебя слушаю.
— Ты хочешь узнать, кто убийца? Скажу. Но доказывать его вину тебе придется самому. Хотя я и не уверен, что мне хочется наказать этого человека… Он поступил правильно, хотя и слишком уж категорично.
— Так кто же?!
— Васысь.
— Не может быть! Я почти доказал, что это…
— Не надо, — остановил его Ксенофонтов, — Не срамись. Понимаешь, Зайцев, здесь главное — найти причину. Теплая многолетняя компания положительных, обеспеченных людей… Дружба и взаимовыручка, даже взаимовыгодность… И вдруг — заряд картечи в спину… Должна быть причина.
— Ты ее нашел?
— Еще там, на берегу. Причина стала мне ясна, как только ты сказал про перышко в шляпе Асташкина.
— Скажите, пожалуйста! — с усмешкой воскликнул следователь.
— Да, Зайцев, да! Когда пиво стоит двадцать рублей стакан, а достать его можно только преступным путем с помощью следователя по особо важным делам… С людьми начинают происходить чудовищные превращения… Но поскольку эти превращения происходят со всеми, они остаются незамеченными. И мы с тобой тоже представляем собой двух чудовищ, которые по старой памяти притворяются хорошими ребятами. У нас искажена нравственность, Зайцев! Мы испорчены духовно! Мы злобны и завистливы, мы готовы проклясть человека за банку пива. Ровно минуту назад я произнес, внутренне, конечно, самые жестокие слова, которые только нашлись в моем организме. По адресу спекулянта голландским пивом. Разве нормальный человек сможет проклясть незнакомого ему парня из-за глотка этого вонючего пойла? А разве ты, служитель Закона, должен был выпрашивать эту баночку взамен на хорошую камеру или благожелательный протокол задержания?
— Да ладно тебе, — Зайцев покраснел, что бывало с ним чрезвычайно редко. Не потому что разучился краснеть, а потому что он не совершал поступков, которые вынуждали бы его краснеть.
— Пиво — ладно! Но есть на свете Канарские острова, брауншвейгские колбасы, египетские трусики, наши советские красавицы… Нет, я не хочу немедленно возобладать всем этим, нет во мне такого уж иссушающего желания… Но сознание полной и окончательной недоступности всего этого производит во мне необратимые изменения. И самое страшное — я теряю интерес к самому себе.
— Извини, но у меня все больше возрастает интерес к убийце.
— О нем я и говорю… Ты слушай, старик, слушай… Где еще ты услышишь столь мудрые и печальные откровения… В каких своих провонявшихся хлоркой камерах и коридорах, в каких провонявшихся тройным одеколоном начальственных кабинетах, в каких провонявшихся потом очередях… Когда я знаю, что у меня никогда не будет жилья, кроме вот этой кельи на девятом этаже, когда я наверняка знаю, что у меня никогда не будет куска жареного мяса на завтрак, не говоря уже о клубнике со сливками, и похоронят меня вот в этих стоптанных туфлях… Я еще при жизни теряю интерес к самому себе и к тому, что со мной происходит. Мне безразличен галстук, который подвернулся утром, и я спокойно, не глядя, затягиваю его на своей шее, на небритой шее, Зайцев! Это мне тоже безразлично… Если на моих вышеупомянутых туфлях висят комья грязи, мне и в голову не придет почистить их… Зачем? — спрашиваю я себя, — все равно они запылятся. Впрочем, вру! Об этом я себя даже не спрашиваю.
— Ксенофонтов, мне очень нравится то, что ты говоришь. Но прошу — чуть покороче.
— Хорошо. Но не только я теряю к себе интерес, это происходит со всеми. Прости меня, Зайцев, но у тебя сзади на носке дыра. И ее очень хорошо видно, когда при ходьбе поднимается штанина. Или когда ты сидишь, как сейчас…
— Не может быть! — вскричал Зайцев, заливаясь краской.
— Дыра, Зайцев, — грустно повторил Ксенофонтов. — И ты знаешь о ней. Иначе не покраснел бы до помидорного цвета. Может быть, ты подзабыл, но помидор — это овощ такой, раньше он иногда встречался на наших столах… Ты надеялся, что ее не будет видно, по не учел, что дыры имеют обыкновение увеличиваться. Только не вздумай разуваться! Не хватало, чтобы я еще и нюхал твои дырявые носки. Так вот охотники… Они тоже потеряли к себе интерес, а если и держались, то охотой. Да и та часто сводилась к обыкновенной пьянке. Но! Кроме Асташкина.
