Во время того разговора они еще были на «вы». Собственно, они до сегодняшнего вечера, вот буквально до этой минуты были на «вы». И только она собралась поговорить с ним про своего деда, как его супруге шкаф срочно понадобилось двигать!
Вообще-то Надины опасения на Белкин счет были так очевидны, что и шкаф-то не было необходимости выдумывать. И надо сказать, случись встреча с Константином год назад, эти опасения не были бы беспочвенными. Не то чтобы Белка обязательно взялась бы его охмурять, но как минимум не считала бы это невозможным. Потому что – а почему бы и нет, собственно? Внутреннее неспокойствие, сдержанное лишь усталостью, отсвет того и другого на всем облике – это не может не привлекать в мужчине. И такая малость, как наличие жены, не могла бы год назад приниматься Белкой во внимание, поскольку уводить его из семьи она не собиралась бы.
Собственно, она и сейчас не собиралась этого делать, но сейчас ей даже и роман с ним закрутить не хотелось. Так понятно было, как будет развиваться этот роман, как интерес к нему – по сути, всего лишь интерес к новому впечатлению – постепенно сменится цепочкой мелких разочарований, и привычкой, и исчерпанностью… Так понятно все это было заранее, что не стоило и начинать.
Может, злиться ей надо было на мадам Мазурицкую и ее супруга за нынешнее свое безразличие к новому мужчине, а может, спасибо им надо было сказать за то, что интерес ее теперь направился на другие области. На жизнь собственного деда, например.
Потому Белка и сердилась на эту Афину Палладу вятского разлива. Да ешь ты его с маслом, мужика своего! Поговорю, и пойдет он к тебе в постель, и шкаф по дороге передвинет.
Но сердись не сердись, а ясно, что вечер воспоминаний сегодня не состоится. Константин пожелал Белке спокойной ночи, Надя не удостоила ее больше ни словом, ни взглядом, и они вместе вышли из комнаты. Некоторое время их шаги слышны были в коридоре второго этажа, где располагалась комната Константина – комнаты Нади и Севы были внизу, – потом все затихло, кроме чуть слышных скрипов в деревянных стенах. Или, может, это кровать скрипела, если Надя решила утвердиться в своем праве на мужа немедленно.
Белка выдвинула ящик стола и достала альбом с фотографиями. Константин с самого начала разрешил ей рассматривать все, что она найдет в этой комнате, объяснив это тем, что она является внучкой Леонида Семеновича Немировского, а к нему его мама относилась особенным образом, – и Белка пользовалась его разрешением.
Только вот трудно было что-либо понять из старых фотографий. Действительно, война и война – все сняты в гимнастерках и в шинелях. После войны – в перешитых из шинелей пальто.
И что тут про них про всех поймешь?
Глава 5
Зина не предполагала, что возвращаться с войны – это так тяжело.
Никогда родной город не казался ей таким унылым, как в первую неделю после возвращения.
А он ведь такой красивый… И старые купеческие дома на улице Большевиков, которую по привычке называют Казанской, и река с высоким левым берегом, и над рекою собор Трифоновского монастыря, который, конечно, не действует, но все-таки придает городу своеобразие, и все-все, что было ей дорого, о чем она с такой любовью вспоминала на фронте! На все это Зина смотрела теперь так, словно оно сдвинулось с привычных мест, сместилось, размылось. Она сама не понимала, что такое с ней происходит.
Зина еле-еле заставляла себя разговаривать с подружками, когда те приходили с ней повидаться. Они были точно такие, какими она их оставила, уходя на фронт, ни в чем не изменились, и когда она видела их, то ей казалось, что и с нею ничего не произошло за эти годы тоже, и что же это значит – все, что в действительности с ней произошло, просто исчезло? Но куда?..
Ерунда какая-то! И это вместо того чтобы радоваться, что осталась жива и вернулась домой с победой! Зина сердилась на себя за такие странные мысли, и это усиливало ее желание быть одной.
Вообще-то она не была нелюдимой, вовсе нет, но посидеть в одиночестве и подумать, особенно когда с тобой происходят значительные события, – эта потребность всегда была у нее сильной, и именно этого ей не хватало на фронте. Ни в медсанбате, ни в санитарном поезде, куда ее забрал Леонид Семенович, когда его назначили туда начальником, одиночества не было и помину, это понятно.
