Золотые острова - Кузьмин Лев Иванович 3 стр.


— А колокольчик?

— А колокольчик — это как бы Рыжухина медаль. Вскоре после войны гражданской, когда твой дедко стал мосты, дороги строить, а мужику еще вольная воля была, надумало уездное — по-нынешнему районное — начальство что-то навроде смотра меж крестьян-лошадников. У кого, значит, конь лучший, и у кого, стало быть, выше забота о коне… Вот моя Рыжуха и оказалась в числе первых! А поскольку в уезде своих медалей ни по какому случаю не чеканили, то и подвесили нам с Рыжухой этот, еще со старых времен, колоколец… Я с ним всего один раз по деревне и прокатился-то! Когда к дому со смотра, как на крыльях, летел! Рыжуха сама всю дорогу под этот звон так и неслась, настилалась птицею-ласточкой. Да ты и сам, на-ка вот, голос его послушай!

И Екимыч открыл стоящий рядом со столом на лавке инструментальный, со всякою там всячиной сундучок. Вынул оттуда за ушко, за колечко в ушке, колокольчик, не так чтобы сильно встряхнул его: и — по избушке и, наверное, за стенами ее по всей конюшне разлился такой малиново-серебристый звон, что и я притих в немом восхищении, и притихли на конюшне все лошади. Только председательский жеребец Воронко, как бы на малиновый запев этот, бухнул сразу двумя подковами в стену, раскатисто заржал.

— Во! Вся его кровушка породная мигом взыграла, воли требует! — одобрительно улыбнулся Екимыч.

А я спросил:

— Что стало потом с Рыжухой? Что с Буланкой и жеребчиком? И почему теперь не с тобою, не в деревне твой сын?

Но тут Екимыч улыбаться сразу перестал, колокольчик сунул в сундучок под закрышку и не ответил ничего.

— Пойдем, если ты желаешь, за дело приниматься! — вот и весь его тогдашний ответ…

Но и слова его ко мне: «Если ты желаешь…» — звучат не просто так. Я знаю, и он знает: любое дело на конюшне для меня заманчивей, интересней даже колокольчика. Пребывание на конюшне, куда посторонним, бездельным людям ход Екимычем почти заказан, для меня дороже всего. Почему? Не знаю… Но все там полно для меня серьезной значимости, все полно и великой приятности.

Даже то, что когда я вбегаю туда со светлой улицы в золотистую полутьму, наполненную запахами сена, запахами кожаной сбруи, теплого конского дыхания, и Екимыч, по-крестьянски переменяя мое имя со Льва на Лёва, говорит довольным тоном: «Ага! Вот и Лёв пришел!» — даже это вводит меня при любом моем состоянии сразу в какой-то удивительно счастливый настрой, и в таком настрое я нахожусь все те часы, что работаю вместе с Екимычем.

Я с удовольствием растаскиваю охапками сено по лошадиным кормушкам-яслям. Я сам, как жеребенок, зарываюсь носом в каждую шумящую в руках охапку. Мне даже кажется, что отличаю запах любой отдельной сухой травинки. Да и как не отличить! Ведь увядшие, но все еще сохраняющие свой цвет шапочки лугового клевера, султанчики тимофеевки, пуговки и лепестки ромашек удерживают и свой собственный, то сладкий, то горьковатый, всегда наособицу сдобренный солнышком аромат.

И хорошо вдыхать сытный запах, слышать полновесное шуршание овса, высыпаемого из лукошка в кормовые, особые для того лоточки. А еще лучше слышать, как благодарно, нежно дохнет в этот миг в твою ладонь лошадь, и ты погладишь бархатистые ноздри ее и сам от внезапного, но в то же время очень жданного, в собственном сердце толчка замрешь.

Такое прикосновение не сравнимо ни с чем. И однажды я не вытерпел.

— Екимыч, миленький! — сказал я. — Неужто у человека больше никогда-никогда не будет собственной, родной лошадки?

