Фанфан-Капкан - Кренев Павел Григорьевич 3 стр.


— Нужна ты ему очень, Аграфена Калинична, он бы кого помасластей избрал для продовольствия.

Но Калинична шуток не воспринимала, видимо и впрямь перенесла серьезную стычку с лесным хищником, рассказывала:

— За малиной вчерась пошла, женочки, в Бревенник. В куст-от залезла, копошусь в ем, а малин-та ядреняшша, хорошашша, стрась, увлеклась я, ягоды кладу да кладу в туесок. Потом слышу, о! Кто-то в кусту-то с другой-от стороны шамкат. А я и вниманья-то не обрашшаю, думаю, Васька Беляев, хто ешшо, он намедни собирался в Бревенник-от, кладу да кладу, ем да ем.

Тут Калинична заговорила вкрадчиво, глаза зазыркали по сторонам. Народ в очереди замер, приготовился к кровавой развязке.

— А Васька-то все ко мне да ко мне, ближе да ближе, думаю, чичас физию высунет, дак и поздоровкаюсь с ним.

И бабка замолчала, поправила платочек. Народ взвыл, народ желал кульминации. Все понимали уж, что «физия» будет не Васьки Беляева. И Калинична все сделала как надо. Она переложила матерчатую авоську на локоток, выставила вперед, как страшные когти, сухонькие свои пальчики и продолжила с леденящей душу интонацией, причем жуть в этой интонации нарастала с каждым словом.

— Ну он и высунул мордию-то свою, змей, высунул и смотрит на меня, глазами хлопает. Рыло — во! — Калинична расставила руки во всю ширину. — Приблазнилось сперва-та — леший-батюшко, а перекреститься не могу, руки отнялись. Нет, женочки, гляжу — у того-то, у лешака-та, физия человеческая должна быть, так, кто видел, дак бают, а тут-то — эко шерсти-то, ведмедь, гляжу. Я ка-ак завижжу, женочки. — И Калинична в этом месте действительно звонко взвизгнула, отчего все еще больше напугались, а кто-то нервно хохотнул. — А он, радемой-от, как взнялся на задни лапы-то да надо мной-то пакши-то свои вытянул, дак я так и пала, думала — вот смертушка-та мне и встретилась.

Бабка замолчала, мелко перекрестилась, встревоженный за нее народ стал интересоваться:

— Не тяпнул он тебя, Калинична?

Хотя народ, конечно, понимал, что если бы это произошло, то беседа эта вряд ли бы состоялась и на бабке были бы надеты не сандалеты, как сейчас, а, скорее всего, тапочки белого цвета.

— Не-е, гляжу, а уж и нету его, паразитика, только в лесу стрешшало.


Феофан Павловский в этом году работал на сальнице. Что такое сальница? Это внушительных размеров сарай, в котором принималась и обрабатывалась добытая рыбаками на тонях нерпа, морской заяц-лахтак.

Сальница стояла на морском берегу сразу за деревней. В деревне ее ставить нельзя было: обработка морского зверя дело вонючее, тяжелый, приторный запах всегда стоял вокруг сальницы плотной стеной.

Феофан пошел на эту работу поневоле. Еще в начале лета крепко приболела мать — Домна Павловна, а он — единственный сын, куда тут деваться, пришлось отказаться от сельдяной и семужьей путины и быть возле матери. Председатель в ситуацию вошел, сказал: «Бери сальницу», — оказал таким вот образом доверие. В общем, все ничего, и Феофан не чуждался никакой работы — это подтвердит каждый, но здесь — больно уж замарашиста. Идешь по берегу домой и чувствуешь сам — воняет от тебя, как от ропака — нерпичьей тушки. Но переболеет же мать, поднимется в конце концов — женщина крепкая, и тогда снова — вольный воздух дальних тонь, веселый и дикий морской берег, серебряная семужка… В общем, он верил во временность своего нового занятия и не унывал…

Медведи добрались и до его сальницы. Несколько раз, придя утром на работу, он замечал их следы со стороны, противоположной от деревни. «Принюхиваются», — отмечал про себя Феофан. Известное дело, морской зверь — обычное для мишек лакомство. Феофан хоть и не был путним, как говорили старики, то есть хорошим охотником, но в следах разбирался неплохо, как мог следил за медвежьей суетой около сальницы. Вот медведь лежал ночью за кустом, лежка тут его, наблюдал, выслеживал: нет ли опасности. Вот подходил к заплестку, нашел вымытые из воды старые нерпичьи кости, погрыз их. Дальше следы вели прямо к дверям, медведь здесь долго топтался, нюхал, наверно, воздух, тянувшийся из пазов. Ага, вот царапины, да как высоко-то, напротив его лица, значит, вставал на задние лапы, скреб дверь когтями. Особенно впечатляли размеры следов — огромные, круглые, как тарелки; когти, словно толстые проволочные крючки, глубоко увязали в сыром песке. «Ну и медведяра!» — думал Феофан, и ему было маленько жутковато, потому что приходил он на работу в раннюю рань и на берегу было безлюдно. Выйдет вот сейчас такой громила волосатый из-за куста, и привет вам — моргнуть не успеешь, как скальп снимет. В общем, он не испытывал большой радости от того, что медведи заинтересовались сальницей, ничего хорошего ждать от этого не приходилось.

