На пристани - Василий Афонин 2 стр.


— Прозаик. Ничего не знаю выше лермонтовской прозы.

— У вас есть Лермонтовская энциклопедия?

— Имеется.

— Мне брат двоюродный прислал из-за Урала. Он в институте литературу преподает. Прислал как новогодний подарок. Ну и книга! Все в ней о нем. Она так у меня на столе и лежит. Вечером устану от тетрадей, отвлекусь на минуту, казалось, открою наугад, начну читать и — на полчаса. Все интересно. Сколько нового, неожиданного. Ей цены нет, этой книге, а тираж обидно мал. Попробуй, купи. Новостью для меня было прежде всего, что в нем смешались три крови, в Лермонтове. То, что его предки выходцы из Шотландии, я знала и раньше. А вот третья кровь! Это, видимо, и дало результаты — дар такой могучий. И клок светлых волос надо лбом — признак высокой породы. Помните, у Печорина светлые волосы, а усы и брови черные. Лермонтов там как раз рассуждает о породе,

— Есть такое.

— Вы не устали? Не утомила вас своей болтовней?

— Ну что вы. Мне интересно.

— Скажите, а Булгакова любите вы? Это один из моих любимых.

— Люблю, пожалуй. Одну книгу — очень,

— «Мастера и Маргариту»?

— «Мастера и Маргариту».

— У меня нет отдельного издания, журналы. Книгу не достать нипочем. Послушайте, как он мог, а?! Ну Москва, тридцатые годы, все эти прохиндеи типа Степы Лиходеева… он их наблюдал в жизни. Но Воланд?! Свита его?! Один кот чего стоит! Кот — прелесть. А Понтий Пилат, Иешуа Га-Ноцри?! Казнь на Лысой Горе?! Все эти страницы, что в статьях именуются историческими. Многие куски знаю на память. Вот хотя бы это… «Тьма, пришедшая со Средиземного моря, накрыла ненавидимый прокуратором город. Исчезли висячие мосты, соединяющие храм со страшной Антониевой башней, опустилась с неба бездна и залила крылатых богов над гипподромом, Хасмонейский дворец с бойницами, базары, караван-сараи, переулки, пруды… Пропал Ершалаим — великий город, как будто не существовал на свете…» А полночный бал у сатаны?! Как можно написать такое, не видя никогда? Вообразить? Как вы думаете?

— Это и есть талант.

— Но все одно, я в обиде на него, на Булгакова.

— Что так?

— Да он ввел в обиход слово «мастер». Теперь все литераторы называют друг друга мастерами. Начнешь читать статью — тот мастер, этот мастер. Даже неловко делается. Есть и рубрика «Мастера молодым».

— А вы не читайте статей, они почти все одинаковы. В них непременно употребляются определения «щедрый» и «пронзительный». Или «ювелирная работа», или «филигранная техника». Как дойдет до «щедрый и пронзительный», дальше можно и не читать.

— Знаете, что вам скажу? Только не сердитесь, пожалуйста.

— Постараюсь не рассердиться.

— В жизни у вас лицо угрюмое и с выражением глубокой тоски, как и на фотографиях. А говорите вы с душой.

— Вот тебе на! Как же мне иначе говорить с такой прелестной собеседницей. Во время разговора как раз вся моя тоска пропала.

— Вы не смейтесь. Я не закончила… Знаю, вы из крестьян, а лицо у вас совсем не мужицкое, хоть и бороду отпустили. И речь правильная.

— Вы мне, сударыня, напомнили одного литератора, с кем я познакомился после первой своей публикации. Мы сидели в кафе, обедали. Он поднял вдруг от тарелки глаза и стал внимательно так смотреть на меня.

— Что случилось? — спросил я, обеспокоясь.

— Врешь ты все, — сказал литератор. — Что твои родители крестьяне. Ты не мужик. У тебя лицо белогвардейского офицера. Барона.

