ГЛАВА 18
Под утро меня окончательно сморила усталость, и я задремал. Видимо, эта утренняя дрема была достаточно глубока, потому что, открыв глаза, я увидел, что Благолепова нет в лаборатории. Он ушел совершенно неслышно, не оставив записки, словно нарочно дожидался, пока я засну, чтобы уйти, не прощаясь со мной, и избавить нас обоих от неловкости, которая, как похмелье, настигает людей после сделанных накануне невольных откровений и совершения окончательных поступков. Серый рассвет клочьями расползался по мокрому стеклу, и пугающе горела в комнате электрическая лампа, неестественный свет которой, мятый и неверный в дневном освещении, за все годы моей службы в уголовном розыске стал для меня предупреждением о тревоге, пронзительным сигналом беды. И хотя ничего этой беды не предвещало — все было тихо, пусто, исполнено дремотного покоя и утренней бессильной лености, — я долго пытался сосредоточиться, уловить эти флюиды тревоги, понять, откуда грозит опасность, и не мог.
Болела голова, от бессонной ночи горели веки и глаза болели, как при начинающемся гриппе. Часы показывали начало восьмого. Я придвинул к себе телефонный аппарат и позвонил Панафидину. Голосом бесстрастным, не выражающим никаких чувств, он согласился перенести нашу встречу на шесть часов вечера. Я поблагодарил его, попрощался и, уже положив трубку, подумал: не с ним ли связано возникшее чувство тревоги? Но оно возникло еще до разговора с ним по телефону. А мне, наверное, просто необходимо было выспаться. Я решил поехать в управление, уладить быстро все текущие дела и отправиться домой спать.
Около метро я купил газету и досконально проработал ее, покачиваясь на мягком сиденье вагона, гудящего и ухающего в беспроглядной тьме туннеля. Особенно мне понравилась статья в разделе «Медицинские советы». Профессор разъяснял, что самый верный путь к инфаркту миокарда — постоянные нервные нагрузки, частые отрицательные эмоции, недостаток сна и пренебрежение спортом.
В этом смысле у меня перспективы были просто замечательные. Гантели купить, что ли? Может быть, эти чугунные чушки заменят мне недостаток сна, эмоции сделают положительными и снимут нервные нагрузки? Интересно, сколько могут стоить гантели? И хватит ли на них остатков моей заветной десятки? Хорошо, кстати, что завтра зарплата. Интересно, заменяет час упражнений с гантелями час сна?
Пребывая в этих сонных размышлениях, я пришел к себе в кабинет, сел в кресло за стол и постарался сосредоточиться, чтобы решить, какие дела мне надо сделать сейчас, а что можно отложить. И, наверное, я долго пребывал бы в этой полудреме, если бы не зазвонил телефон. Я снял трубку и услышал незнакомый густой мужской голос:
— Мне нужен инспектор Тихонов.
— Тихонов у телефона.
— Ваш телефон мне дала жена…
— Я вас слушаю.
— Меня зовут Умар Рамазанов…
— Здравствуйте, Умар Шарафович, — сказал я, удивившись тому, что запомнил его имя-отчество. Сонная одурь, так тяготившая меня все утро, убежала от ошибочных поступков — она замедлила реакцию, притупила чувства, я не впал в невротическую суету от иллюзии прямой досягаемости человека, которого безуспешно ищут три года, она спасла меня от естественного рефлекса сыщика — хватать, ловить, держать. Все так же заторможенно-спокойно я спросил: — Чем обязан вашему звонку?
— Я хочу сдаться, — сказал он бесцветно, в голосе его со всем не было красок.
— Ну что же, мне кажется, это разумное решение, — сказал я осторожно и, стряхивая оцепенение, старался изо всех сил понять, почему он звонит мне, — ведь он хорошо разбирается в нашей небесной механике и отлично знает, что его дело в УБХСС, а я столкнулся с его семьей только в эпизоде с «разгоном». И, будто уловив мое недоверие, он сказал сразу:
— Вас, наверное, удивляет, что я решил сдаться вам?
— Почему же? — уклончиво ответил я. — Я такой же офицер милиции, как и всякий другой, разницы нет никакой…
— Нет, есть. Вы инспектор МУРа, и я хочу разговаривать сначала именно с вами.
— В любой момент готов к разговору. Вы придете сюда или хотите встретиться со мной в городе?
— Не хитрите со мной, инспектор. Я вам сказал, что хочу сдаться, и для этого нам незачем встречаться в городе. Меня смущает только одна вещь, и я хочу вам верить, я полагаюсь на вашу порядочность…
— Что вас смущает?