Но вдруг оказалось, что оно недостижимо и дома. Сразу после Зининого ухода на фронт мама взяла на постой две семьи, эвакуированные из Ленинграда, поэтому в двух комнатках, которые Зина с мамой и покойным отцом сначала снимали у хозяев, а перед самой войной по решению горсовета, как и другие жильцы, получили в пользование, сделалось так тесно, что даже соседи по дому стали выражать недовольство, на которое мама по своему обыкновению битым словом ответила, что у себя в комнатах она хозяйка, а если кто недоволен, то пусть свое недовольство засунет сам знает куда, и соседи замолчали.
Зина новыми жильцами не возмущалась, конечно, хотя они занимали теперь ее комнату. При виде этих двух прозрачных женщин с тремя маленькими и такими же прозрачными детьми – мама говорила, что это они еще поздоровели за год на свежем хлебе, который оставался ей в качестве припека и которым она их откармливала, – при виде их сердце у Зины вздрагивало, и она понимала, почему. Они были из того же города, что и Леонид Семенович, они, может, были даже его соседками; она не решалась спросить, на каких улицах они жили…
Но как бы там ни было, а одиночество дома было теперь недостижимо. За ним Зина уходила в Александровский сад.
В седьмом классе она впервые прочитала здесь, на лавочке в одной из дальних аллей, «Асю» Тургенева, и с тех пор этот огромный старый парк связывался в ее сознании с ощущением сильного чувства. Очень сильного и очень горестного. Тогда она не могла объяснить его природу и причину.
И вот в первые дни после возвращения с фронта Зина ходила по тем же аллеям, что и в школьные годы, но отличие было в том, что теперь она знала причину горести, которой полна была ее душа: это тоже была горесть от потери. И хотя потеря была совсем другая, чем в «Асе», но точно так же ничего с ней не поделать, никак ее не избыть.
Зина выходила к ротонде, садилась между ее белыми колоннами, смотрела с высокого берега, как осенние деревья роняют листья в реку, и понимала: все готова она пережить заново, даже… даже то, что произошло с нею, когда гаубица попала прямой наводкой в палатку медсестер в деревне Зимари, только бы и другое пережить тоже – мерзлую багровую клюкву, протянутую ей на ладони, и обращенный на нее взгляд у Лукоморья, и дуб уединенный, на который они смотрели вдвоем…
Все это кончилось вместе с войной. Зина чувствовала тоску и отчаяние, и ни красота осеннего парка, ни белизна ротонды, ни чистый блеск широкой реки не были ее душе подмогой.
Неизвестно, сколько времени пребывала бы она в таком состоянии, если бы не насущная необходимость устраиваться на работу. Продуктовые карточки-то никто не отменял и тунеядствовать никому не позволено, а настроения свои можешь в свободное время перебирать, как фотоснимки.
Через две недели после возвращения Зина устроилась медсестрой в областную больницу, в хирургию. Пустые мысли от этого сразу прекратились, потому что она стала уставать хоть и не так сильно, как на фронте, но достаточно: работа есть работа. Однако на душе у нее легче не стало, и с этим ничего нельзя было поделать, не помогала даже усталость. Вроде бы на кровать валилась как сноп, но через два-три часа просыпалась: видения войны вставали в ее сознании так ясно, будто она и не засыпала вовсе.
Теперь это были совсем другие видения, чем в осеннем парке, в ротонде; не были они теперь связаны с Леонидом Семеновичем. И добро бы виделось что-то другое хорошее, ведь немало хорошего было за войну, стольких настоящих людей она узнала, стольких друзей приобрела. Так нет – ночами приходила теперь только смерть, и тяжкое горе давило сердце так, словно смерть была своя, а не чужая, и ничего не значили резоны, что она ведь не погибла, и вернулась домой, и спит на той самой кровати, добротной и дорогой, которую купил для нее отец, когда был еще жив и молод, а она еще только должна была родиться, только забилось ее сердечко у мамы под сердцем…
Это происходило каждую ночь, кроме тех, когда Зина дежурила. Она стала брать побольше дежурств, и от такого сочетания ночной работы с бессонницей вскоре сделалась похожа на тень.
– От тебя четверть осталась! – сердилась мама.
Каждое утро она покупала для Зины молоко, которое носили по дворам на продажу как раз четвертями, но и молоко не помогало.
«Это просто бессовестно! – Зина шла на работу и говорила сама с собою, хоть и не вслух, но в такт своим шагам. – Это бессовестно по отношению к больным. Ты можешь им навредить, потому что ходишь как под наркозом. Человек не кошка, он должен управлять своим сознанием. И ты обязана взять себя в руки. Это твой профессиональный долг».
Может, она и зря себя так уж пилила. Нареканий на нее по работе не было, навыки у нее после фронта были разнообразные, и многое она могла делать не задумываясь, почти что машинально, не зря Леонид Семенович ее хвалил… Стоило ей об этом вспомнить, как горесть, утихшая было, снова начинала шевелиться – так, как, наверное, шевелится под сердцем ребенок. Только не под сердцем была у нее горесть, а прямо внутри, в самой его сердцевине.
