– Маринка зовет на новоселье. Квартира в Крылатском. Если запозднюсь – у нее переночую.
– Опять Маринка?
– Опять Маринка, – ответила жестко, увлекаясь игрой. Смягчила игру и прибавила тише: – Вить, ты же знаешь, я никуда давно не выбиралась. И ты тоже… Ну что, ты со мной? У тебя ведь и завтра выходной. – Знала, что он не сможет: затеял домашнюю перестройку и доламывал стену между своей комнатой и чуланом.
Однако он замялся, и она, тревожась, отрезала:
– Нет, лучше оставайся. С Таней побудь.
В “Метрополе” в зале с фонтаном взяли красное вино и стейки из осетрины.
– Куда летал? – Подумала: уже тыкаю.
– Спроси, куда не летал. От Баку до Эр-Рияда… Катастрофа, Союз теряем, нефть падает. В пять раз упала!
– Больше она не поднимется? – спросила Лена, не очень понимая о чем, но как о сопернице.
– Почему? – Погладил указательным пальцем ножку бокала. – Вырастет когда-нибудь, народ расслабится, а она опять упадет… Нефть, она всегда опасная. Обманная, неверная… – Закрутил бокал, рассматривая вино на свет. – Забыл, а у меня для тебя… – Рука – во внутренний карман пиджака, закачалось на цепочке золотое маленькое сердце.
Он угадал ее тайное желание: кулон в мелких острых рубинах. Лена приняла сердечко в ладонь, впившись глазами и шевеля губами, точно бы читала визитку. Восхищенно присвистнула.
– Надень, пожалуйста, прямо сейчас. Да, да, вот так. Тебе очень к лицу. К глазам твоим…
Под красное он взял стопку водки, и еще одну. Рассказывал что-то забавное и лютое про Саудовскую Аравию, куда летал, про их порядки: запреты на выпивку, казни за колдовство, отрубание рук. С мороженым она выпила рюмку ликера.
Он махнул официанту, черканул по воздуху – посчитай, наклонился через стол:
– Давай останемся…
– Еще посидим?
– Наверху, – совсем перегнулся и раздельно сказал: – Я здесь снял.
В прохладном тишайшем номере, куда их доставил зеркальный лифт, Миша не дал ей и секунды опомниться.
Повалил, придавливая к широкой застеленной кровати, сдирая блузку, задирая юбку, крепко целуя в губы, что-то с хныканьем и хэканьем бормоча. Отпрянул, стряхнув пиджак на пол и распустив ремень. Животик, которого она опасалась, не был тяжел. “Харна… Харна дивчина!” – прошептав, задвигался быстро и бешено, целуя в шею с разных сторон. Лена закрыла глаза: “Засосы… Не ставь…” – он задвигался еще быстрее и застонал.
Она вернулась из душа, он лежа попивал вино из бокала (бутылка – на полу, рядом с открытым дипломатом). На соседней тумбочке стоял другой полный бокал – для нее. Был включен телевизор, где в программе “Взгляд” выступал какой-то красивый поп, вернее, старший поп с белой бородой и черным колпаком.
– У вас есть такое слово? – бойко спросил усатый ведущий в очках.
– Покаяние – вот это слово, – медленное струение речи. – И человек, и народ должны знать: покаяние никогда не бывает поздним.
– Питирим, – сказал Миша. – Вместе на приемах бываем.
– Владыка, – перебил, загрустив всем круглым лицом, второй ведущий. – По стране идет война между народами: Карабах, Сумгаит, Фергана… Может ли церковь здесь помочь?
– Национальная вражда – великое зло. Церковь говорит так: несть ни эллина, ни иудея.
– Нефть? – Миша вскочил. – Как он сказал? Нефть? – и, довольный, выключил телевизор.
– Нефть, – легко согласилась Лена, забравшись в кровать и прижимаясь щекой к его сдобному плечу.
