В ДОЗОРЕ
— Ты, парень, видать, в лесу вырос? — добродушно улыбнулся доктор.
— Ага! На лесном кордоне! — согласно закивал я.
Страхи мои как рукой сняло…
Запуганные большим конкурсом да россказнями остроязыких городских ребят, мы, поступающие в училище деревенские подростки, очень боялись медицинской комиссии. Она была нам в диковинку. Мы понятия не имели, как это ты, голый, идешь от одного доктора к другому и тебя осматривают, ощупывают, прослушивают. Больше всего робели мы перед глазным кабинетом. Оттуда многие выходили чуть не в слезах и на вопросы потерянно махали уже бесполезным листком с пометкой: «Не годен».
Им предстояло ехать обратно домой.
Войдя к глазнику, я ошалело застыл у порога. Доктор кивнул мне на стул, велел закрыть один глаз черной картонкой и ткнул указкой в лист с буквами. Я следил за его быстрой рукой и, боясь отстать от нее, торопливо выкрикивал буквы. И чем точнее отвечал, тем сильнее пугался. А не ловушка ли это? Уж больно хорошо я все видел.
Дойдя до середины листа, доктор чуть замешкался, по-недоброму глянул на меня и передвинул указку к нижнему обрезу. Но и самые мелкие букашки-буковки не расползались, не замельтешили, а сидели на месте, четкие и ясные.
Доктор хмыкнул, подсел ко мне и давай быстро-быстро листать необычную книгу. Все страницы в ней были пестро раскрашены, словно выложены разноцветными стеклышками. Глянув на лист, нужно было не мешкая говорить, какую ты цифру или геометрическую фигуру увидел в этой мешанине.
— Девятнадцать… Двадцать шесть… Четыре… Треугольник… Круг!
Тогда-то и улыбнулся мне угрюмый на вид доктор.
В книжках я читал, что таежные жители — охотники, лесники, звероловы — были меткими снайперами. Но при чем тут лес, я не знал. А спросить было не у кого.
Вечером я лежал на жесткой курсантской койке в темном пустом «кубрике» и думал о дружках, о скором отъезде домой, о том, как пойду с пристани по тракту сквозь утренний лес. И наплыла на меня синяя тайга. Она колыхалась подо мной, густая и нескончаемая, уходя за далекий горизонт. Будто я снова влез на сторожевую вышку…
Вышка стояла на лысой макушке пологой возвышенности. Это был обветшалый топографический знак. Верхнюю площадку его немножко расширили, оградили и закрыли дощатым грибком. Почти целый месяц мы с Петькой, пока болел его отец, дежурили здесь. Взрослых, особенно мужчин, не хватало, и мы с дружком стерегли лес от пожаров.
Вокруг нас, куда ни глянь, в жарком мареве колыхалась тайга. С одной стороны на горизонте голубел Денежкин камень. С другой — прозрачно дымил недалекий город. Там в шахтах горняки добывали бокситовую руду. Из нее выплавляли алюминий для крылатых боевых птиц.
Шла война. Бои гремели далеко-далеко. Но когда над уральскими вершинами грудились тучи и обожженное молниями небо содрогалось от сердитых раскатов грома, нам с Петькой казалось, что это голос войны. Думалось, что там враг и вот-вот земля загудит и застонет от взрывов совсем близко. Наши сердчишки гулко выстукивали: «Тревога! Тревога! Тревога!» Мы с опаской и надеждой поглядывали на тесовый шкафчик, где прятался старенький батарейный телефон-молчун. А вдруг он призывно затрещит и суровый командирский голос скажет нам: «Держитесь, ребята! Вы будете корректировать артиллерийский огонь».
Долгая война приучила нас даже в играх постоянно думать о ней, хотя наши лесные дежурства были и без того очень серьезными. Час за часом мы должны были смотреть на безмолвные сверху леса и, если появится где дым, немедля звонить в лесничество.
