— Ладно-ладно, — перебил его Зайцев. — Замнем. Поехали дальше.
— Я спрашиваю — кто сколько убил уток? Оказывается, Васысь меньше всех. До уток ли ему было тогда… Это так понятно. Он просидел несколько часов на своей надутой шине, мечтая только об одном — напиться. Я спрашиваю — кто сколько водки принес? Васысь больше всех. По ходу мелькали и другие конкуренты, но Васысь во всех крайностях присутствовал постоянно. Спрашиваю — как ехали, кто с кем сидел? Васысь — в конце автобуса, в полном одиночестве. Все сразу поняли, кто убил, за что… И сразу от него отшатнулись. Подозреваю, что на обратном пути, прямо в автобусе, они ему выдали на полную катушку. Но выдавать не стали. Пока. Еще когда они только ехали на охоту, Васысь уже чувствовал себя отторгнутым, сидел один. Готовился. Или колебался. Он уже не мог общаться со всеми легко и непосредственно.
— Ну, это все предположения… — неуверенно протянул Зайцев.
— А ты помнишь, как они расселись в твоем кабинете? Я не зря предупредил тебя, чтобы стульев было побольше, с запасом. Чтобы у каждого был выбор, где сесть… Васысь опять сидел один. Рядом с ним никто не сел. Он уже отверженный. Он — убийца. Пока они хранят ему верность, но если ты немного потаскаешь их на допросы, на очные ставки, проведешь обыски… Это им быстро надоест, и они сами назовут тебе убийцу. И предоставят доказательства.
— А у тебя их нет?
— Я же предупредил! Убийцу назову, а что касается остального… Работай сам. Сегодня, пока ты кругами ходил вокруг моего дома, ходил-ходил, не отрицай, я в это время был в гостях у Васыся. Его самого дома не застал, но с женой познакомился. Все переживания, все события последних дней у нее на лице написаны. В самом деле, муж — убийца, любовник мертв… Видел их сынишку… Хороший парень, шустрый, симпатичный. Рыжий. С веснушками. Правда, ушки чуть в стороны торчат, но это его даже красит. Понимаешь, Зайцев, у него слишком большое сходство.
— С кем? — вскричал Зайцев, ничего не понимая.
— Ну как… С Асташкиным. Он даже фразу произнес… «Папа говорит, что я похож на отца». Усек? Папа говорит, что сын похож не на него, а на отца… То есть, в доме это больная тема. Парнишка еще ничего не понимает, а между родителями… пропасть. С каждым годом сходство становилось очевиднее… Для всех, Зайцев, для всей компании. И бедный Васысь не выдержал. Подозреваю, что связь его жены и Асташкина… продолжалась. И убедившись в этом, он, как говорится, впал в неистовство. Он же слабак, этот Васысь… Фотограф, что с него взять? Зашибает живую копейку, среди охотников — самый никчемный. Потому-то Асташкин и решался ездить с ним, он не чувствовал в нем опасности.
— В тихом болоте черти водятся, — заметил Зайцев.
— Возможно. Охотничьи компании стали у нас чем-то вроде клубов деловых людей — ты же сам говорил. Чтобы выжить, люди в стаи сшибаются, в банды, если ты позволишь мне так выразиться. Васыся они должны были отшить. Но не отшили… Мне кажется, из-за жены. Больно жена красивая, украшение любого праздника.
— Надо будет послать ей повестку.
— Дельная мысль, — одобрил Ксенофонтов. — Обязательно пошли. Но, знаешь, я думаю, он сам придет с повинной. Сегодня напьется, завтра… Потом придет. А стоит тебе кого-нибудь из охотников задержать для эксперимента… Остальные тут же назовут убийцу. Не повезло Васысю… Уж сильно парнишка на отца похож… Слишком большое сходство. Вот смотри, — и Ксенофонтов положил перед Зайцевым снимок.
— Где взял?
— Украл. Когда мать вышла дверь открывать, я и смахнул с полки.
— Да, — вздохнул Зайцев. — Действительно… И ушки в стороны, как у отца… Что же они так неосторожно, — он опять вздохнул, медленно открыл свой портфель и вынул из него запотевшую баночку голландского пива.
— Старик! — взревел Ксенофонтов восторженно. — Да ты гений!
— Немного есть, — скромно согласился Зайцев, вскрывая банку. И опять поднялось над ней легкое пивное облачко.
Падение Анфертьева
1
Итак, Анфертьев.
