Сегодня я вернусь домой очень поздно, – меланхолично сообщал я на следующий день, 28 сентября. – Это скверно, но ничего не попишешь: Раисе под хвост попала изрядных размеров вожжа, и она твердо намерена созвать совещание, то бишь тихую высококалорийную пьянку в какой-нибудь новорусской забегаловке. Я же у нас – не только самый красивый мужчина в мире (ведь правда?), но и скромный заместитель нашей макулатурной царицы, а посему не имею никакого морального права уклониться от участия в оргии. К слову сказать, мне всегда казалось, что заместитель – очень правильная должность, именно то, что требуется джентльмену вроде меня. Прекрасная возможность быть не «кем-то» и не «собой», а просто функцией. Возможность играть в чужую игру вместо того, чтобы хмурить лоб над собственной партией. Может статься, дни, прожитые не в качестве «кого-то», а в должности заместителя, не вычитаются из жизни. Следовательно, они ее продлевают. Вот такая хитроумная теория, из которой должно сделать вывод, что я умею неплохо устраиваться.
Солнышко, сегодня первый день октября, а я, вероятно, встал не с той ноги, ибо в голове моей снуют сердитые мысли. Например, о мифах, что впаривают нам с раннего детства в качестве основополагающих аксиом геометрии бытия. Один из самых нелепых – миф о вреде эгоизма. Считается, что жить ради собственного удовольствия – «плохо». Родители, словно бы задавшись целью воспитать для себя более-менее сносный обслуживающий персонал, внушают маленьким человечкам, что следует посвятить свое существование другим высокоразвитым белковым организмам, каковые не способны порадовать себя самостоятельно (поскольку, ясное дело, тоже поглощены чужими заботами). Общеизвестно ведь, что заниматься чужими делами много проще, чем собственными, поэтому все, включенные в порочный круг неустанной озабоченности друг другом, вполне довольны и менять тут ничего не собираются. Ну и ладно.
И все же, и все же… Есть дни, приближающие нас к смерти, и есть просто дни жизни – те, что были прожиты исключительно ради собственного удовольствия, а значит – вне времени. Первых, как водится, много (почти все); вторые… ну, случаются порой. Дурацкая и нелепая пропорция. Да?
Ты только что убежала, – говорю ей утром 4 октября, – а я так и не успел рассказать тебе, что мне сегодня приснился Карлсон, который живет на крыше, и я вспомнил, что в детстве очень хотел быть Карлсоном (именно быть, а не дружить с ним, это важно). «Вот, – думал, – вырасту большой, стану Карлсоном, буду жить на крыше, и никто никогда до меня не доберется». Одинокая жизнь на крыше (а ведь смотри-ка, сейчас я почти так и живу!) казалась мне блаженством, поскольку докучливое повседневное насилие взрослых раздражало меня чрезвычайно. Например, необходимость жрать что дают, а не то, что хочется. Или идти спать, когда велят, а не когда устанешь. Или почему-то сегодня гулять нельзя, а завтра, когда мне хочется сидеть дома и читать книжку, говорят, что гулять НАДО, и бесцеремонно выгоняют во двор. Почему – мне никогда не объясняли. Еще хуже получалось, когда меня звали домой в разгар какой-нибудь интересной игры. Это первая в моей жизни аллегория смерти: «Умереть – это значит уйти не по своей воле В САМЫЙ ИНТЕРЕСНЫЙ МОМЕНТ» – так я тогда думал. С тех пор (только никому не говори!) я твердо решил стать бессмертным. С какого конца следует приниматься за это дело – не знаю. Но… Разберемся как-нибудь.
Сегодня 5 октября, здравствуй. Среди множества вещей, которых я не знаю о тебе, есть одна, особенно будоражащая мое любопытство: скажи, ты любила играть в прятки, когда была маленькая? И что тебе больше нравилось: скрываться или искать? Я, например, поначалу больше любил искать других, чем прятаться самому: поиск – занятие деятельное и азартное; сидеть же в укрытии – времяпрепровождение, требующее душевного покоя, внимания и терпения, которых мне никогда недоставало. Но однажды, уж не помню почему, я решил схитрить: заранее соорудить укрытие и спрятаться так, чтобы никому не удалось меня разыскать. Выбрав пасмурный вечер, когда мои друзья сидели дома, я углубился в кусты сирени и принялся рыть яму. Мне понадобилось еще несколько таких вечеров: задача оказалась сложнее, чем я рассчитывал. Место было выбрано удачно: никто не заметил, что в сыром сумраке сиреневых зарослей ведутся какие-то земляные работы. В один прекрасный день яма достигла нужного размера; для пущей маскировки из дома было похищено старое мамино пальто: рябая зеленовато-черная ткань как нельзя лучше сливалась с землей. Я заранее предвкушал грядущий триумф. «Триумф», однако, вышел странный: меня не просто не нашли, а довольно быстро перестали искать, решив, очевидно, что я просто ушел домой. Я же, в полной уверенности, что поиски продолжаются, терпеливо лежал в своем укрытии, злорадно думая, что так долго еще никого никогда не искали. Время, однако, шло, постепенно я заподозрил неладное, но упрямство не позволило мне выбраться наружу. Какое-то время спустя я понял, что не хочу покидать яму совсем по другой причине: я неожиданно открыл для себя странную разновидность свободы, которая приходит лишь тогда, когда ни один человек в мире не знает, где ты находишься… Понимаешь? Уверен, что понимаешь. Слушай же дальше.