Бывало, от напряжения, от жары и резкого солнца вдруг заломит глаза, вышка начинает кружиться, раскачиваться. Тогда один из нас, зажмурясь, ложился на площадку или сползал вниз, чтобы отлежаться в траве. Даже короткими ночами мы пялили глаза в зыбкую темноту и поочередно тут же, на вышке, спали сторожким сном, завернувшись в старенькую шубейку.
Наше дело — наша дозорная вышка, наш наблюдательный пост — занимало у нас все время. На дежурства и с них мы ходили пешком — пятнадцать километров лесными прохладными тропами.
С вышки тайга казалась одинаковой. Особенно к концу дня она была утомительно однообразной. Дрожащие в прокаленном воздухе дали скрадывали разницу деревьев в цвете, высоте, и леса расстилались ровным темно-синим покровом. Зато когда мы спускались на землю, глаза наши видели все с удвоенной зоркостью. Каждое дерево было неповторимым, непохожим на другое, и за каждым поворотом тропы перед нами открывались все новые и новые подробности.
К концу месяца мы знали на своем пути любую колоду, любой завал, любое приметное дерево. Мы уже охраняли не просто безликий лес, а свои, до мелочей знакомые нам родные места.
Мы даже попытались и по-другому позаботиться о них, правда, получилось это по-детски, наивно и неумело.
Возвращаясь домой, мы однажды свернули с тропы и побрели по дну неглубокой речушки. Нам, заядлым рыболовам, она не понравилась. В ней не водилась рыба. На обратном пути мы принесли ведерко выловленных бредешком пескарей, окуньков, красноперок и пустили их в речку. Но сколько мы лотом ни бродили по ней, нигде не встретили наших новоселов. То ли вода не подошла для них и они погибли, то ли скатились по течению до большой реки.
Вскоре отец у моего дружка поправился. А мы с Петькой долго еще в самом разгаре ребячьей игры вдруг останавливались и озабоченно смотрели друг на друга, как будто нам по-прежнему надо было бежать на вышку. Спохватившись, мы продолжали играть, но почему-то было уже неинтересно.
МОИ КЕДРЫ
Они очень молоденькие, эти два кедра. Им всего-навсего лет по тридцать, а живут кедры до пятисот. Они растут в далеком рудничном городке на берегу студеной Колонги.
Растут с последнего, победного, военного года.
Два кедра, верно, единственные на той улице и потому бросаются в глаза всякому. И всяк задумывается: каким ветром занесло их сюда, на каменистую скудную почву?
Они стоят густые и молодо могучие, поднявшись вершинами над нашим старым, сутулым домом. Они уже наверняка плодоносят, и нетерпеливая ребятня втихомолку до времени сшибает с них шестами упругие шишки, пахучие и маркие от кедровой смолы.
Как мечтал об этом в те неблизкие годы я сам! Не довелось…
Мне, как всем в том возрасте, хотелось чем-нибудь заявить о себе, оставить память. Сколько заплотов изрезали мы складнем, чтобы корявые буквы кричали прохожим наши имена! Сколько раз за это поминали недобрым словом и драли нас старшие! Тогда мы высекали «вечные памятники» себе на прибрежных каменных глыбах.
Напрасное занятие… Глыбы были вылизаны рекой до сверкающей гладкости. А уж что говорить о недолговечных, сколоченных из обрезков заборах!
Дом наш сиротливо стоял в глубине двора па самом берегу. Вокруг ни деревца, ни кустика. Только огородная зелень да маленький островок задичалой конопли возле забора украшали усадьбу.
После лесного кордона на новом месте мне казалось пусто и серо. Как я завидовал тем, у кого подле домов по весне белым-бело от цветения и спозаранку допоздна гомонят птицы.
Осенним днем я сходил в лес и посадил в огороде рябину, черемушку, березку, а на самом светлом месте под окнами — два маленьких кедра. С какой осторожностью я выкапывал их в лесу, с какой заботой засыпал корешки перегноем! Как радовался, когда кедры принялись на новом месте, пошли в рост!