Так и вышло. Через пару дней утром замок был сорван, вернее сказать, вырван вместе с петлями и валялся под дверью, будто его зацепили и рванули трактором. Песок был весь в медвежьих следах и утрамбован до плотности грунта. Видно, косолапому пришлось долгонько повозиться с замком. Феофан вошел в распахнутую дверь с опаской: вдруг медведяра не убрался еще из сальницы, затаился, ждет его. Но медведя не было, зато не хватало двух свежих нерпичьих шкур из четырех, что вчера только вечером были сданы рыбаками. Остатки одной, правда, валялись на затоптанном, жирном полу. Это были огрызки кожи с выеденным салом, которое толстым слоем облегало каждую нерпичью шкуру. Другой шкуры не было вовсе. Уволок, бандюга лесной!

Прибывший на место происшествия бригадир Мищихин долго разглядывал вырванный замок, трогал разогнутые петли, прицокивал языком, присвистывал:

— Это ж какую силищу надо иметь злодею…

Внимательно проинспектировал результаты медвежьего хулиганства. Сомневался насчет второй шкуры, вероломно украденной.

— Как же это он, не понимаю, утянул-то ее?

И подозрительно при этом поглядывал на Феофана. Того это возмущало.

— Не я же ее съел, честное слово!

— Ну, я так не считаю, — мямлил Мищихин, — я чисто технически не могу понять, что, взял в охапку и понес, так, что ли? Или на плечо закинул, интересно, черт…

Феофан терпеть Мищихина не мог, потому не спорил с ним, не обсуждал медвежьих возможностей. Только сказал:

— Если интересно, возьми да подежурь здесь ночью, он тебе покажет, как это делается.

Бригадира такая перспектива не прельстила. Он сразу засобирался, отдал распоряжение:

— Шкуры списать, на дверь приделать стягу.

Феофан стягу приделал, благо имелась в запасе. Она легла поперек двери стальной лентой и закрыла ее наглухо. Так ему казалось.

Но на другое же утро стальная стяга валялась у дверей, вырванная с корнем, и похожа была на измятую ленточку от матросской бескозырки. Опять не хватало одной шкуры…

Мищихин был на этот раз более категоричен:

— Не-е, так это дело не пойдет. Этот ушкуй нас из плана выбьет. Надо пристрелить заразу!

Феофан вспомнил свою одноствольную пукалку — старенький дробовичок двадцатого калибра — и усомнился.

— Вот сам и берись за такое дело, я лично пас!

— Брось отнекиваться, Феофан Александрович, — отрезал бригадир, — дело общественное, вишь, что творит, змей, все границы перешел. А из меня, сам знаешь, какой стрелок, целюсь через приклад…

То, что Мищихин не охотник, — это понятно. Балаболка, одно слово. Но и сам он не Робин Гуд, чего уж там…

— У меня ружья нету, — возразил Феофан.

— В колхозе карабин имеется «Лось», десятизарядный, и пуля у него девять миллиметров, блямба! Кого хошь завалит, хоть слона. Выпишем, Фаня, не дрейфь, — чтобы умаслить, Мищихин стал фамильярничать, старый лицемер.

— Дай кого-нибудь в подмогу, одному страшновато, — честно признался Феофан.

Мищихин обрадовался: уломал-таки. И наобещал гору:

— Выделим, Феофан Александрович, — лучшего охотника выделим!


«Лучшим охотником» оказался Санька Турачкин, лысый тридцатилетний долговязый парень, крикливый и немного нервный. Суета и нервозность появились в Санькином характере после выхода в свет исторического постановления о борьбе с пьянством и алкоголизмом. В тот период он сильно пострадал и до сих пор тяжело переживал случившееся.

«Опять надул, балаболка», — с неприязнью подумал Феофан о Мищихине, потому что никаких охотничьих подвигов за Турачкиным не знал. Кроме, пожалуй, одного. Года два назад Санька выпросил в охотохозяйстве лицензию на лося и осенью прямо за деревней подстрелил… колхозного коня Пегаску. Оправдывался потом: «В сумерках дело было, а тот стоит в кустах, и рога на ем будто…». Дело было до выхода упомянутого постановления, и Саньке в тот период действительно такое могло померещиться.