«Что за глупости! – снова одернула себя Зина. – Какая в сердце может быть сердцевина? А еще медик».
С такой досадой на себя вошла она в больницу.
Но досаду свою сразу же пришлось забыть.
– Скорее, Филипьева! – Старшая медсестра выбежала ей навстречу из сестринской. – Сергеенко просил, чтобы ты прямо в операционную шла.
– А что случилось? – спросила Зина.
– Женщину с аппендицитом привезли. Ну, стали смотреть, сомневались еще… А у нее раз – и перитонит!
– Кто смотрел?
– Да Сергеенко и смотрел. Пока то-се…
Ну конечно! «То-се» – это слово наилучшим образом объясняло, как работает доктор Сергеенко. С первых своих дней в больнице Зина удивлялась, как же врачу, всю войну проведшему в прифронтовом госпитале, не пошел впрок такой опыт. Иногда ей казалось, что он этим своим опытом не укреплен, а словно бы напуган. Но это было как-то чересчур сложно, и Зина не придавала таким мыслям значения.
В операционной она оказалась так скоро, как это только было возможно при соблюдении всех установленных правил. Больная уже спала под наркозом. Она была не женщина, а молодая девушка. И красивая, это Зина успела разглядеть, несмотря даже на маску для наркоза.
Как только Сергеенко начал операцию, Зина поняла, что он выбрал неверную тактику. Она точно это знала, потому что однажды ассистировала Немировскому, когда тот оперировал майора, которого везли в санитарном поезде с ранением обеих ног и у которого в дороге случился аппендицит. Майор долго не сообщал, что у него появились какие-то новые боли – потом объяснил, что думал, это просто прежние так усилились, – потому и произошел разрыв аппендикса, и все это выглядело один в один так же, как вот у этой больной теперь. Выглядело-то так же, а вот оперировал Немировский совсем иначе, Зина отлично запомнила…
Она смотрела на руки хирурга Сергеенко и понимала, что красивая эта девушка, у которой все бледнее становится высокий лоб, – что сейчас эта девушка умрет, и это случится в том числе по ее, Зининой вине, хотя она всего лишь подает хирургу инструменты. Всего лишь подает инструменты…
– Виктор Тарасович, – негромко произнесла Зина.
Сергеенко не сразу расслышал ее голос, ей пришлось обратиться к нему снова, погромче. Он обернулся к ней резко, с видимым раздражением…
– Она за тебя всю жизнь должна теперь свечки ставить!
Анестезиолог Савичева произнесла это с такой уверенностью, словно верила в чудодейственную силу церковных обрядов.
– При чем здесь свечки? – пожала плечами Зина.
– При том, что ты ей жизнь спасла.
Они шли по коридору от операционной, мимо них провезли на каталке только что прооперированную больную, потому Савичева и высказала свои о ней соображения.
– Вы преувеличиваете, Ольга Владимировна, – сказала Зина. – Просто я вспомнила похожий случай и сказала об этом врачу.
«Вне всякой субординации», – подумала она.
Савичева усмехнулась так, будто умела читать мысли. Ну да в этом случае не требовалось быть провидицей, все было как на ладони.
– У Сергеенко генерал на столе умер, – сказала Савичева. – За неделю до конца войны. Признали врачебной ошибкой, но не посадили почему-то. Он после этого не то что на воду – на воздух в операционной дует.
Зине стало понятно, почему от доктора Сергеенко так и веяло испугом. Кто бы не испугался! Хотя Леонид Семенович не испугался бы точно.
– А красивая эта Самарина, – сказала Савичева.
– Какая Самарина? – не поняла Зина.
– Да вот эта, прооперированная. Тоже загадочная персона, между прочим. Какой-то начальник столичного вида привез ее на черном авто и всячески стращал, чтобы лечили по высшему разряду, иначе никому тут мало не покажется. Сергеенко его уверял, что у нас всех лечат по высшему. Доуверялся…
Понятно, что после того как у такой больной случился перитонит, в голове у доктора Сергеенко появились не самые приятные мысли. И понятно также, что при таких мыслях врач вряд ли начнет совершать чудеса у операционного стола. Но все-таки Зина считала, что у медицинского работника должно быть достаточно воли для того, чтобы подобные мысли обуздывать.
Она зашла к больной вечером, когда та уже отошла от наркоза. Хотелось ее проведать и, если необходимо, подбодрить.