— Я боюсь, что, когда я предъявлю вашему постовому паспорт, меня задержат, трехлетний розыск будет успешно завершен, и никакой добровольной явки не состоится…
— Слушайте, Рамазанов, коль скоро вы сами решили прийти, то должны были понять уже, что мы такими номерами не занимаемся. Это не из нашего репертуара. Я вас сам буду встречать у входа.
— Хорошо, — сказал он, и голос его вновь увял, потерял цвет, форму, звук стал прозрачным. — Я сейчас на Пушкинской площади. Через десять минут я буду у входа.
Положил я трубку на рычаг, и оцепенение мое испарилось совсем, ибо я понял окончательно, что вот то утреннее предчувствие, ощущение беды и опасности было не случайным — за барьером нашего двухминутного разговора с Рамазановым происходили какие-то очень важные и острые события, коли он надумал после трех лет бегов позвонить мне сегодня в десять часов утра и сказать, что он сдается. Нет, не только усталость, разочарование и безнадежность подвигнули его на это решение — ведь в первом гудке телефонного вызова, прозвучавшего в тишине моего кабинета, уже раздавалось для него бряцание тюремного замка. Я представил себе, как он идет сейчас по Страстному бульвару, пустынному, залитому бесцветным осенним дождем, облетевшему, напоенному запахами сырой земли, прелых листьев, горьковатым ароматом черных голых деревьев, погружающихся неслышно в спячку; переходит улицу, пронизанную быстрыми смерчиками бензиновых выхлопов, — и каким невыносимо прекрасным, каким сказочно неповторимым должен казаться ему этот серый, сумрачный осенний день в последние минуты его свободы! Господи, как он должен сейчас проклинать те наворованные рубли, хрусталь, курорты и дорогие рестораны, коли за них надо сейчас расплачиваться этим дождливым тусклым утром, которое нельзя купить, украсть или выхитрить, потому что имя этому осеннему слепому свету — последний час свободы…
Никаких симпатий у меня не вызывал Рамазанов. И все-таки я позвонил в бюро пропусков и заказал ему по всей форме пропуск, хотя я мог провести его мимо постового, предъявив свое удостоверение и сказав одно-единственное слово — «АРЕСТОВАННЫЙ». Он как-никак позвонил сам и сдался, заработав в моих глазах тем самым для себя эту пустяковую, а для него очень важную привилегию — войти на Петровку не АРЕСТАНТОМ.
Я надел плащ, захлопнул дверь кабинета и пошел по лестнице вниз, и думал я о том, что с каждым шагом мы приближаемся друг к другу на два шага, и с того момента, как мы встретимся, для Рамазанова начнется отбытие уголовного наказания, которое ему только много-много спустя в полной мере определит суд. И хотя мне, наверное, надо было радоваться, что еще один преступник будет сейчас задержан, предан в руки правосудия и изолирован от общества, я все-таки радости этой в себе не ощущал, и, возможно, причиной тому были быстрые черные глазенки двух мальчишек, сидевших на диване, под которым стояла пара красных немецких пожарных машин.
Никогда я раньше не видел Рамазанова, и он меня не знал, но, наверное, сильно мы думали друг о друге, потому что у проходной мгновенно опознали я — его, а он — меня, поздоровались, выписали ему быстро пропуск, на обороте которого было напечатано: «Час прихода — 9.45», а графа «Час ухода» так и останется пустой, потому что Умар Рамазанов отсюда не уйдет, а уедет на специальной машине, которая называется «автозак», а в просторечье — «черный ворон», и выведут его конвоиры не через главный подъезд, а через служебный выход во дворе, и пропуск там ему не понадобится, а паспорта у него уже не будет, потому что я должен буду его вложить в специальный конверт, приклеенный к задней обложке папки уголовного дела.
И от всех этих мыслей было мне тоскливо, потому что понять меня может до конца только тот, кому это в жизни доводилось: сажать в тюрьму людей — дело очень нервное. И положительных эмоций нет никаких.
Молча поднялись мы по лестнице, прошли по коридору, я отпер дверь кабинета, пропустил его вперед и сказал:
— Садитесь.
Рамазанов, стягивая с себя плащ, невесело усмехнулся:
— Спасибо. Считайте, что я уже и так сижу. Курить можно?
— Курите.
У него был портфель, и когда он отпер его, доставая пачку сигарет, я краем глаза заметил аккуратно сложенное белье и чуть замаслившийся сверток, наверное с едой. Любящие руки собирали его на этих горьких проводах. Эх, Рашида Аббасовна, что же раньше твои любящие руки не порвали в клочья ворованные деньги, почему не удержали мужа рядом с черноглазыми ребятами? А! Поздно об этом сейчас говорить…
Рамазанов закурил, откашлялся, словно собирался продекламировать мне стихи или что-нибудь спеть, и старался он изо всех сил держаться достойно, не потерять лица и встретить трудную минуту по-мужски. Но заговорить он не успел, потому что в дверь раздался стук, и заглянул Поздняков:
— Разрешите присутствовать?
