Тревожный месяц вересень - Смирнов Виктор 20 стр.


– Послушайте, - сказал я Семеренкову. - По-моему, мы в первый раз не договорили. Пойдемте посидим на завалинке.

Он тут же поднялся и пошел к двери, неся перед собой согнутую левую руку. Антонина встала и проводила нас напряженным взглядом. Как тогда, на гончарне. Второй раз я врывался в эту семью и вносил тревогу и смятение. Скорее бы прояснилось все... Не по мне была такая работенка. Во что ты меня втравил, Гупан?

У порога я не обернулся. Боялся потерять уверенность перед разговором.

9

Мы сели на завалинку. Был вечерний час. До войны в это время все Глухары сидели на завалинках, лузгали семечки и глазели на облака, которые с предзакатной быстротой меняли свои очертания и цвет.

Семеренков прислонился к беленому срубу, лицо его темнело четким горбоносым профилем на фоне неба. Он ждал, полуприкрыв глаза, и казался очень усталым.

Я достал из-под лавки сидор с узелками, выложил все содержимое на доску.

– Вот ваше добро, - сказал я. - Антонина принесла к тайнику возле прощи. Припасы для бандитов. Припасы для бандитов и для вашей старшей доченьки, которая скрывается в лесах, вместе с ними. Заберите обратно. Пригодится в хозяйстве!

Он ничего не ответил. Казалось, разоблачение не очень удивило его. Только острый кадык вздрогнул.

– Что же вы молчите? - сказал я. - Я ведь должен арестовать вас. Говорите что-нибудь!

Прошла еще минута.

– Говорите же! - Я повысил голос. - С чего это вы помогаете бандитам? По доброй воле или как? Или Ниночку жалеете?.. Лучше скажите здесь, мне.

Темнело быстро, как это бывает в сентябре. Только снопики конопли на огороде да золотые шары светились желтым, словно вобрали в себя за день солнечный свет и теперь понемногу излучали его.

– Я не хочу верить, что Антонина пособница бандитов!- крикнул я, схватив его за руку. Это была изувеченная рука, она вяло, как будто сама по себе, попыталась высвободиться, и я тут же отпустил ее. - Вы слышите, я не верю! Это вы заставили ее, вы! Зачем? Думаете, поможете старшей дочери? Бросьте. Плюньте. Погубите и Антонину, и себя. Пусть лучше ваша старшая явится. Гораздо лучше. Вы же кормите убийц!

Я уже не мог остановить себя и, кажется, начал его перевоспитывать. Убеждать. А ведь я терпеть не мог слов. Я был последователем лейтенанта Дубова, тот говорил: "Либо лаской, либо палкой, но только не словами".

Не помню, долго ли я объяснял Семеренкову всю пагубность его поведения. Наверно, я разошелся. Но его молчание заставило меня и вовсе выйти из себя, клапан сорвался.

– Старый дурак, - сказал я. - Тебе уже, наверно, за сорок! Чего это я взялся учить тебя уму-разуму, если ты молчишь, как затычка в бочке? Или не можешь забыть, как ты у благодетеля Горелого на заводике работал? На суде тебя приведут к знаменателю! Загремишь дальней дорогой в казенный дом, будешь кирпичи месить, а не глечики. Но какого черта ты тащишь с собой младшую? Ты эгоист, вот кто! Чем она виновата? Думаешь, если она тебя любит, ты имеешь полное право испортить ей жизнь? Черт криворукий! А еще, говорят, в городе учителем был. Ты что, изменничать сюда приехал, а?

Здорово я начал ему втолковывать. Все популярнее и популярнее, под стать бабке Серафиме. Но он сидел, как индейский вождь, прислонясь к стенке и уставив свой неподвижный горбоносый профиль в небо. Его покорное молчание и долготерпение бесили больше всего.

– Скажи спасибо Советской власти, что она действует по Закону! - кричал я. - Полицай бы тебя поставил к стенке и вышиб мозги, А Советская власть с тобой разговоры разговаривает, гореловское охвостье!