Положили Самарину в отдельную палату. Учитывая рассказ Савичевой про начальника столичного вида, этому, может быть, не приходилось удивляться. Но Зина не считала это правильным. Ведь едва ли такая молодая девушка могла быть в высоком воинском звании или обладать какими-либо особенными заслугами. А значит, никаких привилегий ей не полагалось.
Но все же это было не самой главной Зининой мыслью. Больная в самом деле выжила чудом, и теперь главным было, чтобы она выздоровела, ведь выхаживание после перитонита – дело нелегкое, и можно ожидать самых неприятных сюрпризов.
Не зря Зине показалось даже при беглом взгляде, что она очень красивая, эта Самарина. Теперь, когда лицо ее не было скрыто маской, это было совершенно очевидно. На него падал свет настольной лампы, и все его черты были как будто обведены сияющим контуром.
– А я знаю, на кого ты похожа!
Зине только сейчас пришла в голову догадка, и она ей обрадовалась. Но лампу все-таки отвернула. У больной и так от наркоза голова болит, наверное, а тут еще свет в лицо, и кто только додумался так лампу поставить.
Самарина посмотрела на нее с недоумением.
– Ты похожа на даму с горностаем, – объяснила Зина. – Картина Леонардо да Винчи, знаешь?
– Знаю.
Та кивнула и чуть заметно поморщилась: голова болела, конечно, Зина правильно догадалась.
– Я видела эту картину, – сказала Самарина.
– Я тоже, – кивнула Зина. – Нам Анна Станиславовна показывала, учительница истории, когда мы искусство Италии проходили.
Самарина улыбнулась Зининым словам. Это даже улыбкой трудно было назвать, лишь чуть дрогнула прекрасная линия губ. Ею в самом деле можно было любоваться, как картиной да Винчи.
– Садись, – сказала она. – Ты кто?
– Операционная сестра, – ответила Зина, садясь на стул у кровати. – Зина Филипьева.
– Я Полина. Это правда, что я чуть не умерла?
– Ты ведь не здешняя? – вместо ответа спросила Зина.
Она не хотела отвечать на Полинин вопрос. Сейчас больной совсем не время думать о таких тяжелых вещах, как граница жизни и смерти.
– Не здешняя, – ответила Полина.
– Из Москвы?
– Можно считать, так.
Что означает этот Полинин ответ, было не очень понятно. Но в конце концов, это не имело значения, Зина никогда не страдала пустым любопытством.
– Ну, выздоравливай, – сказала она, вставая. – Я на минуточку зашла, просто посмотреть, как у тебя дела. Спи побольше, это для тебя сейчас очень важно.
«Надо ей брусники моченой принести, – подумала Зина. – Витамины – это тоже важно, не только сон».
Непонятно, чем эта Полина так привлекла ее внимание. Одной только красотой – едва ли. Но вот бывает же, что чувствуешь значительность какого-то человека, а почему, и сам объяснить не можешь. Без видимых причин.
– Зина, – вдруг окликнула Полина, когда она уже подошла к двери. – Помоги мне отсюда выбраться.
– В каком смысле? – не поняла Зина.
– В прямом. Мне надо уйти из больницы незаметно. И вообще скрыться. Чтобы никто не знал, где я. Можешь мне помочь?
– Но как же?.. – растерялась Зина. – Ты же совсем больная еще… Да глупости ты говоришь! Ты же умереть можешь!
Полинины слова были произнесены таким тоном, который не оставлял сомнений в том, что она осуществит свое странное намерение. Конечно, Зина испугалась.
– Это сейчас не главное, – сказала Полина. – Мне надо скрыться. Это необходимо.
В том, как она сказала, что возможность ее смерти сейчас не главное, не чувствовалось и тени нарочитости или рисовки. Зато чувствовалась та воля, которую называют железной. Зина знала таких людей. На фронте она их видела и теперь могла узнать с полуслова, как только они хоть чуть-чуть позволяли себе проявить свою натуру. Стальные ножи это, а не люди. Вот почему Полина сразу показалась ей такой недюжинной, наконец Зина поняла причину.
– А… когда тебе надо скрыться? – спросила она.
– Чем скорее, тем лучше. Желательно прямо сейчас.
– Прямо сейчас нельзя. Ты просто не поднимешься.
– Поднимусь.
– Ладно, пусть поднимешься. Но потом у тебя сепсис начнется. Хорошо это будет? Давай до завтра погодим, а? – Тут Зина вспомнила про начальника столичного вида и догадливо добавила: – На ночь-то вряд ли кто-нибудь к тебе сюда явится, да и не пустят никого. А завтра спокойно рассудим.