Наша криминальная история произойдет с ним, с Вадимом Кузьмичом Анфертьевым. В самом слове «Вадим» есть нечто притягательное, вам не кажется? Человек с таким именем, вполне возможно, обладает тонким строением души, склонен поговорить о чем-то возвышенном, выходящем за рамки забот о хлебе насущном. Не исключено, что он выписывает какой-нибудь литературный журнал, не прочь посмотреть по телевидению передачу из Эрмитажа и даже, чего не бывает, опрокинув рюмку-вторую, возьмет да и брякнет что-нибудь о неопознанных летающих объектах, о нравственных принципах или о будущем государственном устройстве Фолклендских, или Мальвинских, островов. А почему бы и нет? Запросто может, уж коли зовут его Вадимом.
Что касается отчества, то и оно вполне соответствует — Кузьмич. Человек этот, как и все мы, интеллигент в первом поколении. Отец его, Кузьма, пахал землю, потом ковал железо, потом где-то сторожил, вахтерил, гардеробничал и наконец помер в доме для престарелых между Кривым Рогом и Желтыми Водами. Сына своего он нарек Вадимом, простодушно полагая, что это название электрической машины. Так тогда было принято. Хотя, откровенно говоря, ему очень нравилось имя Федор. Поэтому наш Вадим, если уж начистоту, где-то в глубинах своих был все-таки Федей.
Теперь фамилия. То, что когда-то усатый Кузьма с завода металлургического оборудования назвал сына ненавистным ему именем, не было случайно. Ну, скажите, разве не слышится в самом этом слове — «Анфертьев» — что-то нетвердое, поддающееся влиянию толпы? Конечно, человек с такой фамилией почитает за благо примкнуть к большинству, не очень задумываясь над тем, куда это большинство путь держит. Кто-то назвал дочь Индустрией, кто-то сына окрестил Трактором, вот и Кузьма решил не выпячиваться.
Надо сказать, что родительская податливость у сына, у Вадима Кузьмича, приняла иное свойство — какая-то неуверенность чувствовалась в его поступках и даже во взглядах. Но по прошествии времени слабость иногда оборачивалась такой твердостью, что она озадачивала самого Вадима Кузьмича. Например, проучившись пять лет в горном институте, получив специальность маркшейдера, или, как говорили любители красивых образов, став горным штурманом, Вадим Кузьмич вскоре оставил свою профессию, даже не зная толком, чем будет зарабатывать на жизнь. За год с небольшим, который ему пришлось проработать под землей, он понял, что это дело не для него. Горняки оказались людьми чрезвычайно грубыми, стучали кулаками, топали ногами, оскверняли воздух такими словами и оборотами, что вагонетки, груженные углем и породой, самопроизвольно сходили с рельсов, — но дело было не в этом. Не по душе пришлась Анфертьеву работа, только и всего. Но с другой стороны, есть ли на свете причина более уважительная?
Что можно сказать о внешности Вадима Кузьмича? Был он роста выше среднего, худощав, светловолос, охотно улыбался, не очень задумываясь над тем, уместна ли его улыбка. Кроме того, любил галстуки, и это, пожалуй, была его единственная слабость. Вообще Анфертьев следил за собой. В самом деле, невозможно представить себе человека с хорошим галстуком, но без свежего воротничка, выбритых щек, начищенных туфель, Этот вроде бы необязательный предмет туалета ко многому обязывает, если хотите, полностью берет человека в плен, и вульгарное словечко «удавка» может стать удавкой в весьма широком смысле слова.
Жена. Вполне естественно, что жена у Вадима Кузьмича оказалась женщиной властной, с ярко выраженным волевым началом. Звали Натальей, и ни у кого язык не поворачивался назвать ее Наташей. Да и сама она восприняла бы это как вопиющую фамильярность. Отчество — Михайловна. Наталья Михайловна. Анфертьев любил свою жену за миловидность, за то, что она давала ему уверенность в сегодняшнем и завтрашнем дне, а еще за то, что не оставляла без завтрака, без ужина, без ласк. Была она небольшого роста, полноватой, носила длинные светлые волосы, высокие каблуки, гордилась своим профилем, который и в самом деле был неплох: горделиво вскинутая головка, нос с горбинкой, четко очерченный подбородок. Она немного походила на царицу Екатерину, какой ее изображали на монетах. В девичестве она была Воскресухина, но без колебаний приняла фамилию мужа, даже в этом, казалось бы, незначительном обстоятельстве увидев залог прочности семьи. Мы — Анфертьевы. Отныне и навсегда. И весь разговор.
И наконец, дочь. У сильных, волевых женщин чаще рождаются дочери, и с этим нам придется смириться, как смирились родители, мечтавшие о сыне. Как ее звали? Зина? Ни в коем случае! В этом имени и Наталья Михайловна, и Вадим Кузьмич видели что-то недостойное. То же самое можно сказать о Зое, Рае, Гале. «В нашем роду таких имен не было. И не будет!» — сказала Наталья Михайловна. И назвала дочь Таней. Татьяной! Здесь при желании можно увидеть изысканность внутреннего мира, одухотворенность, а кроме того, и это самое главное, такие имена встречались в роду Воскресухиных. Дочери было шесть лет, она обожала варенье и сказки при леших, к которым питала непонятное влечение и всегда сочувствовала их одиночеству в темном, непролазном лесу.