Я говорил ему как глухарчанин глухарчанину, столкнувшись на узком мосту. Проще выражаться вскоре стало невозможно.

– Замолчи, - ответил он вдруг. Тихо ответил. - Замолчи, Иван Капелюх. Что ты себя Советской властью называешь? Я тебя ведь хлопчиком помню. Свистульки тебе дарил, когда ты приходил на завод. Если научился на войне стрелять и получил от Советской власти оружие, ум-разум ты не мог получить. Это каждый сам зарабатывает. А в твои годы все очень просто.

Он повернулся ко мне. В закатном свете лицо его казалось темно-красным, словно вылепленным из червинки. И морщины темнели резко, как борозды от шпателя.

– Да я бы этих бандюг своими руками задушил, если б мог, - сказал Семеренков, и его густой "капитанский" голос сорвался в сип. - Что ты можешь понять, ты, молокосос?

– Но-но, - сказал я. - Ты... не шибко-то, Семеренков... Понимаешь!..

Я не очень убедительно ему возразил. Когда у немолодого уже мужика голос срывается от едва сдерживаемого плача, это что-нибудь да значит!

– Ты думаешь, с Горелым справился? - спросил Семеренков.- Саньку Конопатого убил - и справился?

– Ага, значит, ты этого бандюгу знаешь! Что ж молчал?

Но на этот раз Семеренков, пойманный на слове, ничуть не испугался.

– Не понимаешь ты, кто Горелый, - продолжал гончар.- Зверь он, хитрый зверь... Да .ты по сравнению с. Горелым - кузька, он еще не брался за тебя по-настоящему... Он все Глухары разнесет, если захочет.

И ничего не ответил. Слова в Семеренкове бились друг об друга и едва выскакивали сквозь сдавленное горло. Хриплые, измятые слова, они долго прятались в нем. На глазах гончара появились слезы. Чувствительные они какие были, Семеренковы! Терпеть не мог чувствительности. Бывали в жизни минуты, когда я сам больше всего боялся разреветься.

– Ты думаешь, почему она молчит? Почему она ни с кем не разговаривает, доченька моя, Тоня?

Левая рука его сделала конвульсивное движение - то ли касаясь растущего на круге длинношеего глечика, то ли приглаживая воображаемую детскую головку.

– Они сюда перед уходом фашистов пришли - Горелый с дружками. Ночью. Он ведь раньше к Нине сватался, Горелый. Обещал заводик от батьки на меня переписать. Много чего обещал... Видать, полюбил. А как она могла его, полицая-душегуба, полюбить? Вот он ночью с дружками и пришел, Горелый... За ней!

Он замолчал на минуту, чтобы успокоиться. Голос его теперь был едва слышен, хотя в селе стояла тишина. Скот уже загнали в хлева. Быстро, по-осеннему, темнело. Пяток тощих семеренковских кур собрался у закрытых дверей сарая. Куры ждали, когда их впустят на насест, прикрывали белыми веками глаза, поквохтывали.

– Он за Ниной прибыл, Горелый. Чтобы ушла с ним... Она отказалась. Тогда он изнасиловал ее... дружки помогли. Антоша... Тоня, - поправился он, - она набросилась на них, она кричала страшно...

– А вы чего ж, вы? - не выдержал я. И у меня голос сорвался, вот беда, и у меня слова сбились в сузившемся внезапно горле, и я едва вытолкнул их непослушным языком.- Она набросилась, а вы? Какая уж разница после этого: жить или нет?

Он посмотрел на меня. И снова дернулась, как подкрылок, левая рука.

– Молод ты. Думаешь только за себя. Отцом не был. Я боялся, что они и... Тоню... Дружки уже хотели. Она бы не вынесла, Антонина... Она ведь... как былиночка. Я упросил, он смилостивился, они нас выгнали из избы, меня и Антонину. И полицай встал на пороге, с автоматом... Тот самый, Конопатый Санька. Он вроде слуги был у Горелого.