— Да, заходите, здравствуйте.
— Здравия желаю. — Поздняков обошел сидящего сбоку от стола Рамазанова, протянул мне негнущуюся, твердую, как дубовое корье, ладонь, пригладил расческой белесые волосы и чинно сел на стул, сложив руки на коленях. Я взглянул на часы — без одной минуты десять.
— Итак, Умар Шарафович, я вас слушаю.
Поздняков мигнул белыми ресницами, но в следующее мгновенье на его длинном лице уже и следа удивления не было, словно он вечерком договорился с Рамазановым встретиться здесь к началу рабочего дня, и он-то пришел вовремя, а гость маленько поторопился, так что пришлось ему пока довольствоваться моим обществом. А теперь Поздняков пришел, стрелка на часах десятку перепрыгнула, и, пожалуй, пора приступать к делу.
— О моей преступной деятельности вы наверняка хорошо информированы? — спросил-сказал Рамазанов. Сейчас я внимательно рассмотрел его лицо — крупное, с сильными чертами, глаза черные с фиолетовым наволоком, залысый лоб, выпирающий вперед. У него была смуглая коричневатая кожа, синеющая на щеках от густо прущей щетины.
— Пришел я к вам по многим причинам. Наверное, потому, что окончательно понял безвыходность тупика, в котором я оказался. Но это от ума, а сердце все время копило во мне трусость, и я как мог старался оттянуть сегодняшнее утро. И привело меня к вам сегодня острое чувство ненависти, желание отомстить гадинам, могильным червям, мародерам, трупоедам-гиенам, у которых нет ни совести, ни закона, ни чести, которые у сироты готовы вырвать кусок из горла, вдову ограбить…
Он уже не откашливался и не декламировал, в голосе его звенели слезы и палящая ненависть — он больше не контролировал себя и не боялся потерять лицо. Рамазанов тряс поднятыми кулаками, и пористое смуглое лицо его было синюшно-бледным.
— Успокойтесь, Умар Шарафович, — сказал я. — Давайте по порядку?
— Давайте, — устало сказал он и сник как-то. — За свои поступки я готов нести полную ответственность и жалею только, что украл из своей жизни еще три года, когда скрывался от закона в нелепой надежде, что как-то мне удастся выкрутиться. Хотя это ведь глупость была с самого начала: что я, шпион, что ли, жить годами на нелегальном положении?
Я молчал, не желая сбивать его, отвлекать вопросами. Рамазанов задумчиво сказал:
— Какая это была жизнь, можете себе представить, если я за три года похудел на восемнадцать килограммов. А ведь я не отказывал себе в еде, не бегал, не суетился, лежал целыми днями на диване и читал. От одних мыслей о жене, о детях, о себе, я думал, сойду с ума. Страх сожрал на мне больше пуда.
— Где же это вы три года отсиживались? — спросил вдруг Поздняков, и я понял, что его удивляет разгильдяйство и нерадивость участкового, который допустил проживание в течение трех лет на своем участке разыскиваемого следствием преступника.
Рамазанов повернулся к нему, посмотрел на него оценивающе, медленно сказал:
— Сначала жил в Касимове у друга. А потом в Кратове. На даче у жены моего брата.
— И за такой срок к вам ни разу участковый не приходил? — спросил Поздняков.
— Приходил. Но дача большая, я на втором этаже отсиживался. Без острой необходимости из дома не выходил, и то всегда в темноте, жил тихо, внимания не привлекал…
— Все равно непорядок, — покачал своей длинной головой Поздняков. — Участковый должен быть на своем участке не только засветло, он, как кот, в ночи должен все насквозь видеть…
Я в их разговор не вмешивался, потому что начал догадываться, что привело к нам Рамазанова. А он отмахнулся от въедливого Позднякова:
— Да не о чем сейчас уже говорить! Я к вам пришел потому, что меня без участкового разыскали бандиты. Это они, сволочи, сделали у меня в доме обыск, а потом меня на даче разыскали…
— Когда? — подались мы к нему одновременно с Поздняковым.
— Вчера вечером. Вот они-то не поленились подняться на второй этаж и разыскать меня там…
Рамазанов сидел, закрыв лицо руками, раскачиваясь всем корпусом, как на молитве. Не отрывая ладоней от глаз, он сказал глухо:
— Это шакалы, уголовники. Они потребовали пять тысяч, а иначе грозились выдать меня милиции. Бандиты, они за мой страх хотели получить с меня еще одну плату. Они только не знали, что я уже и так запуган до смерти, дальше запугать меня невозможно. Они не знали, что когда детей не видишь и жена крадется к тебе по ночам, как воровка, то от этого страх жрет тебя пудами, и пропади она пропадом такая воля, если она в тысячу раз хуже и страшней любой тюрьмы.