Несмотря на мягкость Анфертьева — а он многим казался откровенно слабым, кое-кто даже пытался защищать его от житейских невзгод, против чего Вадим Кузьмич благоразумно не возражал, — податливость его была отнюдь не безгранична. Где-то в непостижимой дали его души, куда чрезвычайно редко удавалось кому-нибудь заглянуть, куда он сам не заглядывал годами, таилось нечто твердое как кремень. И наглец, самонадеянно возомнивший, что он может вить из Анфертьева веревки, бывал несказанно ошарашен, увидев однажды перед собой человека жесткого до безжалостности. Бывали случаи, когда Анфертьев ставил на карту собственную жизнь и, упиваясь опасностью, с радостным безрассудством бросался в схватку, заранее зная, что победы не будет, что все кончится его полнейшим разгромом. Но ему позарез нужно было это поражение, чтобы потом поступать, как заблагорассудится. Но подобное случалось настолько редко, что большинство людей, с которыми он знался, даже не подозревали о маленьком камешке, затаившемся в глубинах Анфертьева, — так может затаиться амфора в синих глубинах Средиземного моря, алмаз в сибирских толщах вечной мерзлоты, опасный преступник среди граждан порядочных и благонадежных. Анфертьев ничуть не печалился, оказываясь в дураках, становясь посмешищем, попадая в положение глупое и оскорбительное. Он знал — до камешка еще далеко.
Но уж если кому удавалось добраться до этого кремневого осколка…
А что он устроил в последний день пребывания на шахте! Собственно, этот день потому и стал последним, что Анфертьев выдал на-гора такое, что помнят до сих пор, а имя его на Четвертой Пролетарской и поныне окружено легендами и домыслами. Многих забыли на шахте, даже тех, кто проработал здесь десятки лет, кто спустился под землю безусым юнцом, а выбрался наружу парализованным старцем, — их забыли. И тех, кто командовал подземными комплексами, держал в страхе комплексы поверхностные, кто сокрушал рекорды и гремел, — забыли. Анфертьева помнили.
За год работы на шахте Анфертьев ни разу не повысил голос, не отдал ни одного приказания, никого не послал по матушке, что уже само по себе ставило его в положение почти безнадежное. К тому же рот он открывал при начальстве только для того, чтобы поздороваться. Правда, дело свое знал. Но так ли уж редко случается, что работа становится чем-то второстепенным и выполнять ее без притопов и прихлопов, без жалобных стенаний и победных воплей — значит наверняка обречь себя на пренебрежение. Что и случилось с Анфертьевым. И когда однажды начальник шахты, красномордый и громкоголосый, назвал его тюфяком только потому, что сам забыл дать задание, назвал его грязным тюфяком из богадельни только потому, что знал — это слышит девушка, за которой в то время ухаживал Анфертьев, Вадим Кузьмич в ответ лишь улыбнулся и вздохнул облегченно. Теперь ему было позволено все. Начальник подумал было, что Анфертьев его не понял или не расслышал, и повторил свои слова еще более зычно. Вадим Кузьмич прикрыл глаза и кивнул. Дескать, слышу вас, понимаю.
Когда на следующий день во Дворце культуры руководство из треста при массовом стечении народа под уханье духового оркестра, под хлопанье тяжелых, как совковые лопаты, шахтерских ладоней вручало шахте знамя победителя соревнования, а начальник шахты лобызал прохладное, полыхающее, стекающее сквозь пальцы шелковое полотнище и украдкой вытирал им пот, на трибуну поднялся бледный и торжественный Анфертьев. Вряд ли он говорил больше трех минут, на большее его бы и не хватило, но он говорил в присутствии гостей из треста, говорил прямо в лицо начальнику — тот окаменел, обхватив древко знамени, и стал похож на придорожный памятник. Очень непочтительно говорил Анфертьев о начальнике этой небольшой шахтенки, можно даже утверждать, что он говорил о нем оскорбительно. А потом поблагодарил за внимание и сошел в зал. Его проводили редкими гулкими аплодисментами, понимая, что провожают не только с трибуны, с ним прощались. Но с тех пор каждый раз, когда ему бывает туго, в ушах Анфертьева звучат тяжелые аплодисменты, издаваемые негнущимися шахтерскими ладонями.
