Пророк - Майра 4 стр.


Потом Межутова захватили и отвлекли собственные раздумья, так что он ненадолго очнулся, только когда запели второй антифон. Александр стоял, склонив голову, смотрел на носки своих башмаков и не мог понять, что же его так взволновало. Мысли метались суетливо, беспорядочно и как будто захлебывались, ни одну не удавалось додумать до конца.

– …хранящаго истину во век, творящаго суд обидимым, дающаго пищу алчущим…

Горечь не проходила. Напротив, слова псалма усиливали ее, своей чуждостью обостряя чувство отъединенности. Межутов вдруг с тоской осознал, что, не будучи своим здесь, он давно перестал быть таковым и там, в мире, шумевшем снаружи: в кругу прежних знакомых, среди привычных вещей, даже в звучании собственных стихов…

"Господи, господи, что за тайное уродство скрывается во мне? Почему я не могу просто жить и быть довольным судьбой, как все вокруг? Я еще не стар, не жалуюсь на здоровье, у меня хорошая семья, мне в жизни сопутствует удача. Меня окружают неплохие люди… Ты ничем не обидел меня на этой земле. Чего же мне еще не хватает?"

– Господь решит окованныя, Господь умудряет слепцы, Господь возводит низверженныя, Господь любит праведники…

"Говорят, поэзия – это дар Божий. Мы так привыкли к этим словам, так затаскали их в кухонных диспутах и высокопарных банкетных речах, что придали им оттенок рутинной пошлости и совсем перестали вслушиваться в смысл. Если это священный дар, то как можем мы использовать его так необдуманно и своевольно, и даже намеренно обращать против Дарителя? Жуть охватывает, когда представишь, какой властью над чужими умами и душами мы обладаем, какие ключи находятся у нас в руках…

Было время, когда творчество приносило мне невыразимую радость, в нем была суть всей моей жизни, любви, надежд: все, что я имел, все, что меня окружало, было неизбежно пронизано им. Почему же теперь все изменилось? Я по-прежнему пишу, я признан современниками, того и гляди, еще при жизни угожу в классики… Читатели обращаются ко мне с благодарностью: многим мои стихи приносят радость и утешение. Отчего же мне кажется, что я мечусь в замкнутом кругу, из которого нет выхода? Откуда этот идиотский вопрос "зачем", на который я никак не могу найти ответа? И почему, почему мне в голову все чаще приходит подозрение, что все лучшее во мне медленно, но неуклонно разрушается, и все настойчивее мне хочется умереть?"

– …распныйся же, Христе Боже, смертию смерть поправый, един сый Святыя Троицы…

Распахнулись царские врата, священник в праздничном облачении вышел кадить. К прозрачному сладковатому аромату свечей примешался плотный, терпкий запах ладанного дыма. Многочисленные огоньки вокруг заметались от движения воздуха, и иконные лики как будто приблизились, меняя выражение… Александр вздрогнул и тайком огляделся. Здесь было довольно много молодых мужчин, но по их лицам он почти не мог прочесть, что они сейчас чувствуют. Лица женщин, наоборот, казались ему раскрытой книгой, таким умиротворенным внутренним светом лучились многие из них. Люди странно преображались, попадая сюда: Межутову трудно было представить, как большинство их держатся и ведут себя в другой обстановке – на работе, в транспорте, в институтской аудитории… Он хотел понять, что же такое с ними здесь происходит, но ум предлагал какие-то слабые, искаженные версии, от которых делалось не по себе, потому что сердце сразу распознавало фальшь и Александру самому трудно было поверить, что такие отвратительные мысли могли прийти ему в голову.

– Блажени нищие духом, яко тех есть Царство Небесное. Блажени плачущие, яко тии утешатся… Блажени алчущие и жаждущие правды, яко тии насытятся… Блажени…

"Почему Твои дары бывают так мучительны, Господи? Чего Ты хочешь от меня, в конце-то концов? Видишь, мой образованный ум творческого интеллигента бессилен понять Твой замысел насчет моей судьбы.

А может, все эти метания – просто симптомы депрессии, временное явление? Может, мне лечиться нужно, а не терять время, стараясь соединить разорванные нити, назначения которых я и сам не знаю… Что же, что же случилось? Был талант в радость, а теперь он гложет изнутри, как равнодушный желтоглазый хищник, разъедает душу, как щелочь, и я ничего не могу с этим поделать. Во мне сейчас так много злости и раздражения, Господи, на всех и вся… Ну, если Ты наделил меня даром слова, ведь это же зачем-то было нужно? Ведь не просто так это случилось – не для того, чтобы потешить мое самолюбие, выделив меня среди других, не для моей личной славы, может, и вообще не для меня… Что я должен сказать или сделать? Как мне понять Тебя, ответь же, как?"