— Это почему же?
— А потому что у него шляпа с пером. Вот ты, почему ты не носишь шляпу с пером? Ведь ты купил себе такую шляпу? Купил. Но перышко отодрал еще в магазине. Ты боишься выглядеть вызывающе, Зайцев. Тебя тянет к серости и неприметности. Допустим, это профессиональное. Простим. А Асташкин не боялся вызова. У него шляпа с пером и бельгийское ружье. И он занимался теннисом. А до этого ходил в бассейн.
— Конечно! Директору гастронома можно!
— Стыдись, старик! Ты говоришь как сутяга в колбасной очереди. Шляпу с пером может носить каждый. И каждый, если очень уж захочет, может заняться теннисом. Или бегом. Или моржовыми купаниями. Ты купаешься зимой в проруби? Не купаешься. Почему? Слабо тебе. И перо прекрасное рыжее перышко ты на моих глазах оторвал от шляпы и бросил в корзину для мусора прямо возле кассы, где оплатил свою покупку. А вот Асташкин не потерял к себе интереса. Он следил за собой, и это было заметно. Особенно женщинам. Особенно красивым женщинам.
— Ну ты даешь! Почему именно красивым?
— А потому, что красивые женщины знают, что могут в этой жизни претендовать на нечто большее, чем все остальные. И они претендуют. Даже когда сами об этом не догадываются. Претендуют самим фактом своего существования. Идем дальше? Идем. Рано или поздно в компании охотников должна была возникнуть тема любви.
— Или блуда, — добавил Зайцев.
— Фу, какой ты пошляк! Это работа на тебя так влияет… Это трагично, что нашу нравственность, наши самые возвышенные представления о справедливости, добре и великодушии отстаивают люди далеко небезупречные по всем этим показателям… Как это грустно! Знаешь, Зайцев, то, что участники события называют любовью, всевозможные соглядатаи называют блудом. Спасение одно-быть участником, а не соглядатаем. Надо быть гуманнее, Зайцев! Если ты в своей криминальной жизни многого лишен, не спеши осуждать и присоединяться к старухам у подъездов… Не надо. Продолжим. Возникает любовь, блуд, похоть… Как вы там еще в уголовном кодексе выражаетесь?
— Сожительство.
— Во! Сожительством еще назови! Из мужчин кандидат один — Асташкин. Остальные сдались. Растолстели, обрюзгли, разленились… Я имею в виду не только внешне, но и внутренне. Потеряли к себе интерес. Сдались. Что у них? Варенье, соленье, дача, диван… Из женщин должна попасть в эту историю самая красивая. Или самая отчаянная. Пусть будет даже самая испорченная — это чтобы и тебе было понятно. Установив, что убийца — Васысь, я решил проверить себя и сходил к нему домой.
— Ты что, издеваешься? — возмутился Зайцев. Как это понимать — установил?
— Ну… Вычислил. Ты не догадался? А я думал, что ты догадался. Тогда же, во время очной ставки все стало ясно.
— Хорошо! Я — дурак темный и заскорузлый! Пусть так… Но тебе придется объяснить!
Ксенофонтов взял пустой стакан и, запрокинув голову, долго и терпеливо ждал, пока одинокая капля пива, медленно скользящая по внутренней стороне стакана, сорвется ему на язык. Потом он некоторое время как бы разжевывал ее, впитывая хмель и запах.
— Ничего пиво, — сказал наконец. — Ничего… Если нет жигулевского, сойдет и это… Ты должен знать, Зайцев, что когда в компании возникает тема любви, это тут же становится известно всем. Такие вещи узнаются из колебания воздуха, запаха дождя, шелеста листвы… И так далее. Кроме того, нужно принять в расчет, что убийца — это не опытный преступник, потерявший всякий человеческий облик, это несчастный, доведенный до безрассудства человек, который не нашел другого способа решить свои проблемы, защитить свое достоинство, как картечью.
— То есть, ревность?
— Скорее отчаяние. Он раскрылся тут же, весь, прости меня, с потрохами, при первых же моих вопросах. Да, вопросы были коварны и неотразимы, — не смог удержаться Ксенофонтов от хвастовства. — Хотя, как я заметил, некоторые очень уж стеснялись моей тупости во время очной ставки.
— Ладно-ладно, — перебил его Зайцев. — Замнем. Поехали дальше.