— Послушай ты, тюфяк из богадельни, — начал Анфертьев. — Я знаю, тебе нравится такое обращение, и поэтому решился произнести его здесь… Ты полагаешь, что мат — это главный производственный фактор? — Анфертьев бросил быстрый взгляд на девушку, за которой ухаживал тогда, по которой томился и страдал. На вечере она исполняла обязанности секретаря, записывала слова выступающих. — Ты думаешь, что это знамя облагородило тебя и ты приобщился к чему-то святому? Как маркшейдер заявляю: двенадцать процентов плана — приписка. Могу представить документы. Отойди от знамени, тюфяк! И никогда не приближайся к нему. Кому сказал?!
Начальник как-то боком, скомкано отошел от знамени и, насколько было известно Анфертьеву, действительно больше не приближался к нему на столь близкое расстояние.
— Я подам на тебя в суд! — крикнул он тогда.
— Буду очень благодарен, — поклонился Анфертьев. — Там я смогу говорить более подробно. И не только о приписках.
Не стоит рассказывать, как Анфертьев рванул на туманный остров Сахалин и полтора года промаялся там, убеждая себя в том, что это именно тот остров, о котором он мечтал всю жизнь. Горное образование помогло ему быстро найти себе занятие — уголь, нефть, газ были основными ценностями острова Сокровищ, как называли Сахалин в местной газете. Как-то весной, когда запахло свежей зеленью и вместо опостылевшего снега пошел мелкий теплый дождь, Анфертьев удрал с острова, удрал в двадцать четыре часа, как представитель чужой державы, застигнутый на чем-то преступном.
Не будем перетряхивать и перелистывать трудовую книжку Анфертьева и вчитываться в записи, сделанные в горах Чечено-Ингушетии, в городе Сыктывкаре, не будем задавать вопросов, чтобы узнать, почему его не взяли в горноспасатели, чем он занимался в Днепропетровской конторе по выпуску фильмов для Министерства черной металлургии и сколько ему платили на разгрузке вагонов. Не стоит бередить старые раны. Каждая запись, каждая попытка Анфертьева прорваться в другую жизнь — это шрамы на сердце, как после инфарктов.
Оставим прошлое.
Перешагнем через годы, через города и расстояния, усилием воли окажемся в Москве, где-нибудь в районе метро «Электрозаводская» или «Бауманская», проникнем в тот вечер, когда Анфертьев за небольшим письменным столом просматривал фотопленки, Наталья Михайловна готовила нехитрый ужин из картошки и свекольного салата, а их малолетняя дочь сидела перед телевизором. Проскользнем в тот тихий и беззаботный вечер, когда они жили вместе и следователь районной прокуратуры не заинтересовался еще скромной персоной Вадима Кузьмича, заводского фотографа.
Да, Анфертьев уже несколько лет жил в Москве, работал на заводе по ремонту строительного оборудования. По бухгалтерским, штатным и прочим ведомостям он числился маляром, слесарем, разнорабочим — в зависимости от того, на какую должность позволяли его перевести хитросплетения заводской отчетности. В его трудовую книжку вписывали все новые специальности, обязанности, должности, а он неизменно фотографировал передовиков производства, оформлял стенды, выезжал с заводскими туристами на базы отдыха и чувствовал себя если не счастливым, то вполне удовлетворенным.
Осень. Вечер. Москва.
Танька сидела перед телевизором. Да, именно Танька. Так называли ее родители, скрывая нежность за напускной грубоватостью, и потом, по характеру, по неиссякающей страсти ко всевозможным проступкам, совершаемым исключительно из хулиганских побуждений, все-таки она была Танькой. Ее невозможно было назвать Танюшей, Ташолечкой или каким-нибудь другим изуродованным именем, призванным показать родительское обожание.
Убедившись, что и на этот раз зайцу удалось избежать волчьих зубов, Танька разжала побелевшие от напряжения пальцы и облегченно откинулась на спинку стула.
— Не съел, — выдохнула обессиленно.
Раздался звонок. Первый к телефону подошла, да что там подошла, подбежала Танька. Встав на цыпочки, она взяла трубку и, замерев от предчувствия чуда, которого ждала от каждого звонка, стука в дверь, от каждого письма, телеграммы, от пьяного соседа или позвякивающего железками сантехника, закричала:
— Алло! Как это?
— Это говорит Серый Волк, — ответил густой воркующий голос.
— Добрый вечер, Серый Волк! Как поживаешь? — Танька не раздумывая бросилась в шутку, в сказку, в авантюру — называйте как хотите.
— Спасибо, — озадаченно проговорил голос. — А ты?
— И я спасибо! Тебе что-нибудь нужно?
— Я бы хотел поговорить с твоим папой. Можно?
— А почему ты грустный?
— Хм… Не знаю… Устал, наверно.
— А откуда ты звонишь? Из темного леса? — Таньке не хотелось прекращать интересный разговор, и она, увидев, что идет отец, успела задать еще несколько вопросов. — Тебе негде ночевать? За тобой гонятся собаки? Ты хочешь у нас спасаться?