Вскоре мы уехали из таежного городка.
Вначале я очень жалел, что не у меня под окнами загудит на ветру густая голубоватая хвоя. Кто-то другой попробует первые шишки…
Потом успокоился. Стала радовать простая мысль: кто бы ни жил в доме, он все равно добрым словом вспомнит меня.
С тех пор я не бывал в северном городке. Он живет в моей памяти как далекое невозвратное детство. И шумят там два моих кедра.
ЗАВИСТЬ
Она заплакала. Ей казалось, что я обидел ее. И она стала непримиримой: не захотела даже выслушать меня. Мне пришлось уйти.
Я бесцельно шел по улице. Дул ветер, резкий, колючий. Пролетали снежинки. Они падали на дымящийся асфальт, таяли, свертывались в прозрачные капли: совсем как слезинки на ее щеках.
Позади меня тарахтел дорожный каток, безжалостно подминая темную массу и редкие снежинки на ней. А впереди на пустынной мостовой под самым углом дома, срубленного из бревен в смолистых прожилках, лежал щенок. Он блаженно припал к теплому, парному асфальту, положив кудлатую морду на передние лапы…
Как мы были похожи на него маленькими!
Когда не было работы дома по хозяйству, мы убегали на реку или в лес. Мы веселились. Скоропалительные ребячьи ссоры не причиняли нам боли. Мы забывали даже на какое-то время о похоронках, не миновавших почти ни одного нашего дома, о слезах матерей, о голоде. Летом мы были особенно беззаботными. Целыми днями пропадали на реке: купались, загорали, рыли на песчаных отмелях каналы, строили запруды. А когда солнце пряталось за тучу, распластывались на горячих бревнах, выброшенных полой водой на прибрежную гальку. Капли липучей смолы оставляли на задубелой коже темные отметины. Скрипучие жуки-дровосеки ползали по коре, грозно поводя длинными усами. А нам уже лень было ловить их и стравливать друг с другом. Мы только блаженно жмурились, как этот щенок…
Мне еще сильнее стало жаль себя. И полезли в голову плаксивые самодельные стихи, кончающиеся немощной строчкой: «У меня есть кров и дом, только холодно мне в нем». Растравляя свою наполовину выдуманную боль, я было побрел дальше. Но не сделал и десяти шагов, как каблуки мои гулко застучали. Снег здесь уже не таял, и черный тротуар лежал весь в белых накрапах.
Асфальт постепенно остывал.
Кому я позавидовал! Нелепая зависть…
Я вернулся к щенку. Весь в репьях, грязный, он часто вздрагивал всем телом. Заискивающим, тоскливым был взгляд его собачьих глаз. И две мутные капли катились по свалявшейся шерсти.
МГНОВЕНИЕ
Досаду на глупую ссору я выместил на дровах. Взлетал и падал колун. Со звоном отскакивали поленья. Я крушил чурку за чуркой, стараясь отвлечься.
Вдруг по стенке сарая скользнул солнечный зайчик. За ним — второй, третий.
— Какой дурак там крутит зеркалом? — ругнулся я. Распрямил спину, глянул вверх.
Неподалеку па крыше старого дома створкой чердачного окна играет шалый ветер. Гоняет ее взад-вперед — только знай поют шарниры. Чувствую: и со мной успевает заигрывать. Выскочит из-за поленницы, словно холодной ладошкой шлепнет меня по вспотевшему затылку — и шасть на крышу. Будто говорит: «Не сердись. Побалуем?»
Стал я озираться вокруг… Небо — цвета снятого молока. Снег в садике влажно поблескивает, покрытый легкой корочкой, как глазированный пряник. Почки на сирени стали выпуклые. И воздух какой-то особенный: густой, влагой напоен.