И вот тут ответ все-таки получил:

— Будет! Я верю, я надеюсь! А пока и эти, всеобщие, пусть остаются нам дорогими… Молодец ты, Лёв, что так их обихаживаешь.

И вот при всей такой нашей с Екимычем дружбе, при всем при том, как он мне доверяет, я должен у него похитить колокольчик. Должен, но — идет время, а я все еще, можно сказать, разрываюсь надвое.

С одной стороны — уважаю и боюсь Екимыча; с другой стороны — охота удержать форс перед Николашей.

И до того я, должно быть, кручусь, до того вздыхаю, что Екимыч сам это заметил, пыхнул трубочкой, сказал:

— Чего это ты сегодня как на ежа уселся? Вертишься туда-сюда, ничего не говоришь, а вижу: чего-то тебе очень уж надо.

И тут, понимая, что, несмотря ни на какие потуги, мне кражи все-таки не совершить, я проговорил голосишком, хотя и робким, хриплым, но в открытую:

— Колокольчик мне надо бы, Екимыч… На один лишь на нынешний вечерок… Ты сам только что сказал: «Нынче — Крещение!»

— Креститься на колоколец-то что ли вздумал? Так он для этого не подходит! — хмыкнул было Екимыч, но хмыкнул не сердито, и я ему сказал опять:

— Не креститься, нет… А по всей деревне сегодня — гадания. И мы с Николкой собирались кого-нибудь хоть чуть-чуть да повеселить… Но если нельзя, то уж так и быть тому! Знаю, не дашь!

Нарочно не высказав всей полной правды, я со вздохом встал со скамейки и в общем-то всерьез направился к порогу, да вдруг ничуть не смешливый, постоянно серьезный Екимыч рассмеялся, изловил меня за рукав:

— Постой, не дергайся! Ведь и вправду, гадают у нас девки на парней, гадают, а настоящего серебра-звона, такого как в старину, им в нынешнее время услыхать и неоткуда… Ну, значит, валяй, хоть ты им со своим дружком позвени!

И тут свершилось чудо. Екимыч раскрыл сундучок, подал мне тоненько, радостно блямкнувший колокольчик!

Но и вмиг я получил наказ:

— Смотри, Лёв! Ежели потеряешь…

Екимыч так покачнул перед моим носом, перед моими глазами пальцем, что я и без дальнейших толкований понял, каково мне придется, если посею доверенное сокровище.

— Спасибо, Екимыч! Спасибо! — не прокричал, а просипел я счастливым писком и выскочил из тесной, жаркой избушки на мороз, на просторную волю, под усыпанное крупными звездами небо, и захрустел вприпрыжку по снегу к дому Николаши.

Затем все-все пошло вот так же быстро.

Не успел я подбежать к Николашиной избе, не успел подать ему свистом знак, а он уж сам вылетает на улицу и давай возмущаться:

— Давным-давно к Метке прошмыгнула Нюрка, вот-вот они пошагают на свое ворожейное место, а ты, тетеря, все рассиживаешь у Екимыча!

— Кабы не рассиживал — не раздобыл бы… — отмахнулся и я, придерживая медный литой язычок так, чтобы не раскатился по деревне преждевременный звон-благовест, показал, а вернее, в морозных полупотемках дал Николаше колокольчик потрогать и даже взвесить на ладони.

— Дальше-то что? — деловито задал я законный вопрос.

— А помчались сейчас наперед девчонок и все узнаешь на месте!

И мы сорвались с места, и помчались по голубоватой меж голубых сугробов дороге вдоль деревни, и мимо нас только и проносились желтые в окошках огоньки, да высоко над нами вздрагивали от стужи и от быстрого нашего бега колючие звезды.

План у Николаши был очень прост, но, как тут же оказалось, с некоторой заковыкой.

«Ворожейное место», то есть место, где скрещиваются ведущие на четыре стороны дороги, за нашей деревней только одно. И причем — сразу почти за околицей, в ближнем лесочке. Поэтому одна сторона получалась нашей, деревенской, для девчонок, наверное, менее всего интересной, а вот три других направления вели в места, которые для продолжения рассказа надо назвать поточнее.