– Сказано-то как! Ни эллина, ни иудея! Общая нефть! Общенародная! А сейчас отовсюду и эллины, едрить их в качель, и иудеи. Они нефти в глаза не видели, но всё захапать хотят. Налетай, подешевело… Иногда думаю: никогда она больше не поднимется, вся моя жизнь впустую. Новый век – новое топливо. Что упало, то пропало…
– Всё? – Лена пощекотала его хоть и полноватую, но пригоже загорелую грудь. – Больше не встанет?
– Упала… Дальше будет падать. И мы вместе с ней. – Бережно взял за голову, ткнулся курчавой и влажной сиськой в губы, потянул вниз, мимо живота, туда, где было заново напряжено. – А… А… Алена…
– Что? – откинула челку, подняла глаза: снизу вверх он был особенно похож на клювастую дородную куру.
– Алена!
– Ты как меня назвал?
– Слушай… Лена… – Он дышал прерывисто. – Скажи: “Я Алена”.
– Ты чего хочешь?
– Пошути… Со мной… Можешь? Скажи: “Я Алена!”. Говори, – надавил на слабое темя.
– Не буду.
– Я дам тебе денег.
– Я не Алена. Не Алена я! – Она села, спустила ноги. – Не нужны мне твои деньги! – Мимолетно заметила: низ его сдувается, становится крошечным, теряясь в сероватой поросли.
Он протяжно вздохнул, раскинул большие руки по всей кровати, застыл вверх животом, который, наоборот, казалось, подрос, будто в него переместился воздух.
– Не Алена я! – Юбка, тугая молния на бедре. – Не Алена! – Влезла в каблуки. – Я Аленой не буду, понял?
Миша лежал безнадежно, немо. Поправила сумочку на плече. Длинный взгляд от дверей, и – вхлест, автоматной очередью:
– Мне насрать на твою нефть!
Не дойдя до лифта, свернула на лестницу, побежала, застегивая ускользающие пуговицы блузки.
На Ярославском вокзале в сумерках купила в киоске жвачку “Кофейный аромат”. Витя говорил: “Говно говном, но перегар хорошо отбивает”. Повертев, развернула. Коричневый брусочек был какой-то обиженный и трогательный – советская жвачка, беспомощная подражательница западной. Лена шла, двигая челюстями, пытаясь принять независимый вид, ощущая, как жвачка утрачивает вкус и липнет к зубам.
Сквозь ходьбу что-то кольнуло ее выше груди. Она резко остановилась. Золотое сердечко болталось туда-сюда, как заведенное. Черт, надо было вернуть. Увидела урну, потянулась к шее – сорвать – и не смогла, жалко.
А потом был август, гулкая деревянная церковь с голубыми куполами в Новой деревне возле Пушкино, куда привезла соседка Ида Холодец. Утром перед литургией у деревянного аналоя священник отец Александр, похожий на древнего пророка, добрый и спокойный, но словно бы скрывавший внутри себя яростное пламя, слушал ее, наклонив голову и приспустив смуглые веки на карие глаза. Под глазами у него были коричневатые мешки. В открытое зарешеченное окно врывался шум экскаватора, рывшего землю на поле невдалеке, – не мешая общаться им, двоим, но хороня тайну исповеди от остального тесного люда.
– Вы, знаете, что такое грех? По-гречески – это “мимо”.
Лена сказала:
– У меня вся жизнь, как будто мимо.
Потом он деликатно, но ясно спрашивал о грехах и как-то нашел такие правильные, быстрые, непринужденные, серьезные слова, что ей стало жалко мужа и она тоже быстро, без стеснения и подробностей, рассказала всё.
Проговорив все свои измены, она спохватилась:
– Но ведь он обижает меня… Издевается всё время. Прозвища придумывает. Лена-мурена. Морская змея такая.
– А меня в школе дразнили “Мень-пельмень”, – круглые глаза сверкнули улыбчиво.
Лена выпорхнула из-под его теплой епитрахили с золотыми нитями, которая пахла почему-то козьим родным молоком.
Потом священника убили топором, и она всхлипывала в толпе на похоронах. Потом увлечение церковью миновало, стерлось воспоминание об исповеди и целебной епитрахили. Она снова воображала себе других, но других не было, и Лена дошла уже до того, что вспоминала, как поднял ее вместе со стулом Кувалда.