– Святый Боже, Святый крепкий, Святый бессмертный, помилуй нас…

"Ну не может человек выскочить из своей шкуры, Господи, понимаешь! Не можем мы дойти до самых важных вещей без подсказки. Много о себе полагаем, мним себе всесильными, все понимающими, а как припрет по-настоящему, так хоть волком вой – никак! Бывает, и о петле с нежностью подумаешь, и о пуле… Не может быть, чтобы Ты этого хотел от меня! Разве я все уже сделал, на что был способен, и мне пора уходить – вот так, отчаянно, по-сиротски? Что же такое этот Твой дар – раковая опухоль, заражение крови, чахотка? Почему мне так больно, почему, за что?"

Дьякон нараспев читал какое-то из посланий апостола Павла. Голос его тек между светлых деревянных колонн, мягкой волной толкался в сердце.

– …потому что немудрое Божие премудрее человеков, и немощное Божие сильнее человеков…

Горьковатый комок набухал в горле и душил, так что пришлось даже расстегнуть воротник рубашки. Подумалось, что в такие моменты, наверное, большое облегчение приносят слезы, да вот беда: Межутов не умел плакать – с подросткового возраста ни разу не плакал по-настоящему, а уж после того, как вернулся с войны, и подавно. Он снова кинул взгляд по сторонам. Народу еще прибыло, стояли даже в проходе. Теперь батюшка читал из Евангелия.

– Аще кто хощет по Мне ити, да отвержется себе, и возмет крест свой, и по Мне грядет… – уносилось под невысокий купол и куда-то дальше, без преград.

"Боже, ведь Ты еще при рождении наделяешь кого-то из нас и пылающим углем, и змеиным жалом, и тем даешь нам возможность иногда – в странной, нечеловеческой тишине – слышать Твой голос. Но приходит день, когда этого становится мало, и вот мы мечемся и бьемся головой о стену – и ничего не можем, потому что нужно еще что-то, чего у нас нет и взять его нам на земле неоткуда. Что же, Господи?"

Он в смятении глядел на престол, на сверкающие золотом рожки светильника, на Книги в драгоценных переплетах. Потом врата закрылись, и ненадолго все как будто погасло. Межутов почти не слышал Херувимской и последующих молитв, но когда мощно зазвучало многоголосое "Верую", вдруг встрепенулся. Он не знал Символ Веры наизусть, да и пел плохо, поэтому просто время от времени шептал, с трудом двигая пересохшими губами. Чего он ждал, на что надеялся, он уже и сам не знал, был как в бреду, но все казалось, чья-то воля ведет его сквозь горячку, заставляя мысли цепляться одна за другую и длиться, длиться, все больше распаляя внутри мучительный жар.

"Почему нам мало человеческих слов, человеческих чувств? Откуда в нас эта страшная, нестерпимая жажда… Пророчества? Так вот как зовется это желание стать больше, чем просто смертная оболочка, желание быть с Тобою и вести к Тебе! Боже мой, Боже, как же такое может сбыться в короткой нашей жизни, и чем же за это должно быть заплачено? И жало, и угль, и сам душевный огонь – ничто, даже хуже того – верная смерть, если однажды Ты не призовешь нас, и если мы не последуем за Тобой"…

– Осанна в вышних, благословен грядый во имя Господне. Осанна в вышних…

Когда наконец вынесли Святые Дары и народ потянулся к Чаше, Межутов отошел в сторону, в изнеможении прислонился к стене, не занятой иконами. В храме было даже не тепло, а жарко, но Александр обнаружил, что теперь его знобит. Под благословение он подошел как во сне и церковь покинул сам не свой.

Он присел на скамейку за оградой, машинально похлопал себя по карманам – в кои-то веки по-настоящему захотелось курить. Как назло, пачка сигарет лежала забытой дома, в ящике стола в кабинете. Оставалось просто откинуться на жесткую спинку, подставив лицо слепящим солнечным лучам, слушая, как прихожане спускаются с крыльца, прощаются друг с другом и уходят, кто по отдельности, кто семьями или небольшими группами. Затихающие в отдалении голоса усиливали одиночество и несчастье Межутова. У него было чувство, что ему только что подписали жесткий приговор, причем не без его собственных активных, хоть и косвенных усилий. Вроде бы он нашел ответ на главный мучивший его вопрос – и это не принесло облегчения, а наоборот, породило множество других, еще более болезненных проблем. Нужно было обдумать все в тишине, но тишина вдруг куда-то подевалась: деревья шумели слишком громко, слишком близко звучала резкая перекличка машин, а в голове царила настоящая какофония, словно кто-то неведомый старался оглушить Межутова и этим довести его до исступления…

Прошло с полчаса или даже больше. Почти все разошлись, появился дворник с метлой и принялся сгребать в кучу опавшие листья. На дворнике была ватная телогрейка, старые джинсы и потрепанные кроссовки. Зато на голове гордо поблескивала пижонская кожаная кепка, а из-под нее на затылке торчал забавный хвостик темных волос, перетянутых резинкой. В долговязой фигуре чудилось что-то знакомое.