Наступил вечер, и мои друзья разошлись по домам, а я лежал в земляной яме, укрывшись старым пальто. Вылезать оттуда и идти домой мне по-прежнему не хотелось: к этому моменту я уже начал забывать о том, что у меня есть какой-то «дом», куда непременно нужно возвращаться не позже девяти часов вечера, да и словосочетание «девять часов вечера» к тому моменту начало казаться мне бессмысленной абстракцией… Но из темноты донесся голос, который звал меня по имени: у всех обитателей нашего двора, в том числе и у моих родителей, была скверная привычка зазывать детей домой громкими визгливыми голосами. Крик разрушил магическое очарование моего одиночества, я вылез из ямы и отправился домой. Или же не вылез и никуда не отправился, а остался в возлюбленной своей яме и сижу там до сих пор? Выбирай версию, которая тебе по душе. И если ты знаешь, зачем я тебе все это рассказываю, объясни мне как-нибудь, ладно? Потому что по утрам я не ведаю, что мету.
Запись от 7 октября. Я спал без тебя, и должен бы загрустить, но почему-то проснулся с веселой уверенностью, будто мир, в котором мы живем, – удивительное место; всякий человек – не просто прямоходящий примат, а усталое и разочарованное, но все еще могущественное божество; каждый город – священный лабиринт; докучливые условности в любое мгновение могут стать всего лишь правилами игры, трудной и опасной, но чертовски увлекательной, да?
«Конечно», – согласился автоответчик семь часов спустя. Машин голос, записанный на пленку, всегда со мной соглашается. Да и кому придет в голову всерьез спорить с отсутствующим?
Ж
87. Жар-птица
Она уносит <…> за тридевять земель.
Этот октябрьский день оказался настоящим метеорологическим шедевром: солнце разогнало низкие облака, южный ветер принес почти апрельское тепло, а дворники, очевидно, забастовали, так что щербатый асфальт тротуаров был погребен под несколькими слоями (пламя, гниль и снова пламя) палой листвы. В такую погоду грех запираться в офисе: к вечеру все может перемениться, и многострадальные локти мои заалеют следами свежих укусов.
Поэтому с утра строго говорю себе, что должен сегодня провести плановую операцию «Вы под колпаком у Мюллера»: сменить брусничный плащ на неприметную синюю ветровку, прикрыть рыжую голову капюшоном, а приметную морду – новыми солнечными очками, в коих наемные наши работники меня еще не видели, слегка ссутулиться, замаскировать обычную подпрыгивающую походку ленивым приволакиванием ног и в таком неприглядном виде посетить все наши лотки. Меня, конечно, опознают, но не сразу – именно то, что требуется.
Составление списка прегрешений продавцов, увы, одна из моих обязанностей. Я не слишком суров: если вижу на лотке «левый» товар, делаю вид, будто ничего не заметил. Ну, мутит человек помаленьку какой-то свой личный мелкий бизнес, добывает на досуге книжки, которых нет у нас на складе, перепродает не без выгоды для себя – вот и молодец. Репутации нашей это только на пользу: пусть покупатели знают, что наш ассортимент – самый широкий в мире, косая сажень в плечах, ни в одну дверь не пролезет… И на початый шкалик, припрятанный на рабочем месте, я, в отличие от грозной Раисы, готов закрыть глаза при условии, что продавец твердо стоит на ногах и способен производить осмысленные действия. Безжалостному искоренению подлежат лишь хамы да накрутчики цен. Первые вылетают сразу, вторым я даю шанс исправиться. Летом состав работников у нас сменялся чуть ли не еженедельно, но сейчас кадровая ситуация выглядит вполне благополучно. Поэтому следовало честно признаться себе: особой надобности в инспекции нет, просто мне понадобился предлог для прогулки. Святое, к слову сказать, дело, ничем не хуже других святых дел.
Итак, гуляю, заполняя попутно рабочий дневник наблюдений юного натуралиста.