Начальной размытой весной девяносто второго, созвонившись с Леной, Кувалда приехал к ним с поклажей – четырьмя стульями, связанными между собой веревкой. Это был дельный подарочек – стулья, утащенные некогда Клещом из подвала прокуратуры, благодарность Лене за избавление от страшной смерти. В феврале она, как чуяла, не послала бригаду под кинотеатр “Пушкинский”, а полезшие туда двое из другой аварийки сварились в кипятке взорвавшейся позади них трубы. Кувалда давно не был в Лениной бригаде, но ведь благодарны ей были все.
Лена медленно резала веревку ножом на террасе, нагнувшись и соблазнительно, как ей казалось, выставив попу.
– Я сделаю, – Кувалда взял нож, рубанул разок и распутал стулья в два счета, затем расставил в ряд. – Витек дома?
– В Москву уехал. Для труб своих искать фигню какую-то.
– Каких труб?
– Да на звезды он пялится. Давно уже. Вечером будет. Хочешь – дождись. Дочка в школе. Придет, познакомлю. – Улыбнулась не глядя, и добавила: – Ты проходи, посидим…
– Пора мне! – дохнул перед собой, как кузнец на меха.
– А у меня настойка есть. На черноплодке.
– Витя делал?
Он.
– В следующий раз.
– Что, выпить неохота?
– Охота. Я бы с ним и выпил. А без него… Не, я поеду. Хозяину привет! – Кувалда развернулся, затопал по сырому крыльцу, снова, как и тремя годами раньше, всей широкой спиной выражая смущение.
Глава 18
Лена брала Асино молоко не каждый вечер, но с постоянством. Она подходила к сиреневой калитке, нажимала на звонок, отдавала пустую банку и получала назад полную белизны. Едва она приближалась к калитке, трагический запах козьего молока уже начинал щекотать ноздри – какая-то мозговая реакция. За калитку не заходила, чтобы Ася ее не засекла, но всегда интересовалась робко: “Ну, как она там?”
– Да как? Привыкает.
– Не привыкла еще?
– Шалит.
– Можно, взгляну на нее?
– Лучше вам пока не видаться.
Однажды молоко вынесла Севина жена, большая Надя, которая была более словоохотлива:
– Чо же вы ее так распустили, что она у вас такая безмозглая? Заберите ее! Прошу! Ничего не надо, заберите, и всё!
– А что она?
– Я из-за нее таблетки пить начала. Она скачет, и давление мое за ней скачет. Поганка она, всех у нас забодала… С веревки рвется, запуталась, аж кровь из хайла пошла, я думала, околеет.
– Заберу, заберу, – тревожно согласилась Лена, и в следующий раз спросила у Севы: “Хотите, заберу ее?” – но он тотчас забурчал, словно того и ждал, тускло синея васильками глаз, чуть запыленными пятидесятилетним возрастом:
– Надя, что ли, напела? Да выучу я ее, вашу козу. Что я, коз не знаю? Будет ходить по струночке.
От этих слов Лене стало еще тревожнее.
Она отступала от сиреневой калитки с плохим чувством и не могла пить молоко. Она стала посылать туда Таню, которая, пусть и нехотя, осушала перед сном стакан парного, по утрам ела с молоком кашу. “Жалко нашу Асю, – повторяла Лена. – Привыкли все-таки к ней”. – “Сама виновата, – отвечала Таня с каким-то злорадным спокойствием. – Не отдавала бы”. – “И заберу! Забрать?” – “Всех жалко”, – Виктор значительно вздыхал. “Что ты вздыхаешь? Скажи: забрать?” – “Ага… Чтоб она дальше всех доводила? Если тяжело, пускай зарежет”.