— Ах-ха-ха! Вот видите, не одной лишь мне показалось.

— Ну литератору тому простительно, он был в таком состоянии, что свободно мог принять меня за кого угодно.

— На Шегарку приезжаете?

— Очень редко. Раз в два-три года. Пусто там теперь, глухо…

— Чувствуется, как любите вы родину свою, печалитесь о ней. Всюду, о чем бы ни писали, упоминается Шегарка. Это хорошо.

— Пока жив и пишу, она будет упоминаться.

— В ваших книгах много биографии. По ней можно проследить в какой-то степени… ну, развитие ваше, что ли. Правильно выразилась?

— Биографии много, но не обязательно точно следовать ей.

— Правда, что вы довольно поздно начали писать?

— Мне было за тридцать, как написал и опубликовал первую работу. Не знаю, поздно это или рано. Думаю, что в самый раз.

— А когда же вас принимали в писатели?

— Много позже. Мне было уже под сорок.

— Значит, вы еще молодой писатель? — девушка рассмеялась.

— Вот именно.

— В пору моего студенчества, жизни в городе, слышала разные разговоры. Считается, что у вас счастливая литературная судьба.

— Вроде так. Только никто не знает, сколько отказов приходится получать из журналов, сколько времени приходится просиживать над машинкой, перепечатывая заново помятые и истрепанные возвращенные рукописи. Думать, куда послать их. Никто не знает, с каким трудом и какими потерями издаются книжки. Случается, выпустят книжку, а радости никакой нет. Внешне… внешне все или почти все благополучно. Со стороны всегда виднее…

— Насколько я понимаю, это ведь не так просто — входить, что называется, в литературу. Вам кто-нибудь помогал? Или сами торили?

— Помогали, разумеется. Самому сложно.

— А нельзя ли послушать об этом? Или вы…

— Да почему же. Жил я тогда на юге, учился в университете. На последнем курсе стал пробовать записывать свои мысли, то есть пытался сочинять так называемую прозу. Это были зарисовки пейзажного характера. Деревня Жирновка, Шегарка, рыбная ловля, охота, проселочные дороги, сенокос, погода, разговоры всякие…

Подумав, послал эти этюды одному литератору в старинный деревянный русский город северный. Послал произвольно, не зная адреса. Прошло около месяца, вдруг, к радости своей, получаю теплое письмо. Автор письма советовал мне оставить все и заниматься литературой. Пробы мои понравились, но надо бы, рассуждал он, попытаться поработать над чем-то более серьезным. Над повестью, скажем, или рассказами, чтобы окончательно выяснить мои способности. Он ждет от меня новых работ.

Следует вспомнить, что перед тем, как послать свои прозаические зарисовки писателю в северный город, прочел я в одном из журналов его повесть, и она мне показалась интересной. Подвыпивший мужик в повести вез из сельпо в свою деревню товары, разговаривал с лошадью, ночь была морозная, лунная, завертки у саней поскрипывали. Все это было мне знакомо по деревенской жизни на Шегарке. Возил я и сам различные грузы на конях…

А позже немножко познакомился и с автором повести. Увидел перед собой человека среднего роста, внимательные глаза, рыжеватые с желтизной волосы, рыжеватая с желтизной борода, речь с легкой картавинкой. Обличьем автор повести напоминал собой Короленко. Он подарил мне одну из своих книжек с сердечной надписью… такому-то, с искренней верой в его хорошую литературную судьбу. И письмо и книга мне дороги, я их берегу. Письмо перечитываю иногда, вспоминая свое начало. Это был первый человек, поверивший в мои литературные способности.

— Ну вот, не зря же говорят о счастливой судьбе вашей. Он все это предвидел заранее. Ну а далее как складывались события?