Он ворвался к Феофану под вечер и с порога заторопил:

— Пойдем, Фаня, жахнем твоего грабителя!

— Пойдем, Фаня, жахнем твоего грабителя!

На плече у него висел карабин «Лось» десятизарядный и новый.

Феофан сидел перед телевизором в тапках и смотрел мультфильм по программе «Спокойной ночи, малыши». На коленях у него стояла теплая кастрюля со свежей ухой из пинагора — самолучшей ухой! Феофан хлебал уху прямо из кастрюли. Идти на медведя ему не хотелось.

— Вот сейчас все брошу и пойду, — сказал он и продолжал хлебать.

Турачкин, увидев такое дело, осознав, что его триумф может не состояться, взмолился:

— Пойдем, Фаня, а, колхозное руководство поручило, надо сделать! А мне одному боязно, сам понимаешь.

Ясно, что не отвяжется «лучший охотник»; после безвинно загубленного Пегаски Саньке чрезвычайно необходимо было реабилитироваться перед народом. Пинагорью уху Феофан так и не доел, не торопясь, оделся, снял с гвоздя в кладовке «двадцатку» и пошел с Санькой Турачкиным на медведя.



Они сделали засаду метрах в пятидесяти от сальницы, на вершине разлапистого верескового куста. Легли прямо на ветки, поэтому хвоинки и сучки покусывали тело. Ветер дул такой, какой надо — вдоль берега, с севера, как раз оттуда должен был подкрасться разбойный медведь. Так что ихний запах был для него недосягаем. С юга ему не подойти — там деревня, с запада — пустырь, местный аэродром, с востока — море. Один путь — с севера. Разговаривали шепотом.

— Во сколько придет, как думаешь? — нервничал Турачкин и гладил рукавом дуло карабина — стряхивал прилипшие хвоинки.

— Ушкую виднее, — Феофану разговаривать не хотелось, ему было зябко и, в общем, жутковато.

Ветер позванивал вересковой хвоей. Стояла густая, прохладная ночь середины августа, наполненная всевозможными звуками и запахами. Высоко-высоко в небе, под самыми звездочками, пластался черный, весь в разрывах дым.

Звездочки вымаргивали в этих разрывах и тут же снова окунались в черные клубы. Это летели с юга на север дальние холодные облака.

Все кусты кругом казались лежащими на земле медведями.

— Интересно, он на рану силен или нет? — интересовался Санька и постукивал зубами. Потом предложил: — Давай для точности глаза и руки. — И достал из внутреннего кармана флягу, отвинтил крышку.

В нос Феофану крепко ударил запах браги. Санька опрокинул флягу в рот и сделал несколько крупных глотков, передал Павловскому.

— Глони, для храбрости не повредит. Сам делал, на чистых дрожжах, вкуснота, спасу нету, эх, бражка-милашка.

После браги Турачкин замурлыкал потихонечку какой-то простенький мотив, потом протяжно рыгнул и вдруг запохрапывал, уткнувшись лбом в приклад карабина.

«Охотничек, так тебя», — почти равнодушно подумал Феофан и стал глядеть на море. Не заметил, как задремал сам.

Его разбудил какой-то шорох. Открыв глаза, Феофан разглядел в малость просветлевшихся уже сумерках черный силуэт, медленно двигающийся по песку к сальнице. С той стороны доносилось тихое и мерное поскрипывание песка. Вот ты беда, медведь идет! В висках ускоряющимися ударами застучала кровь. Феофан сильно ударил локтем в бок Саньку.

— Медведь!

Тот со сна ойкнул, распахнул глаза, но врубился быстро, зашептал:

— Где? Где?

— Вон, балбесина, не видишь?!

Турачкин увидел, засучил руками, стал выпрастывать ремень карабина, зацепившийся за ветку. Медведь, вероятно услышав посторонние звуки, остановился, прислушался.

Санька меж тем приложился к прикладу, скомандовал шепотом:

— Раз, два, три!

Феофан нажал курок, глаза ослепил огонь, и резко нахлынула тишина. Только по кустам что-то шуршало. Санька Турачкин, зверски ругаясь, вскочил и, стоя, начал лупить из карабина по кустам. Потом вдруг побежал туда, куда стрелял. Скоро вернулся, сел, понурый, рядом с Феофаном, закурил.

— Ты чего вместе со мной-то не выстрелил, собирался вроде? — спросил его Павловский.

Турачкин смотрелся сейчас, как побитая собака, глаза потупленные, хвост прижат.

— Патрона в патроннике не было, забыл дослать, первый раз на медведя, волнение, только клекнул и все.

Феофан хохотал над Санькой долго, сидел на кокорине и хохотал. Турачкин спросил:

— А ты-то чего не попал, вроде ведь выцелил? Я смотрел, крови на следах нету.

— Так я же седьмым номером шмальнул, пшенкой. Какая может быть кровь.