Прямое направление — это к далекой железнодорожной станции. А станция — это, значит, и далекие, пока еще неведомые нам города-столицы, где, по слухам, не жизнь, а сплошной рай.

Направление правое — в большую, больше нашей, и оттого, конечно, более веселую деревню.

Ну, а левое направление — в полузаброшенное сельцо с заколоченной церковкой и со всё еще не закрытым кладбищем.

Вот с кладбищем-то и надумал Николаша связать свою Метке да Нюрке «месть». Вот из-за этого кладбища и повернулось все иначе, чем каждый из нас предполагал всего лишь минуту назад.

Встали мы в виду белых тихих елок на перекрестке, маленько отпыхнулись, и нежданно для меня Николаша говорит:

— Сейчас в ту сторону, где кладбище, под елки и занырнем. И как только Нюрка с Меткой тут появятся да начнут выслушивать своих предбудущих сватов, так мы им с кладбищенской-то сторонки тихонько и звякнем…

И Николаша протянул было руку ко мне за колокольчиком, а я как представил, что тут произойдет, а я как мысленно увидел опять ту улыбчивую Метку за тем летним ночным окошком да перед зеркалом, так сразу Николаше и отрезал:

— Нет! Пугать кладбищем не согласен! Давай придумывать что-нибудь иное… Для кладбища колокольчика не дам!

— Не дашь?

— Ни за что!

— Ясненько… — негромко, но недобро засмеялся Николаша. — Ясно! Каши с тобой на пару не сваришь! У тебя интересы свои… Тебе бы лучше сюда со мной и не ходить. Тебе бы лучше на своем домашнем порожке остаться да оттуда в колокольчик Метке и позванивать: «Вот, мол, где твой будущий женишок! Вот, мол, где! Вот, мол, где…» Я ведь знаю, я давно догадываюсь: ты мне тогда под окошком у Метки — наврал! Сам что-то видел, а мне — наврал!

Меня, несмотря на мороз, будто алым жаром опалило:

— Неправда! — заорал я.

И кулаком, увесистым в нем колокольчиком, стукнул Николашу по макушке, по шапке.

Стукнул, видать, крепко, потому что и Николаша отвесил мне хорошую затрещину.

И мы принялись друг дружку мутузить так и этак, да меня вдруг охватило уже не злым жаром, меня ожгло ужасом.

— Стой! — закричал я. — Стой! Колокольчик где? Он исчез! — И уставился на растопыренную ладонь, на драную свою, куцую варежку, затем стал озираться понизу, вокруг. Да узкая, снежная дорога и высокие на обочинах сугробы были нами в пылу схватки истоптаны, избуровлены — колокольчика в этом месиве не видать.

— Вот… Не послушался меня, заспорил… — неясно к чему, но сразу тревожно сказал Николаша и тут же сам принялся оглядывать истоптанное место.

Смотрели мы с ним, смотрели, ничего не высмотрели и, припав на корточки, принялись перегребать снег руками.

Копошились мы молча, но, конечно, каждый при этом свое что-то думал.

Мои думы были до обмирания в груди — жуткими. У меня вышибло из памяти все. Перед моим воображением теперь лишь Екимыч, его наказ: «Ох, смотри…»

И вот я посмотрел-просмотрел! Причем просмотрел, промахал не только колокольчик этот, а вместе с ним и все самое, может, лучшее во всей моей деревенской жизни! Не допустит меня больше Екимыч во свою конюшенную державу, и ни одна теперь лошадка не согреет своим ласковым дыханием мою озяблую ладонь, мое тревожное сердчишко…

Руки от рытья в снегу окоченели, онемели. Полусогнутые пальцы в мокрых и обмёрзлых варежках стали как тяпки. Но я гребу и гребу снег, все надеюсь: колокольчик вот-вот найдется.