— Не такая уж она счастливая, как кажется иным. Далее… Далее закончил университет, принялся в области учительствовать. Село было степное, унылое, почва солончаковая, вода горькая. Ни леса, ни речки. Все мне там было чуждо. Днем вел уроки, вечерами писал повесть, плохо представляя, что это такое. Закончил, дал прочесть и перепечатать одной своей бывшей сокурснице. Возвращая перепечатанное, сокурсница, глубоко и грустно вздохнув, сказала, писал бы ты лучше стихи. Я понял, что ничего у меня с повестью не получилось, и затосковал. Что же делать?

Новый год как раз, каникулы, сидеть в селе было тошно. Завернул рукопись в газету, положил в портфель да и поехал в Москву. В Москве мороз, на мне осеннее пальто, холодные ботинки. Знакомых нет, остановиться и переночевать негде, в гостиницах мест не дают, лишь по брони.

В Москве до этого был раз проездом, кроме вокзалов ничего не помню. Ночевал на вокзале, как в пору отрочества и юности, днем ходил по Москве, раздумывая, куда девать рукопись, греться заходил в магазины, подолгу просиживал в столовых, глядя в окна. Так минул день, второй, третий…

— Почему же вы не поехали туда, в северный город к…

— Не хотел показаться назойливым. Не хотелось огорчать слабой рукописью. Да и денег было мало совсем, хоть и зарплату получал.

— Хорошо, почему вы не пошли к Казакову? Ведь он москвич.

— Не знал, где его искать. Слышал стороной, что живет он постоянно под Москвой. А где? Я тогда вообще ничего не знал.

— И что же?

— На четвертый день, как открыли кассы, купил обратный билет на вечерний поезд. Сижу в вокзале, выходить наружу нет охоты, мороз такой, что туман на улицах. А рукопись — вот она, в портфеле. Сижу, перебираю в памяти литераторов, кто мне ближе вроде бы по духу. И тут осенило меня. Да господи, вот к кому следует идти, он выслушает и прочтет непременно. Вспомнил критика, работавшего совсем еще недавно в одном из журналов, он числится там заместителем главного редактора. Вспомнил статьи его и то, как ждал их обычно, как ждали все читающие очередной номер журнала, а он всегда почему-то поступал с опозданием. Откроешь журнал, что-нибудь да найдешь. Ежели не проза, то статья критическая или же очерк, не уступающий по достоинствам доброй прозе.

Помнил только фамилию критика того да инициалы. Кинулся к справочному, чтобы узнать адрес, имя-отчество сказал наугад и угадал, примерно назвал год рождения, хотя он мог быть и моложе и старше немного. И вот подают мне бумажку с записанным адресом, но, как выяснилось вскоре, адрес не тот совсем, киоскерша что-то перепутала. Еду со множеством пересадок на окраину Москвы, закоченев, долго ищу какой-то тупик, или переулок, нахожу дом, квартиру — на меня смотрят с недоумением. Злой, голодный и замерзший на вокзал возвращаюсь, обращаюсь в то же справочное и получаю через полчаса новый адрес, правильный.

И вот вхожу в подъезд большого дома, недалеко от станции метро «Аэропортовская», в подъезде дежурная строго спрашивает, к кому иду. Называю фамилию жильца, боясь, что не пропустят или потребуют документ, но дежурная молча кивает, и я прохожу торопливо, подымаясь по ступеням лестницы, забыв о лифте. Вот нужный этаж, вот квартира, сердце мое колотится, нажимаю на кнопку звонка, еще…

Позже много, познав литературную жизнь и все необходимые отношения, понял, что нарушил тогда определенный этикет. По правилам хорошего тона или поведения, следовало бы предварительно позвонить, назваться, объяснить толком, по какому поводу звоню, мне бы назначили — если назначили — день и час встречи. Но откуда мне все это было знать — такие тонкости. И откуда бы мне знать номер телефона. Узнавать в справочном опять же, звонить из автомата? А я вел себя, как в своей деревне. Вот изба, вот дверь — стучись, заходи, здоровайся, а затем и говори, что тебе нужно.