— И что вы им ответили? — спросил я.
— Что я ответил? — поднял на меня ослепшие от ярости глаза Рамазанов. — Я ответил им, что деньги отдам сегодня, — у меня же не может быть под рукой пяти тысяч. И твердо решил прийти к вам не с пустыми руками, а притащить их за шиворот, этих проклятых мародеров, чтобы они, по крайней мере, сидели со мной в соседней камере, и мне тогда тюрьма не покажется такой горькой!..
— Где вы договорились передать им деньги? — спросил я.
— В кафе «Ландыш» у Кировских ворот.
— Во сколько часов?
— В двенадцать. Я звонил специально вам, потому что знаю — вы их ловите. Давайте поедем в кафе, возьмите их, этих бешеных псов, и я уйду в тюрьму с легким сердцем…
Поздняков сердито завозился на стуле, я оглянулся на него, и мне показалось, что на лице у него мелькнуло сочувствие к Рамазанову. А я с горечью подумал, что Рамазанов, пожалуй, перестарался: если бы он верил в нас больше и рассказал бы мне это по телефону, то мы почти наверняка бы их взяли. Придут ли они теперь в кафе «Ландыш», я был совсем не уверен — судя по их замашкам, они вполне могли проследить, куда поехал с дачи Рамазанов и как я встретил его у входа на Петровку, 38. Но говорить это сейчас Рамазанову было бессмысленно.
— И вот это возьмите, — сказал он, протягивая мне записную книжку.
— Что это?
— Эта книжка была в плаще, — кивнул он на свой дождевик на вешалке. — Это их плащ, одного из них. Он так осатанел от предчувствия близкого мародерского куша, и погода на улице была теплая, а может, это и плащ у него ворованный, и он не привык еще к нему, но, уходя, они забыли у меня на гвозде. В кармане была книжка…
А в книжке на букве «л» был записан служебный телефон Лыжина.
Опергруппа, выехавшая с Рамазановым в кафе «Ландыш», провела там два с половиной часа. Все это время Рамазанов сидел за столиком с отрешенным лицом, пил боржоми и кофе и курил непрерывно, закуривая сигареты одну за другой.
Но никто не подошел к нему — «разгонщики», очевидно, проследили его. В середине дня Рамазанова привезли снова ко мне в кабинет, и от неудачи все были раздражены и утомлены.
— Чтобы убить змею, коран разрешает мусульманину даже прервать молитву… — сказал Умар Рамазанов глухо, и в его сощуренных, немного косящих глазах клубилась такая ненависть, что мне даже стало чуточку не по себе. — Я не собираюсь лукавить, намекать, что сдался из-за мучений совести. Хотя и жалею о том, что так завелся тогда, остановиться не мог. Все казалось: вот, округлю свой «пакет» до десятки — перестану. Потом — до четвертака… Не успел.
Говорил Рамазанов быстро, и, когда волновался, в его речи проскальзывала изредка частичка «та», по которой угадывалось казанское происхождение. Я не перебивал, ощущая, что ему нужно выговориться.
— С вашим братом милицией у нас отношения возникли, так сказать, законные, — продолжал Рамазанов. — Ваше-та дело ловить, наше — прятаться. Но эти ш-шакалы… ух, шакалы… Лежачего бьют, на горе наживаются, у ребятишек малых кусок изо рта-та отнять, вырвать хотят… Ш-шакалы! Ладно, — решительно прервал он сам себя, — хотел с ними разобраться, не своими руками-та, пусть вашими. — И в последний раз горестно вздохнул, как всхлипнул. — Башка моя дурацкая недоварила, что если в Кратово ко мне эти шакалы протопали, то уж здесь-та догадаются приглядеть, куда я направляюсь. А я на Петровку пошел! Ладно, чем я могу быть вам полезен?
Я на всякий случай уточнил:
— Значит, никого из шантажистов вы не знаете?
Рамазанов развел руками:
— Первый раз в жизни увидел. Да и вряд ли кто из знакомых-та ко мне бы сунулся… — Он сказал это без всякого нажима, но, глядя на его узкое, острое, очень контрастное лицо, властные желваки на скулах, бешеные блики в глазах, я подумал, что знающие люди поостереглись бы, наверное, так уж бесцеремонно брать его «на испуг».
— Тогда давайте станем на их место, — сказал я, и Рамазанов удивленно посмотрел на меня. Я пояснил: — Давайте прикинем их расклад в этом деле. Тогда мы сможем устроить им встречу. В следующий раз.