Николаша тоже надеется. Тоже шарит в белой мешанине. И тут, прямо над нашими согнутыми спинами, раздается звонкий, насмешливый голос, и голос не чей-нибудь, а Меткин!

— Ага! Парни не хуже нас гадают, тоже завораживаются! Крещенский снег полют, красу свою ищут! Надо, Нюрка, подсобить им!

— Надо! — как всегда готовно, рядом с Меткой подает голос Нюрка, и, гляжу, она подскакивает к Николаше, сует ему за ворот целый снежный ком.

— Ой! — падает с корточек на спину Николаша, валенки его проезжают пятками поперек не совсем еще изрытого нами сумёта, и оттуда — дилинь! — выкатывается колокольчик.

Я тоже вскрикиваю: «Ой!» Я грабастаю находку обеими руками, а Метка пробует у меня колокольчик выхватить:

— Что это такое? Что это такое? Что?!

Да потерянное и вновь теперь найденное у меня не отнять! Я прыгаю будто сумасшедший. Я названиваю перед лицом Метки в колокольчик, ору:

— Секрет! Секрет! Секрет!

Тогда Метка, по примеру Нюрки, черпает тоже пригоршню снега и ловко запихивает мне за ворот.

Холод так и вонзается острой ледышкой в тепло меж лопаток, да я не ежусь, я — счастливый! — хохочу. Я все названиваю!

А Николаша осыпает ответно снегом прыткую Нюрку, хохочет ничуть не тише меня.

И вот он, видать, также позабыв обо всяких там давних подвохах, обо всяких там платах-расплатах, вдруг весело и на весь белый перелесок объявляет:

— У Лёвки колокольчик, точно, с секретом! У Лёвки колокольчик — колдунский! Кто друг с другом да с ним в руках повдоль деревни пробежит, тот друг дружку запомнит на вечный на век. Для этого, девчонки, сюда мы и пришли, затем вас тут и ждали!

Я Николашу слушаю, не верю своим ушам. Но снежок зашиворотный, Нюркин, похоже, пришелся Николаше настолько по нраву, что Николаша теперь и напирает:

— Пробежимся, девчонки? Пробежимся?

И те откликнулись: «Пробежимся!» — лишь спросили, как же взяться за колокольчик нам всем, если он — один.

Николаша в ответ развернулся, окунаясь в глубокий снег чуть не до подмышек, пропахал придорожный сугроб, выломал там ивовый прут. И мы через поддужное колечко навесили колокольчик на середину прута, а сами взялись за концы попарно. Слева Николаша с Нюркой, справа Метка и рядышком с нею — я.

Взялись, засмеялись, колокольчик озорно отозвался, и мы — полетели!

И это был полет — настоящий! Настоящий потому, что несли нас не ноги, несли не озорные наши, молоденькие силенки, а увлекал вперед, как бы подымая нас между светлою в ночи дорогой и яркозвездным небом, удивительно крылатый, колокольчиковый звон!

И вот он ворвался впереди нас в деревню, и там сразу заметались до этого недвижные в окошках огоньки. Там все заждавшиеся было добрых вестей гадальщицы — будущие невесты повысыпали на широкую, на снежную, в звездных отсветах улицу, и — стоят, изумленные, молчат, не шлют нам навстречу никаких вопросительных возгласов. Да зато мы сами по зачину бедовой Метки им кричим:

— Девки! Девки! Ждите, надейтесь! Мы несем, везем вам скорую свадьбу! Свадьбу скорую да удачную!

И тогда все, кто нас расслышал, кидаются с веселым хохотом за нами, но нас не догнать.

Нас вдоль деревни и дальше за деревню ходко, всех вместе уносит колокольчик, который, видно, и в самом деле был и до сей поры остается немножечко колдунским.

Ведь те глубокие, под крещенскими звездами снега давным-давно уже сменились для меня снегами иными, а я все помню Николашу, помню Нюрку и все сердечней вспоминаю ту девочку со странным именем — Металина.