Дверь отворилась, и показался рослый мужчина с костылем-палкой в правой руке. Высокий лоб, темно-русые распадающиеся волосы, очки, небольшие усы. Лицо заплакано. Оказывается, он только что похоронил близкого человека, и в часы эти, а может и дни, было ему явно не до литературы. И опять же ничего этого не знал я.

— Вы такой-то? — спрашиваю осипшим враз голосом.

— Да, — ответил он утвердительно.

Тогда, достав из портфеля рукопись, протягивая ее стоявшему передо мной критику, стал бормотать я нечто совсем уже несвязное, что вот, приехал издалека, хотел бы поговорить, познакомиться… пожалуйста… посмотрите… прочтите… прошу вас… мало страниц… прошу… рукопись… искал долго… второй раз в Москве…

А он рукопись не берет, смотрит на меня изумленно, но без досады. Отступил. Я к нему ближе и все уговариваю, понимая одно, что если не сумею сейчас отдать повесть, то увезу обратно, а какова будет дальнейшая ее судьба, неизвестно. И опять бормочу что-то…

Рукопись критик все же взял. И едва принял он ее своею рукой, как я тут же поблагодарил его, извинился, простился и стал сбегать по лестнице вниз, вниз, вниз, не оглядываясь — оглохший, вспотевший, счастливый. Сбегал по лестнице, забыв опять о лифте.

Вернулся в село, в школу. Время тянулось тягуче. Месяц закончился, второй. Адрес критика теперь был у меня, но написать письмо ему не решался — не хватало смелости. А если и вправду повесть никудышняя, читать ему было скучно, мне будет втройне стыдно — ехал в Москву, искал, упросил прочесть. На исходе третьего месяца послал критику письмо строк шесть, а недели через три получил ответное на одиннадцати страницах. Письмо это стоит всех статей, написанных впоследствии обо мне. Перечитывал его часто в селе, вечерами, в комнатушке своей. Затоплю печку, сяду рядом…

Оказывается, повесть критик прочел сразу же, она ему понравилась, и он принялся меня разыскивать, но найти не мог, так как из литераторов никто не знал, кто я такой. Адреса своего ему не оставил, была на последней странице рукописи моя фамилия, только и всего. Но фамилия абсолютно ничего никому не говорила. Узнал еще из письма и то, что за время это рукопись успели прочесть два уважаемых писателя, повесть и им понравилась, понравилась настолько, что они рекомендуют ее в один из московских журналов к публикации. Осенью этого же года повесть была напечатана. В следующем году — вторая, в этом же журнале, но уже без чьей-либо помощи. Сам принес в редакцию повесть, предложил. Прочли, взяли…

— Да-а, история самая удивительная! — воскликнула девушка. — Не у всякого такое начало. Ну а если бы критик не взял повесть?

— Не знаю. Переждал бы какое-то время, успокоился. Послал бы или повез еще кому-то. Скорее всего, еще одному писателю, сибиряку, живущему на Кубани. Когда повесть была принята редакцией, он интересовался моими делами, но более сдержанно. Вероятно, нашел бы Юрия Казакова. Тут ведь дело не в публикации даже. Главное, встретить человека, который бы убедил тебя, заставил поверить в себя.

— Инте-ересно. Ну а первая книжка?

— Первую книжку издал на четвертом году со дня первой публикации. Был наивен и ожидал, что издательские работники, прочитав в журнале мои повести, горячо заинтересуются, тут же сами захотят издать их и издадут. Но такого не бывает. Первую книжку свою издал в третьем по счету издательстве, в двух первых рукописи сознательно забили отрицательными рецензиями. Возможно, не издал бы и в третьем, если бы один из тех, кто рекомендовал повесть в журнал, не вызвался издательству написать к моей книжке предисловие. С его предисловием книжка и вышла.