Это было в общий их выходной. Лена пришла с работы утром, переместила красный квадратик настенного календаря на двадцать третье сентября, легла отсыпаться и проснулась, разбуженная железным стуком: муж, закрывшись у себя, чем-то гремел. Она закричала ему через дверь, не обалдел ли он. Вместо ответа он перестал греметь, она отправилась обратно в кровать. Проснулась от неприятного писка и треска. Встала: у Виктора из-за дверей на полную мощь шумели радиоволны и бубнил диктор, которого, как щепку, мотал туда-сюда девятый вал помех: “Указ исполняющего обязанности министра внутренних дел” – это муж доискался до станции, вещавшей из Белого дома.
Лена сердито пнула дверь, спустилась, умылась, заглянула в гостиную: “Ты не одна! Потише сделай!” (у Тани играла музыка в телевизоре) – вышла во двор и сразу утешилась: было золотисто от палых листьев и переспелого предвечернего солнца. Глянула на Асин сарайчик: пустая деревянная конура, надо убрать с глаз долой. Представила, как Витя будет всаживать топор, как полетят щепки, как доски лягут грудой. “Молоко”, – вспомнила она. В этот момент из окна со второго этажа донесся снова железный настойчивый стук. “Что он там варганит? Звездолет?”
А Виктор делал самопал – поджигу. Первый самопал он испробовал в августе, когда в сумерках в лесу за железной дорогой, дождавшись накатившего скорого поезда, чиркнул спичкой по коробку и выстрелил в темневшую близко сосну. Трубку разорвало: то ли слишком широк был надпил, то ли слишком много оказалось серы. Его чудом не изувечило, осколки пролетели возле лица, один рассек щеку до крови. Лене, вернувшейся с дежурства, он сказал: “Накололся”. – “Накололся? На что, на вилку? Опять пил”, – она заклеила ему щеку пластырем.
После неудачи Виктор не дрогнул и решил сделать новую поджигу. Сгодилась медная трубка от радиатора, который он вытащил из ржавой инвалидной машины, покоившейся на помойке возле дальнего леса. Орудовал он то у себя в комнате, то в летнем домике. Выпилил деревянную ручку из доски. Укоротил трубку ножовкой, оставив где-то тридцать сантиметров, потом сплющил молотком и согнул. Согнутый конец трубки примотал к деревянной ручке стальной проволокой. Сделал ножовкой надпил для спички – узкий, аккуратный, чтобы всё опять не пошло насмарку. Очистил перочинным ножом серу со спичек (пальцы плясали, чуть не порезался) и начал засыпать в отверстие трубки – истратил два коробка. Затем сварочным электродом утрамбовал эту серу, мельча в порошок. Чтобы порошок держался плотно, оторвал клочок от газеты (рванул по названию “День”, красивая черная надпись), смял в шарик и тем же электродом вдавил внутрь. Кусачками отхватил шляпки больших гвоздей, ссыпал сверкающую горсть следом в трубку. Не патроны, конечно. Мог бы и свинец расплавить, пули отлить, достав пластины из аккумулятора, но ничего, пусть будут шляпки гвоздей – не убьют, зато поранят. Виктор и не собирался никого убивать – так, на край, пальнешь в какого-нибудь упыря, считай, победил. Приложил спичку серной головкой к надпилу, одно крошечное полушарие утонуло внутри, другим, если нужен выстрел, следует чиркнуть по коробку – примотал клейкой лентой.
Этот самопал он, не боясь за себя, опробовал там же, в лесу: чиркнул, бахнуло, трубка выдержала, острые брызги угодили в очередную сосну, а частью скосили узкие листья и красные ягоды рябины. Правда, из травы вскочил мужик, которого не тревожили поезда, но разбудил выстрел или даже само ощущение выстрела поставило на ноги, ласково чмокнул воздух сизым ртом и быстро исчез в чащобе, хрустя ветками, проворный, как дичь. Главное, самопал был исправным. Виктор водил внимательными ладонями по стволу сосны, радостно находя зазубрины.
Теперь, после баррикад у Белого дома, он взялся за очередной самопал. Держать пару опасных трубок по карманам, крича при этом “Вся власть советам!”, лучше, чем просто кричать “Вся власть советам!”