Быстро темнело. Уже не светились желтым снопики конопли и золотые шары. Легкие розовые отблески лежали на кущах высокого Гаврилова холма, где зарыли мы полицая, зарыли без креста, без памятника, без имени, насыпав лишь небольшой холмик. Ничего, Горелый, и тебя зароем так же. Хоть ты и хитрый зверь!

Налетел порыв ветра: приближались сумерки. С вишен посыпались ржавые листья. "Скоро бабьему лету конец, - подумал я, - раз вишни осыпаются. На вишнях крепкий лист".

– Дальше, - сказал я.

Я долго ждал, когда же оно сможет вызреть, это простое слово "дальше". Сдавило горло, и все тут. Эх, ослаб я духом за время мирной глухарской жизни. На фронте чего не насмотришься и не наслушаешься - кажется, можно было бы приобрести железную закалку. Слабак я стал, честное слово.

– Дальше? - с некоторым удивлением переспросил он. - А что дальше? Горелый увел Нину. Ушла она. Горелый правильно рассудил, что она и сама не вернется в Глухары. Куда ей деться от позора? В деревне-то? Все узнают... А Тоня с тех пор не разговаривает ни с кем... Не то чтобы немая стала - не хочет. Не хочет разговаривать с людьми. Мне иногда слово скажет вечером, когда тихо. Или когда лепит из глины...

Ржавые листья падали с вишен. Холодало. Приближалась морозная осенняя ночь со звездопадом и предрассветными густыми туманами.

– И ходит почти каждое утро к роднику, - продолжал Семеренков. - Очень любит сестру. Надеется, может, придет Нина обратно. Очень надеется. Там, у родника, они указали тайник. Для снабжения.

Так... Положение прояснялось. Нет, она не виновата, Антонина. Кто мог бы обвинить ее? Она старалась умилостивить бандитов, отдавая им все, что зарабатывала вместе с отцом. Что еще оставалось ей?

– Мне страшно за Антонину, - шепотом сказал Семеренков, подавшись ко мне, и глаза его расширились от испуга.- Они знают, что это для меня вся жизнь Тоня... Боюсь я за нее. Он рядом, Горелый, близехонько, он от меня не отстанет. Никуда не уйдет!

– Почему? - спросил я.

Он открыл было рот, но сдержался. Вздохнул только. И правой рукой прижал левую, непослушную, к острому колену, на котором темнела аккуратная латка. В морозной свежести вечера было особенно заметно, как пахнет от него сырой глиной.

– Я и так слишком много рассказал. - Он отпустил левую руку, она улеглась на колене, застыла.

Мы оба немного успокоились.

– Можете забирать нас, - сказал он тихо. - Ваше право. Может, так было бы лучше. Может, нас выслали бы куда-нибудь... Но Нина... что будет с ней... Тоня так надеется.

– Чего вас забирать? - сказал я. - Что мы, полицаи, что ли?.. Напугали вас тут фашисты. Боитесь правду рассказать. Вот и насчет Горелого недоговариваете. Нечего его бояться!

– Вы это всерьез? - спросил Семеренков.

Мы оба незаметно перешли на "вы". И оба мы дышали все еще тяжело, как будто какой-то водный рубеж одолели, какую-то реку переплыли, и теперь отдыхали рядом, войдя в воду незнакомцами, даже врагами, а за время тяжелого заплыва сдружившись.

– Конечно, всерьез.

– Нет, - сказал он. - Нет. Не надо так. Вас только случайно сегодня не застрелили. Они не хотят делать налета на село. Им пока что ни к чему привлекать внимание. Но настанет минута...

Он замолчал. Повернулся к плетню. Наступили сумерки. От завалинки и стены хаты еще исходило тепло, но пальцы зябли.

– Чего вы всполошились? - спросил я.

Он молча кивнул головой в сторону калитки.