Саня Комаров посасывает пиво, и бес с ним, невелик грех, хотя до полудня еще полчаса, а из ближайшей урны предательски торчат мутно-зеленые трупики трех опустошенных бутылок. Зато Комарыч в хорошей форме, лучезарен и обаятелен, а у лотка толкутся прогуливающие школу мальчишки, шарят по карманам, скидываются на «Конана-варвара», краткое содержание коего пересказывает им наш опохмеленный герой.
Маус, лопоухий студент-вечерник, гений втюхивания лежалого товара всему, что шевелится и имеет при себе деньги, как всегда, неподражаем. Даже мне попытался навязать несколько книг издательства «Северо-Запад», в отличном состоянии, но без суперобложек, якобы «за полцены», а на самом деле (кому и знать, как не мне) даже без положенной в таких случаях десятипроцентной скидки. Узнав меня, нахальный вундеркинд заржал и потребовал сигарету «за моральный ущерб». Дескать, ему теперь, после такого «перепуга», полдня потребуется, чтобы в себя прийти. Врет он все про «перепуг», но вместо одной сигареты я оставляю ему едва початую пачку: как-никак любимчик, в высшей степени забавный и полезный персонаж; уверен, что Торнтон Уайлдер с удовольствием вывел бы его в своем романе в качестве очередного воплощения Меркурия.[13]
Иду дальше. Катечка Кузнецова вовсю торгует «Анжеликами», нахально прибавив к установленной цене еще пятерку; сурово грожу ей пальцем и собственноручно переписываю ценник, но для себя помечаю, что товарная стоимость бумажного женского счастья вполне может быть повышена не далее как завтра утром: все равно ведь расхватывают, безумицы, только на моих глазах два тома купили.
Ираида Яковлевна то и дело прикладывается к фляжке, где, по моим сведениям, плещется не кофе с коньяком, как она уверяет, а дешевый кофейный ликер. Потому взор ее томен, а на вопросы покупателей старушка отвечает как прекрасная принцесса на предложения докучливых женихов. Ираида славная тетка, но время от времени ударяется в тихий дамский запой, и только мое ангельское долготерпение позволило ей так долго продержаться у нас на службе. Она это знает и потому безропотно позволяет мне конфисковать заветную флягу. Иду в ближайшее кафе, требую положить в чашку четыре ложки растворимого кофе, столько же сахару и залить этот кошмар кипятком. Наверное, это очень вредно для здоровья, но нашатырного спирта у меня при себе нет. Ираида безропотно выпивает адскую смесь, робко хвалит вкус и крепость (господи, кажется, ей действительно понравилось!) – и понемногу приходит в себя. Теперь ее можно оставить наедине с книгами и покупателями до самого вечера и не беспокоиться о дурных последствиях, ибо их, скорее всего, не будет.
Потом я навещаю еще пять торговых точек, где все в полном порядке. Настолько в порядке, что это выглядит весьма подозрительно. Уж не обладают ли мои продавцы телепатическими способностями, возможностью отправлять друг другу сигнал тревоги: «Мэд Макс вышел на тропу войны, будьте осторожны» – кто знает, мой дорогой Ватсон, кто знает…
Но я иду дальше. И, приближаясь к Белорусскому вокзалу, вдруг замечаю в толпе знакомые лица. Мои книготорговцы могут расслабиться, зловредный их начальник сковырнулся с маршрута, похерил свой рабочий график, забыл не только о существовании разбросанных по Москве книжных лотков, но и о важных встречах, назначенных на четыре и пять пополудни. Только два образа сейчас населяют мое опустошенное сознание: бледный мужчина средних лет, с лошадиным лицом и коротко подстриженной бородкой, а рядом с ним миниатюрная блондинка. Таинственные незнакомцы из «Венского кафе», из несбывшейся вероятности, куда я случайно забрел в мае, в тот день, когда «лишился судьбы». Точно они. Марк и… как зовут женщину, я, кажется, так и не узнал: спутник не обращался к ней по имени, а я не решился спросить. Эти люди научили меня, как добыть новую судьбу взамен износившейся старой; рядом с ними я впервые в жизни понял, что нахожусь среди своих, ощутил «голос крови» – так, наверное, чувствует себя воспитанный людьми волчонок, когда впервые оказывается в лесу, меж своих собратьев.
И еще я откуда-то знал, что должен непременно быть рядом или просто заодно с ними.
«Если нам следует быть „заодно“, ты встретишь нас в другое время и в другом месте» – вот что они мне сказали. Ну вот, встретил. Значит?.. Ага, еще как значит! Только это и важно сейчас. Только это.