Вспоминаю, наверное, за ее звонкость, за ее смех, так похожие на заветный колокольчик Екимыча.


ЗОЛОТЫЕ ОСТРОВА


Началось все с того, что сидели мы в августовских сумерках — я да мама — на крыльце.

Наш невысокий, в один этаж, многосемейный железнодорожный дом наконец-то угомонился. Настал час, когда в теплых бревнах дома заводит свою пиликалку сверчок, и под его старательную песенку засыпает даже ветер.

Над тихим двором чернеют тополя, в их не-колышимой листве переливаются звезды; духота дня исчезла, воздух легок. На станционных путях как-то особо добродушно перекликаются паровозы.

А когда, щедро пылая огнями окон, к нашей маленькой, затерянной среди полей и темнохвойных лесов станции прибывает пассажирский поезд, то кажется, что уютно уменьшился и весь огромный мир. Неблизкое стало близким, и до нас, здешних скромной станции жителей, как бы вдруг с этими сверкающими вагонными окнами долетает и отсвет всех самых дальних, всех самых прекрасных на свете городов.

А еще кажется: яркий во тьме поезд у перрона замрет, и к нам с него сойдет гость.

Он появится со стороны белого вокзала на едва приметной в сумерках дорожке; и вот мы всё глядим, всё глядим…

Смотрели мы на дорожку и в тот августовский вечер.

И вдруг мама говорит:

— Идет…

Я так и вздрогнул:

— Кто?

— Он… Гость… — говорит мама.

И вижу, сама верит не верит, но со ступеньки привстает, а в полумраке под тополями к нам движется воздушно-светлая, невесомая фигурка.

Мы еще и шагов не расслышали, а она уже близко. Она, покачивая какою-то ношей в обеих руках, нам кричит:

— Что не встречаете?

Тут мама кричит сама:

— Миля! Миля!

Мама срывается с крыльца, тащит меня за собой:

— Гляди, Лёвка: это моя родная сестренка, твоя тетя Миля, приехала на каникулы из техникума, из самого Питера!

И вот они обнимаются, а я на внезапную гостью гляжу и тетей ее назвать не могу. Она даже в моем мальчишеском понятии совсем, совсем молоденькая.

Она и в комнате нашей, когда мы туда с темного двора зашли да включили свет, осталась такой же.

Лицо юное, румяное. Глаза смешливые, серо-синие. Платье белое, легкое. И стоит она — эта тетя Миля — перед нами… босиком!

— Вот так питерка! — ахнула мама. — Зачем туфли-то держишь в руке? Бережешь?

Миля ставит туфли у порога на пол, опускает рядом маленький чемодан, улыбается:

— Берегу не туфли, а настроение. Соскучилась на городских камнях по живой земле и, как с поезда спрыгнула, так сразу и туфли долой! Нашлепываю к вам прямо по теплой пыли, напеваю от радости сама, и напевает во мне каждый суставчик. Славно у тебя тут, Фаня! Поезда почти у порога, леса да поля почти под окошком… Молодец ты, что устроилась работать в здешней школе!

Она все говорит, она все улыбается. И столько в ней бодрости, напористого настроения, так она — питерская, городская — нахваливает нашу тихую, в общем-то ничем не выдающуюся станцию, наш поселок, что и я улыбаюсь, радуюсь и совсем уж решительно, без малейшего смущения называю гостью не тетей, а просто — Милей.

Когда же она достала из чемоданчика подарки — маме крошечный, в полтора наперстка, флакон духов, а мне цветастую, толстую книжищу под названием «Волшебные сказки», то я, потрясенный, так и вскричал:

— Ой, Милюшка!

Я в эту книгу так и впился глазами, воткнулся носом, а Миля с мамой уселись пить чай.

Меня тоже позвали пить чай. Но мне не до чаев. Я уже за синими морями, за высокими горами в неведомом царстве, в нездешнем государстве разыскиваю царевну-лягушку, а путь мне освещает жароптицево перо.

Назад Дальше