Дворник поднял голову, остановился, опершись на метлу – и Межутов узнал Диму.


Странно было не то, что они встретились, а то, что этого не случилось раньше. За три месяца кое-кто из прихожан примелькался Александру, некоторых он даже узнавал, если приходилось сталкиваться где-то еще. Такую приметную личность как Дима и запомнить-то было нетрудно. Но Межутов ни минуты не сомневался, что здесь они видятся впервые.

Дима его тоже сразу признал и от неожиданности изобразил кривоватую улыбку. Александр опять почувствовал себя неловко: он не знал, как правильно поздороваться. Наконец, поколебавшись несколько секунд, сказал:

– Бог в помощь!

Дима в ответ ухмыльнулся шире и подошел. Видно, ему еще не доложили о невнятной реакции Межутова на его стихи.

– Здравствуйте! – светски сказал он, присаживаясь рядом. Александр тут же пожалел, что вообще открыл рот. Ему не хотелось терять то ощущение, которое поразило его в храме, нужно было понять всю важность, все значение того, что с ним там происходило… Но обыденная жизнь, кипевшая даже здесь, совсем рядом с церковными стенами, засасывала стремительно и верно, как трясина. Неужели и шрама не останется на том месте, где недавно болело?

– А я как раз про вас вспоминал!

Александр усмехнулся краешком рта.

– Да ну?

Дима фыркнул. В нем чувствовалась та же ершистость, которую Межутов заметил на встрече в литобъединении, но она была как будто смягчена местом, где они сейчас столкнулись. После пережитого в церкви Александру не хотелось ни лицемерить, ни юлить, ни даже иронизировать. Ему вообще хотелось остаться в полном безлюдье, наедине с собственными переживаниями. Без Димы.

– Вспоминал, правда. Даже вот…

Дима вытащил из кармана ватника один из межутовских стихотворных сборников, предпоследний, изданный лет пять-шесть назад. В левом верхнем углу виднелись библиотечные метки, сделанные фиолетовой ручкой. Чернила слегка расплылись, и надпись уже не так бросалась в глаза, потому что вся обложка книги была выполнена в духе акварельных разводов по мокрой бумаге. Сборник так и назывался "Батумские акварели", в нем была собрана лирика, привезенная Межутовым из круиза по Черному морю примерно за полгода до того, как на Кавказе вспыхнули первые боевые действия. Александр не очень любил эту свою книгу. Во-первых, потому что Кавказа, о котором в ней говорилось – величавого, мудрого и гостеприимного, – уже не существовало. Во-вторых, он никогда – ни до, ни после этого, – больше не писал чистую лирику, поэтому многие стихи из сборника до сих пор звучали для него непривычно – так, как будто в них не хватало чего-то важного.

Межутов испугался, увидев книгу у Димы в руках. Ему было, в сущности, все равно, понравились Диме его стихи или нет, и обсуждать их сейчас и здесь совсем не хотелось. Тем более, что потом наверняка пришлось бы переходить к Диминым творениям, что-то объяснять, высказывать свое мнение, которое начинающему пророку точно бы не понравилось… К счастью, Дима почти сразу убрал книжку: то ли почувствовал смятение собеседника, то ли и не собирался о ней говорить, а просто упомянул к слову.

– Я все смотрел на вас тогда, на нашем сборище, и думал… Потом даже хотел подойти и спросить, когда все закончилось. Вы там говорили, что талант определяет всю жизнь человека… Скажите, а для вас лично писать стихи – это жизненная необходимость?

Межутов подумал с минуту, оторопев. Потом честно признался:

– Нет.

– То есть, вы можете писать, а можете и не писать?

– Ну… вроде того.

– А ведь говорят: "Если можете не писать – не пишите"!

Александр пожал плечами. Он терпеть не мог эту расхожую фразу.

– Мало ли что говорят. Наступает какой-то момент в жизни, когда чувствуешь, что так надо. Можно и не делать, конечно, но стоит попробовать. Я всерьез начал писать только после армии, когда… возникла потребность кое-что осмыслить. Другие способы не подходили.

Дима слушал невнимательно, поэтому Межутов даже засомневался в собственных словах и замолчал.