Я почему-то никак не мог их догнать. Хожу я быстро, да и лавировать в плотной московской толпе давно уже научился, но таинственная парочка владела искусством стремительного перемещения в пространстве не менее виртуозно. Между нами все время сохранялась дистанция, метров пять-шесть всего, но преодолеть их я не мог, как ни старался. Вполне достаточно, чтобы не терять их из виду, но слишком много для человека, который внезапно потерял голос и способен лишь сипло шептать, изумляя ближайших попутчиков: «Да оглянитесь же, посмотрите же на меня, черт бы вас побрал!»
На бородатого мужчину и белокурую женщину заклинание сие не действовало. Они шли не оглядываясь, и я мог лишь зачарованно следовать за ними, почти не замечая несообразностей, постепенно проявляющихся в окружающем пейзаже. Откуда бы взяться двухэтажным особнякам с остроконечными крышами и застекленными верандами на Большой Грузинской? Как могла зацвести белая акация в октябрьской Москве? С каких это пор Тишинская площадь вымощена мелким булыжником? Что за странной моде следуют прохожие, закутавшиеся в просторные цветные плащи с монашескими капюшонами? Эти вопросы шипели на поверхности моего разума, как пивная пена над кружкой. И, подобно пене, они стремительно таяли, оседали на дно, исчезали почти бесследно, оставляя после себя лишь блеклые воспоминания, что вот ведь были у меня какие-то дурацкие вопросы, да все вышли, не дождавшись даже смутного намека на ответ.
И когда моя «сладкая парочка», так и не почуяв слежки, ни разу не обернувшись, скрывается за зеленой деревянной калиткой, ведущей в дремучий сад, а я обессилено опускаюсь на тротуар, прижимаюсь лопатками к теплым шершавым доскам невысокого забора, в живых остается лишь один вопрос: «Господи, где же это я?»
Отвечать мне – нема дурных. Считается, что не мое это собачье дело – с глупыми вопросами к занятым дядям лезть. Сам должен разобраться.
88. Жер-Баба
Вещая старуха <…> она добра, помогает герою (указывает путь к достижению цели…).
Сам так сам.
Закрываю глаза. Массирую лоб и виски ледяными пальцами. Открываю глаза. Пейзаж не переменился, зеленая садовая калитка манит меня, как сладчайшее из обещаний. Толкаю ее. Ничего не выходит, неужели заперта?! Тяну на себя. Ага, вот как все просто оказалось. Никто от меня не запирался. Можно войти.
Захожу на цыпочках, затаив дыхание, как строго воспитанный, но одуревший от одиночества ребенок в родительскую спальню: и боязно побеспокоить тутошних обитателей, и в то же время есть слабая надежда, что они мне обрадуются. А вдруг?..
Радоваться мне никто не спешит; зато и беспокоиться по поводу моего вторжения некому. В саду пусто и пронзительно тихо. Можно услышать даже, как ползет капля воды по листу плюща, как с тихим щелчком падает она на соседнюю глянцево-зеленую растопыренную ладошку растения. Поэтому собственные осторожные шаги по тропинке, усыпанной мелким розовым гравием, кажутся мне грохотом сапог спешившегося всадника Апокалипсиса, а когда сухая ветка хрустнула под моей стопой, я даже зажмурился в уверенности, что сейчас стеклянный небесный купол обрушится на мое темя.
Однако обошлось.
Сделав еще пару дюжин шагов, попадаю на маленькую круглую лужайку, на краю которой врыта в землю зеленая садовая скамейка. Там удобно расположилась симпатичная седая старушка в белой вязаной кофте и алой юбке до пят; острые носки старомодных лакированных туфель выглядывают из-под ярких оборок. На носу очки без оправы, пальцы унизаны мелкими цветными колечками, извлеченными скорее из тайника двенадцатилетней девчонки, чем из шкатулки респектабельной пожилой дамы. Да и лицо у нее больше детское, чем старушечье: гладкое, румяное, с ямочками на щеках. Если бы не мелкие седые букли, мне бы в голову не пришло называть ее «старушкой». Улыбается мне, прижимая палец к губам. Дескать, помалкивай. Киваю, адресуя ей вопрошающий взор: «Где я, что со мной, зачем все это и как жить дальше?» – примерно такой набор невысказанных вопросов. Она протягивает мне запечатанный конверт и говорит так тихо, как, наверное, тих шорох, порожденный соприкосновением облаков:
– Не нужно тебе пока тут гулять. Успеешь еще. Но не огорчайся, ты все сделал правильно. Хулы не будет, – она неожиданно подмигивает мне, чтобы я не сомневался: цитата из «Книги Перемен» намеренная, не случайный набор слов. Неясно только, насмешить она меня собиралась или окончательно озадачить.