— Она есть у меня. Там рисунки проникновенные. Художника Зайцева, да?! Знаете, просто здорово, что вокруг вас оказались такие добрые люди. Точнее, кого-то из них вы разыскали сами. Всем им вы должны быть глубоко благодарны за участие. Подобное случается не каждый день, я так себе представляю.

— Всем им бесконечно благодарен по сей день. И сохраню благодарность надолго. И первому редактору своему, и первому художнику.

— И что же, дружите вы с той поры с кем-то из них, переписываетесь?

— Нет, до дружбы не дошло. Им это не нужно. И не переписываемся. Иногда, редко, правда, вижусь с тем или иным. Чаще всего — с критиком. Но и то редко, хотя внимание его чувствую постоянно. Встречаясь, мы с улыбкой вспоминаем наше знакомство. Теперь уже не показываю ему написанного, он отпустил вожжи, считая, что я давно нахожусь в свободном полете, называя меня блудным сыном, но ревностно следит за движением моим. А в первое время, приезжая в Москву с новыми рукописями, шел непременно к нему. Бывалочи, прочтет рассказ или повесть, сядет напротив, положит рукопись на колени и начнет хлестать меня за плохую строку, абзац или целую страницу, а то и за всю не шибко удачную работу.

Лоб залысинами уходит под спадающие волосы, глаза за очками смеются, губы движутся в язвительной улыбке, усы шевелятся, а я сижу, слушаю, чувствуя, как стекает по спине пот. Это были полезные встречи. Критику благодарен более, чем кому другому. Разница в возрасте между нами не столь велика, но перед ним всегда ощущаю себя юнцом, теряюсь в какой-то степени.

— Вы что же, с некоторых пор не хотите утомлять его своей прозой? Стесняетесь? Или нечто другое останавливает вас?

— Стесняюсь. Не будет же он из года в год читать мои сочинения. Не принято так. Да и занят он, много работает. Семья.

— Это сколько же вы отдали времени новому для себя ремеслу?

— Порядочно. Одиннадцатый год.

— Рады?

— Устал.

— Но хоть удовлетворены?

— Иногда есть удовлетворение, иногда нет.

— По-иному все представлялось?

— Никак не представлялось. Открывал каждый новый день.

— А в состоянии вы бросить писательство? Найдется мужество?

— Все чаще об этом думаю.

— Надеюсь, вы не играете?

— Как перед иконой.

— Спасибо. Скажите, а много вас по стране?

— Десять тысяч, кажется.

— С ума сойти. Но зачем так много?

— Не знаю. Десять тысяч, да. Столько же, примерно, на подходе.

— С ума сойти. Что, недостаточно десяти? Еще будут принимать?

— Без конца.

— Но зачем?

— Не знаю.

— Булгакова нет на вас. Или — самого Михаила Юрьевича.

— И правда.

— А вы можете сказать, сколько по стране издают в год художественных книг? Особенно стихотворных сборников?

— Не могу. Неимоверное количество. Не поддается учету.

— Но зачем?

— Не знаю. Не планирую, не издаю.

— Издали бы семь-десять хороших сборников, дав им широкий тираж. Издали бы лучше историю России, Соловьева, скажем. Попробуй, прочти Соловьева. Или Карамзина. Или Ключевского. Родился в России, живешь в России, а историю ее не знаешь. Стыдно. Почему не знаешь — книг нужных нет, а макулатурой завалены прилавки, склады, библиотеки.

— Всеми этими вопросами, как вы понимаете, не ведаю.

— Послушайте, что происходит с нашей литературой? Десять тысяч членов, а читать почти нечего. Десятка два-три имен назвать можно и все. А остальные. Что делают остальные?

— Пишут.

— Стыдно, мне кажется, плохо писать, имея перед глазами полки с классикой. Стыдно плохо писать, когда рядом с тобой жил человек, написавший «Тихий Дон», жили рядом Булгаков и Казаков.

Назад Дальше