Взялся я снова за топор. Расколол две чурки и опять уставился на небо. Ничего вокруг будто не изменилось, и я — тот же. А вот слышать стал вроде лучше. Весело чирикают воробьи. На дальней улице позванивают трамваи. И даже от хрупких сосулек на ветру доносится легкий перезвон.
И запахи, запахи в нос забили: ядреный, смолистый — от сосновых дров; а то еще от коры осиновой пахнет прелыми листьями… Словно в лес попал в конце апреля.
Тяжело стало колун поднимать. В груди зябкая пустота, как от мятной конфеты натощак.
Будто толкнул меня кто. Отшвырнул топор и чуть не бегом — со двора. Растормошу ее, заору: «Брось дуться! Весной пахнет!» Взлетел по лестнице, рванул дверь и… чуть скобу не оторвал. Ушла. Не дождалась…
А вечером я снова был ершистым и все сдерживал себя, чтобы ненароком не уколоть ее резким словом или нелепой остротой.
ПАМЯТЬ
В то лето, когда я должен был пойти в школу, мать сшила мне штанишки без лямок, правда коротенькие. У меня был бросовый ремень — половинка старого отцовского, прелая и рассохшаяся. Мать ворчала на меня за худобу, все надеялась, что я потолстею. Штаны она скроила слишком просторные. Я собирал их вокруг себя складками, затягивал ремень и застегивал его на единственную дырку, которую сам проткнул гвоздем. Почти сразу после нее ремень кончался неровным срезом.
Стояли душные и пыльные дни. Нам было скучно и тесно на маленьком полустанке, пропахшем мазутом и паровозным дымом. А за рекой синели прохладные леса и уходили вдаль Уральские горы. Они начинались за железнодорожным мостом пологими увалами, а у горизонта их вершины грудились низкими облаками. Мы, ребятишки, убегали в лес. Мы карабкались по каменистым осыпям и искали на солнечных полянах лесную лилию — саранку. Из-под плотного, накрепко прошитого корнями дерна мы выкапывали ее желтые луковицы, шероховатые и холодные на ощупь, сладковатые и маслянистые на вкус.
С нами была лишь одна девчонка — Лелька. Угловатая и босоногая, как все мы. На ней было выгоревшее оранжевое платьице с черными пятнышками. Оно походило на большой и яркий цветок саранки. Она нисколько не отставала от нас, не повизгивала и не хныкала, как другие девчонки, проворно перепрыгивала с камня на камень и не боялась высоты.
Лишь один раз ей понадобилась помощь — когда я влез на огромный обомшелый валун. Лелька бегала вокруг, задирая голову, и никак не могла запрыгнуть на камень. Тогда я подал руку, уперся пятками в упругий мох и потянул ее к себе.
Тут и случилось несчастье. Лопнул от натуги прелый ремень. Ненавистные складки мигом расправились, и штаны мои скатились до самых колен.
Первой прыснула Лелька. Потом, видимо, поняла по моему лицу, что мне не до смеха, и смолкла. Но тут подскочили ребята и захохотали в три голоса. Они показывали на нас пальцами и корчили рожи. И в смехе их было что-то нехорошее. Лелька начала озираться. Волосы хлестали ее по глазам, и она отмахивалась от них и морщилась…
Так и прошли мы по единственной улице полустанка. Впереди я, вцепившись в пояс штанов. Рядом испуганная Лелька. А за нами все станционные мальчишки. Лелька жалась ко мне и смотрела на меня огромными глазами. В них был немой вопрос и такая боль, что я невольно прятал свой взгляд, отворачивался от нее. Тогда она, смяв свои лохматые волосы, захватила лицо ладонями и так, вслепую, бросилась бежать…
Много минуло лет. Но до сих пор я теряюсь прилюдно рядом с женщиной. Невольно становлюсь угрюмым и замкнутым.
Все боюсь, что вдруг кто-нибудь из-за меня запятнает ее грязным словом.