– Понимаете, – вдруг сказал парень, – Римма Львовна меня хвалит, а я-то вижу: в моих стихах все не так, как мне нужно. И я уже много раз решал, что брошу писать, но получается примерно как с курением – клянешься, что больше никогда, а рука сама тянется к пачке. Как вы думаете, поэзия – это болезнь или естественная потребность вроде дыхания? Может, это лечится как-то? Не помру же я, в самом деле, если вдруг перестану марать бумагу?

Александр поймал себя на том, что начинает проникаться к Диме симпатией. Сам он уже не мог рассуждать на подобные темы так вольно, как раньше – мешало что-то шершавое, болезненное, выросшее в душе за последний год почти непрерывных внутренних терзаний, как невидимая опухоль или нарыв. Но Димины сомнения были чем-то похожи на его собственные, так что ему даже почудилось какая-то близость между их душами. Пусть дальнее, но родство.

– Дыхание – это очень романтично, конечно. Есть ведь и другие "естественные потребности", не менее насущные. Почему бы с ними не сравнить?

Он думал, что Дима обидится, но тот охотно рассмеялся шутке.

– А какая разница?

– Что значит "какая"? Можно писать стихи так же, как дышать, а можно – так же, как в уборную ходить. По-моему, разница ощутимая.

– Ну… наверное, да. Здесь я, похоже, не додумал.

"Знал бы ты, сколько тебе еще предстоит "додумывать!" – пронеслась тоскливая мысль в голове у Александра. Он продолжал, сам не замечая, как увлекается:

– Если пишут не все – значит, эта потребность не так уж естественна. Если даже те, кто пишет, могут и не писать, то, возможно, она – вообще разновидность роскоши. Когда твоя жизнь никак не зависит от того, черкнул ты сегодня несколько строчек или нет – то, значит, это не насущная необходимость, а что-то вроде прихоти. Согласен?

Дима искоса посмотрел на Межутова. В этом быстром взгляде была недоверчивость, но за ней Александру вдруг снова почудилось уже знакомое, холодное, даже как будто инородное любопытство. И усмешка.

– У вас, Александр Николаевич, все слишком просто получается. А как же священное звание Поэта, Божий дар и прочие высокие материи? Жало мудрыя змеи? Угль, пылающий огнем? И неужели все это, – Дима похлопал себя по карману, из которого торчал крешек "Батумских акварелей", – написано легко и быстро, за чашкой кофе?

– Не все, – уклончиво ответил Межутов. Пушкинские слова в устах Димы неприятно его поразили: он услышал в них перекличку со своими собственными мыслями в храме, и ему почему-то стало от этого тревожно. – Хотя и за чашкой, бывало, тоже пробовал. Священное звание – это, конечно, здорово, но, боюсь, не про меня. Я-то просто в себе и в окружающем пытаюсь разобраться. Наверное, это действительно прихоть, но в повседневности все так перепутано: время течет, одно событие наслаивается на другое, смысл их размывается, очень быстро утрачивается. Вот поэтому я в стихах свою жизнь заново перемалываю и смотрю, какая выходит мука…

– Ну, и какая же?

Александр поморщился: заданный с явной иронией вопрос был похож на выстрел и отозвался неожиданной головной болью. Откровенничать расхотелось.

– Серенькая, если честно. То ли жить надо лучше, то ли молоть…

Молодой поэт глубоко вздохнул, вытянул длинные тощие ноги, которые, как с внезапной жалостью почудилось Межутову, отличались от палки его метлы только тем, что были продеты в узкие дудки джинсовых брючин.

– Да уж… А ведь тяжело бывает смириться с тем, что ты – не Пушкин! – вдруг ни с того ни с сего сказал Дима, то ли опять ерничая, то ли всерьез.

Межутов с грустью понял, что говорят они на совершенно разных языках и болят у них совершенно разные места, но спорить не стал: он помнил, как в молодости тоже с трудом примирялся с тем, что каждый талант имеет границы. Ему только все меньше нравилось это настойчивое упоминание Пушкина. С одной стороны, понятно: Пушкин всегда первым приходит на язык, когда начинают рассуждать о поэзии. С другой, ведь и сам он тоже, стоя на литургии, вспоминал именно Пушкина, и именно то стихотворение – про "жало мудрыя змеи" и "угль, пылающий огнем"…

– Это точно. Тут нужно только хорошенько взвесить, смог бы ты за свою гениальность платить по высшему разряду или нет.

Дима пожал плечами, вернее, даже не пожал, а дернул в раздражении.

– Да кто сейчас платит-то? Царя нет, охранки нет, цензуру последнюю и то скоро снимут… В Сибирь за стихи давно уже никого не ссылают. На дуэлях не дерутся. Вот вы за свой талант много платите?

Назад Дальше