— У тебя что, пули даже с собой нету?

— Не-а.

Теперь уже хохотал Санька.

По дороге домой он сообщил, что медведь-то меченый, — на левой передней ноге не хватает указательного пальца, беспалый медведь.

— То ли вырвал где, то ли с рождения так. Это бывает.

Еще он просил Феофана не рассказывать никому про их приключение. А то засмеют ведь, клички какие-нибудь приклеят, народ на язык остер.


Все же выстрелы в деревне слышали, и Мищихин допытывался, в кого стреляли, почему не попали? Ему объяснили, что стреляли на шум. Медведь, мол, ходил далеко в кустах, но ворчал, в его сторону и стреляли, чтоб отпугнуть от сальницы. Мищихин был доволен.

— Ну теперь не подойдет больше, напуганный…

Феофан так же считал. Через пару дней ударила «морянка» — сильный шторм, рыбаки выехали с тонь домой, зверя никто пока не сдавал, и он закрыл сальницу на замок, для пущего спокойствия приколотил поперек двери два толстых горбыля крест-накрест, как в свое время делали на военкоматах, когда все уходили на фронт.

Через день к нему домой прибежала Люда Петрова, телятница. Собирала она анфельцию на берегу и увидела такое…

— Разор там у тебя, — сообщила, — двери с корнем выдраны…

Ну двери не двери, а горбыли и замок были и в самом деле отодраны. Действительно, какая силища… В сальнице мишка набедокурил на этот раз шибче, чем раньше: изодрал три шкуры, все раскидал, а потом, зайдясь, видно, в бешенстве, опрокинул на пол тяжеленный чан со шкварками, все было залито вонючим суслом. Прибежал Санька Турачкин, откуда-то узнал тоже про новое нападение. Сел рядом с Феофаном на бревно, поглядел на безобразие.

— Это он нам отомстил за испуг свой, — сделал заключение Санька, — злопамятный, гад!

Он нашел на песке самые четкие следы, стал показывать:

— Видишь, вот левая передняя, вот пальца одного не хватает. Тот самый безобразничает, беспалый.

Действительно, когтей на лапе было четыре, а не пять, как на остальных.

Пришел и Мищихин, оценил обстановку.

— По миру нас пустит, так-растак, на полтыщи убытку принес, как пить дать, это ж шутка сказать… — Потом отдал распоряжение Турачкину: — Чтобы этот ваш одноглазый, или, как там его, ушкуй, был немедленно отстрелян. Иначе деньги с тебя и Павловского высчитаю, как с бездельников. — И ушел.

— Раскомандовался, видали ево, — вяло возразил вослед ему Санька. — Сам ты одноглазый.

Посидели они, покурили, и Турачкин сказал:

— И в самом деле решать надо этого медведяру. Вопрос чести. Я тут пораскину мякиной, покумекаю…


Через день под вечер они сидели в стогу сена на Кирилихиной пожне. Стратегическая задумка Саньки Турачкина заключалась в том, что пожня эта — как раз на дороге Беспалого к сальнице. До нее отсюда — всего с полкилометра, а дальше начинается чащобье, ельник. Где-то там медведь залегает на день, оттуда выходит ночью куролесить. Но главная мудрость заключалась не в этом. Охотничья гениальность Саньки воплотилась в том, что метрах в сорока от стога бродил козел по имени Валет. Козел был привязан на веревке. С другого конца веревка крепилась за кол, втюканный в землю. Валет и был приманкой, он расхаживал вокруг кола, тряс своей козлиной бороденкой и беспрестанно блеял.

— Затвор-то на этот раз хоть передернул? — не без основания спрашивал Феофан. — А то получится, как прошлый раз.

Санька болезненно кривился. Вспоминать свой позор не хотелось, переводил разговор:

— А сам-то пулю взял, опять «пшенкой» лупанешь?

Провинились они оба, чего там говорить.

Время летело медленно. Санька ворочался на сене, несколько раз прикладывался к фляге, нервничал:

— Вдруг козла тяпнуть успеет, пока застрелим, Юдин штаны с нас тогда снимет. Валет-то производитель, сказывают, рекордный.

Августовская ночь опускалась на землю плавно, с неохотой, принося с собой сыроватую зябкость, настороженность, неуют. Окружающие предметы теряли привычные формы, становились неузнаваемыми, похожими на странных больших зверей. В ночном лесу, в самом воздухе началось таинственное, жутковатое движение теней. То вдалеке, то где-то рядом пронзительно вскрикивали ночные птицы. Колхозное имущество — козел Валет, не привыкший спать в ночном лесу, видно, побаивался этих звуков и теней и частенько громко взблеивал. Турачкин от этих взблеиваний вздрагивал, но действия Валета одобрял:

Назад Дальше