СИНЕНЬКИЙ СКРОМНЫЙ ПЛАТОЧЕК
В то время это была самая известная песня. Баянист на танцплощадке играл ее очень часто, по нескольку раз за вечер. В ее мелодии чувствовалась задумчивость и грусть, а в словах открыто сквозила полынная горечь тех лет. Ведь почти все провожали… и обещали… Но беречь заветное умели не все. Может быть, поэтому и отдавала песня горчинкой.
И еще помнится, раза два-три за вечер над танцплощадкой вихрем проносился веселый фокстрот. Нужна была людям какая-нибудь отдушина, возможность забыться на минуту, ни о чем не думать, а просто танцевать и беспечно подпевать баяну.
Раньше мне никогда не приходилось бывать на танцах. В леспромхозовский клуб зимой нас не очень-то пускали. Да и мы не рвались туда. А в то лето у нас вдруг завелась привычка — взрослее мы стали, что ли? — каждый вечер вертеться возле танцплощадки. Была она под боком, в конце улицы, рядом со старой церковью на обрывистом берегу Колонги.
Конечно, привлекали нас сами танцы, сама музыка, но мы не признавались в этом даже себе. Мы разыгрывали на людях отчаянных, смелых сорванцов и старались выказать девичьей половине свое великое презрение.
У каждой девчонки обязательно был носовой платок. Без него ни одна из них не позволила бы себе прийти на танцы. Их носили в нагрудных кармашках, затыкали за обшлага, а если кармана не было, просто пришивали, сложив треугольничком или распушив веером. Что это были за платочки! С кружевами, расшитые необыкновенными цветами, со словами: «Не забывай…», «Помни…» и другими заклинаниями.
Вот за этими платочками и охотились мы. Нам ничего не стоило во время танца вывернуться из-за чьей-нибудь спины и чуть подпрыгнуть. А то просто подкрасться в перерыв сзади к отдыхающим и стремительно выбросить руку из-за штакетника… Раздавался треск ниток или запоздалый крик, чаще всего первое испуганное «ой!», а уже потом на наши головы обрушивалась ругань. Девчонки тоже попадались отчаянные.
Все это сходило нам в общем-то безнаказанно. Ведь парней на площадке было очень мало, девчата танцевали друг с другом… Бывало, нарывались мы и на неприятности. Уж если попадешься в руки чьему-нибудь постоянному ухажеру, то с неделю ходишь в синяках и шишках. Но это лишь поднимало наш задор, и мы наглели еще больше.
…В тот вечер я охотился за платочком Райки из сплавной конторы. Такого я еще в руках не держал. Это был целый букет из кружев. Достать его я мог бы довольно просто, мне помогали дружки. Но на танцах появился Федя Жук, рукастый, хмурый сплавщик.
Краем уха мы слышали, что у них с Райкой что-то было. Что-то наговорил он там про нее, обидел. Еще зимой пошла гулять по нашей окраине частушка:
А потом я сам видел, как провожала Райка на войну совсем другого парня, целовалась с ним, плакала, долго махала вслед поезду мятым платочком.
Теперь я не знал, как обернется дело, решил выждать и понаблюдать за Федькой.
Он стоял с ребятами, не танцевал, но на Райку поглядывал. Она, казалось, не замечала его. Когда баянист заиграл очередной танец, Федька через всю площадку направился к ней. Я не знаю, о чем они там говорили, только Райка вдруг вздернула голову, отвернулась от него и подвинулась ближе к подругам. Федька так же открыто прошел с угла на угол площадки и вышел за штакетник. Здесь и попались мы ему на глаза.
— А-а, начинающие кусочники. Платочки-цветочки рвете. Райку знаете?.. Сделайте-ка у ней цветочек. — И, видя, что мы не двигаемся с места, прикрикнул: — Ну!
А нам-то что. Мы — пожалуйста, если так просят… Через десять минут платочек был у меня в руках.