– Собака пробежала, - сказал я. - Большая собака... Вот и все.

– Вот именно, - сказал Семеренков. - У вас хороший слух.

– Положено по воинской профессии.

Я ответил ему бодро, даже, пожалуй, слишком бодро. Мне хотелось, чтобы он победил хоть на миг свои страхи и рассказал бы все. Он, конечно, много знал о Горелом. Гораздо больше, чем Гупан. Но почему он так опасался, что Горелый не оставит в покое ни его, ни Антонину? При чем здесь Антонина? Зачем бандитам по-прежнему держать гончара в страхе?

– Больше ничего от меня не узнаете, - прошептал Семеренков едва слышно. Поймите, ради бога... Вам все равно, а это моя дочь!

Мне все равно! Да если бы я мог прикончить Горелого, хоть бы только для того, чтобы Антонине ничего не угрожало, то жизни не пожалел бы. Даже ни секундочки бы не раздумывал. У меня все немело внутри, когда я думал о том, как это произойдет, если они придут за ней, как приходили за Ниной. Нина - та бойкая была, и парням она головы крутила, она понимала жизнь, может быть, не так дотошно, как Варвара, но понимала, и для нее, быть может, самое страшное было не это, а позор, молва односельчан, а Антонине - что ей молва, о молве бы она даже не подумала, у нее просто сердце не выдержало бы, если бы Горелый или кто там еще протянул бы к ней свои лапы и рванул бы старенькое рядно.... И тут острой живой болью резануло изнутри, и я заставил мысли остановиться, отключил воображение. Это ведь как рубильник дернуть - только током бьет по нервам.

И в эту секунду, когда я рванул рубильник и вздохнул свободно, выпрямившись и набрав холодного воздуха в легкие, за плетнем послышались шаги. Это были шаги тяжелого, грузного человека, который старается ступать мягко, как кошка, забыв о своем весе.

10

Одной рукой я прижал Семеренкова к стене, чтобы он не заслонял калитки, а второй достал нож. Другого оружия у меня с собой не было, но неподалеку дежурил Попеленко.

Тень человека выросла за плетнем. У него были квадратные плечи и плотно посаженная голова. Таиться он не стал. Очевидно, он слышал наши голоса раньше и по наступившей тишине догадался, что обнаружен. Тут я сглупил, мне бы продолжать разговор.

–Хозяин, а хозяин!

Голос был басистый, тяжелый и какой-то шершавый. Нужно крепко прожечь не только глотку и голосовые связки, но и все нутро спиртом, чтобы приобрести такую шершавость.

Семеренков вздрогнул и напряженно застыл под моей рукой.

– Хозяин! - снова пробасили за калиткой.

– Здесь я! - отозвался Семеренков. - Здесь я, сейчас, минуточку...

Он растерянно посмотрел на меня, как будто мое присутствие было сейчас совершенно нежелательным, даже опасным.

– Сейчас выйду, а что нужно? - спросил Семеренков, все еще продолжая оглядываться на меня.

Мы шли к калитке - он впереди, я вплотную за ним.

– Да я ж забойщик... Климарь! - сказал человек.- Не узнаешь, что ли?

– А! Климарь! - как будто обрадовался Семеренков.- Ну, понятно.

Он отворил калитку. Еще не настолько стемнело, чтобы я не мог рассмотреть Климаря вблизи. Это был дюжий пятидесятилетний мужик с тяжелым складчатым лицом, глубоко вставленными в подлобье и прикрытыми густыми бровями глазками. Я уже слышал о Климаре, человеке вольной профессии, "свинячьем забойщике". У нас в округе было несколько людей бродячих занятий. Печник, знахарь, он же гадатель, художник, расписывающий коврик. И забойщик.

– Я слышал, ты тут вроде кабанчика хотел забивать,- сказал Климарь. - Вот, пришел... Принимай... Здравствуйте! - сказал он мне и приподнял шапку.