…Лена дошла до сиреневой калитки и, даже не успев нажать на звонок, снова почуяла гадковатый, но драгоценный дух козьего молока, как будто сиреневый цвет был этому причиной, и сразу спохватилась: не взяла с собой ни пакет, ни банку.
Ей захотелось уйти, оставив лесника в покое хотя бы на месяц – там, глядишь, Ася обвыкнется, но где-то в роще раздался знакомый молебный крик. Лена перемахнула канаву и заспешила по слежавшимся склизким листьям туда, где среди берез туманилось что-то шерстяное.
Она вышла навстречу процессии. Сначала брели, пугливо оглядываясь, козочки, две белые, одна серая, за ними Сева на веревке тащил загвазданную, в слежавшейся шерсти Асю. Его круглое лицо взмокло и играло малиновыми пятнами, а соломенные волосы потемнели, казалось, по-осеннему подгнили. Рядом был мальчик лет восьми, тоже соломенный, с прутиком.
Ася, от неожиданности потеряв голос, рванулась к хозяйке, Сева удержал ее, быстро наматывая веревку на руку, она упала, подогнув коленца, и тогда уже выдала звонкий крик, более птичий, чем козий. Мальчик свистнул прутиком перед ее желтыми остекленевшими глазами.
– Мне уйти надо? – волнуясь, спросила Лена.
Сева взял козу за рог, наклонил ей голову и угрожающе сказал:
– У, я те, у, я те… – Коза тряхнула головой. – У, я те! – Он сделал голос строже, коза неловко встала, не глядя на Лену, коротко крикнула, косясь туда, где рельсы наливались шумом поезда. – Гуляете? Мы тоже. – Он прикрутил Асю совсем близко к себе, стянув ей веревкой шею. – Все наши укатили… с мамкой на юга… один Антон со мной.
Лена пристально рассматривала других козочек, на свою стараясь не глядеть. Мальчик неизвестно на что отозвался хищным смехом и прутиком легонько ударил серую козу, зарывшуюся носом в целлофановый сверток.
Ася пошла смирнее, молча, словно в надежде, что ее отдадут обратно.
Сева открыл сиреневые ворота, козы под свист прута проследовали во двор, опрятный, залитый бетоном.
Лена увидела кирпичный дом и большой дощатый сарай. Ася застыла, запрокинув голову в небо, и вдруг почти завыла; козы тоже остановились, смущенно перемекиваясь между собой.
– У, я те! У-у! – Сева захлопал в ладоши перед Асиными обвислыми ушами слева и справа, как будто бьет мошкару, а мальчик стал стегать ее по бокам.
Коза орала бесперебойно и не опуская голову, как будто в ней что-то поломалось. Втроем они схватились за нее и стали двигать к сараю. Лена, огорченная тем, что делает, тянула за рога, лесник, грозно понукая, толкал сзади, его сын охаживал прутиком. Загнать следом остальных коз уже не составило труда.
Потом Сева опустился на деревянную колоду и оскалил желтоватые зубы:
– Я ж ее сначала убедил. Заговорил ее, помните? Она у меня ручной стала. Потом как опомнилась: бодать захотела. Меня, Надю, ребят… Ну, от этих шуток я ее быстро отвадил. Так она моих коз перебодала. Они сами теперь дурные. Она не жрет, не пьет – откуда только силы берутся? – и их на голодовку подбила. Только затихать начала, и вот те раз, вас сегодня встретила. Как бы всё по новой не началось… Ладно, пойдем молока дам, – он встал. – Идем, покажу, как у меня всё устроено, – крепко взял Лену за локоть, повлек по бетонной площадке, напоминавшей летное поле аэродрома, с огородом по краям. – Там мои покои. Мой подъезд, я один туда хожу… Никто туда… У меня там всяко-разно… Чучела зверей сам набиваю!
Лена хотела вырваться, но настойчивая речь завораживала, подчиняла, и она шла за ним к крыльцу.
– Что вы хотите? – заколдованная, она ощущала себя не только податливой, но и откровенной.