– Так я ж кабанчика давно прирезал, - пробормотал Семеренков.

– Ну-у! - выдохнул Климарь. - Значит, напутала тетка! А я с Мишкольцев тащился, думал, магарыч будет. От боже ж мой. Ну ладно, переночую, а утром, может, найду клиента... Что ты скажешь! - обратился он ко мне за сочувствием. - Заходил тут то к одному, то к другому, и все без толку. Плохо стало нашему брату. Война всех разоряет.

Большой пес, помахивая хвостом, подбежал к калитке и сделал попытку протиснуться между стойкой и забойщиком, но тот прижал его ногой.

– Куда, Буркан! Да вы не бойтесь, он не кусучий, я сейчас его привяжу.

Он достал из кармана веревку и принялся вязать узел на шее пса.

– Уй ты, цуцик! - сказал я и, нагнувшись, потрепал собаку по морде.

Нет, недаром Дубов взял меня к себе в группу! Не ошибся все-таки во мне старшой. У собаки левый глаз окружало темное пятно, похожее на синяк. Я ее сразу признал, собачку, что гнала косулю под бандитский автомат возле "предбанника"; у нас в округе не было других таких псов, с ушами и статью пойнтера. И светло-рыжая масть совпадала, и характерный след на шее от веревки.

– Проходите, - сказал я и встал у калитки так, что забойщик вынужден был прижаться ко мне левым боком. С этой стороны у него оружия не было. Садитесь, - предложил я ему, указывая на завалинку.

Он посмотрел на меня несколько удивленно, но сел. Я оказался с правой стороны. Нет, пистолета или гранаты он не припрятал. Только вот за голенищем торчали рукоятки двух ножей. Но, в конце концов, ножи служили для него орудиями труда: забойщик ведь... Профессия!

У нас и до войны, когда мужиков хватало, на забойное дело смотрели как на искусство, подобное печному или даже гончарному, и часто приглашали стороннего мастера. Тут ведь были свои тонкости - не просто прирезать кабанчика, а собрать всю кровь на колбасы, и просмалить соломкой, чтобы сало стало духовитым, и отпарить шкурку кипяточком, и длинной щетины на дратву надергать, и разнутровать, не потеряв ни фунта требухи, и кишки собрать, и размыть... А уж если у хозяина вырастал добрый клыкастый кнур пудов на двенадцать, то забойщик показывал в загоне высшее мастерство, не без риска заваливая жертву и нанося точный удар в аорту специальным узким ножом. На такую работу приходили смотреть; но теперь кнуров у нас не выращивали, не успевали кабанчики дорасти до кнуров.

– Я старший здесь по истребительному батальону,- пояснил я Климарю.Покажите документы.

Семеренков следил за нами с выражением ужаса. Гончар, конечно, знал этого мужика по фамилии Климарь.

– Это верно, доверия ко мне нету, - сказал забойщик. - Внешность имею такую. Волос черный, голос густой, хоть падай, хоть стой.

Уже почти стемнело, зажглись первые звезды. Забойщик полез за пазуху, достал бумажки. Я их внимательно рассмотрел, потратив несколько драгоценных спичек. Надо думать, документы были липовые... Справка об освобождении от воинской повинности "по причине невроза сердца и общего склероза сосудов". Названия болезней ничего не говорили мне, но звучали внушительно... Справка из Ханжонковского сельсовета, выданная "гр. Климарю"... Ханжонки. Это село было в белорусской стороне, на севере, на изрядном расстоянии от Глухаров... Справка об инвалидности. Сколько бумажек набралось - хоть шапку ломай перед ним.

– Невроз сердца - это что же такое? - спросил я.

– Вот! - Он вытянул руку. Ручища у него была что надо. Каждый палец - как патрон от ДШК, а этот пулемет пробивает танкетки. Пальцы дрожали крупной дрожью. Как на балалайке играли. - Сердце нервенное, - пояснил забойщик. Отсюда общее дрожание организма.

Назад Дальше