— Ну, упористо, если это вам больше нравится… В наши с вами годы это вредно… Нам побольше двигаться надо, кровь разгонять… Я вот на днях одного старика в Лубянском проезде видел, нищего, с табличкой: «Защитник Севастополя. Родился в тысяча восемьсот тридцатом году»… Не угодно ли вам, — до ста лет дожил: вот это номер!.. А почему? Двигался много: пятьдесят лет уже побирается… «Меня, говорит, как волка, ноги кормят»… А кабы он на одном месте стоял да какой-нибудь несчастной речонкой упивался, не дожил бы он до ста лет, поверьте представителю медицины!
Вознесенский говорил это, уже стоя с нею рядом и снизу вверх поглядывая на нее игриво, но старуха обиделась почему-то; она сказала строго:
— Шли бы вы себе с дамами болтать! — повернулась и пошла вправо, в сторону купальни, а доктор долго и сосредоточенно следил, как она переставляет свои длинные и негнущиеся ноги, старательно обходя кочки.
Полосатый кружевной чепчик и ковровая шаль придавали ей сзади что-то восточное, даже, пожалуй, библейское, так что она, казалось доктору, даже и не шла, а шествовала к какой-то высокой цели, полная торжественности. От долгого созерцания этого шествия доктору захотелось вдруг взбрыкнуть на месте, как это делают ребятишки, и помчаться прочь с неистовым гиканьем, но бегать он уже давно не мог из-за одышки. Мелкими шажками прошел он до того места поляны, откуда был виден весь украшенный замысловатой резьбою калужско-мавританского стиля двухэтажный дом отдыха, когда-то, во время мировой войны, построенный шало разбогатевшим биржевым маклером с нерусской фамилией. Дом был выкрашен в фисташково-белое, окружен раскидистой террасой с занавесками из парусины от солнца; душистый табак и душистый горошек в зеленое и цветное окутывал его фундамент. Широкие окна всюду в нем были открыты.
Доктор был уже в этом доме отдыха раньше — в прошлом и позапрошлом годах. Он достал кошелек, посмотрел, сколько в нем было денег, поерошил бороду, потом теми же мелкими, но уже не беспредметными шажками обогнул дом, вышел во въездные ворота и мимо соснового бора, с одной стороны, и березовой рощи — с другой, широкой многоколейной дорогой с зелененькой веселой травкой между колеями прошел на фабричную слободку, где — он знал — была довольно приличная пивная и к пиву, как и полагается, подавались соленые сухарные крошки и соленый горох.
Старуха же мимо купальни, вдоль берега прихотливо расписанной по поверхности речки шла и шла в глубь березовой рощи. Увидела, как из самой середины какого-то сгнившего и зеленым мохом обросшего пенька тянется молоденькая, от семечка, розовенькая березка, и долго стояла, так и этак нагибая ее рукой. Услышала, как стучит где-то вверху дятел, и долго искала его глазами, пока тот не пролетел мимо нее своим небойким, ныряющим полетом.
Дошла до стада; сытые, почти все красной масти, одна в одну, коровы паслись на поляне, а пастух, малый неудалого вида, разводил костер из сучьев.
Старуха подошла, пожевала губами, поглядела на малого, на костер…
— Зря ты, — сказала, — дрова жгешь…
— Разве это называется дрова? — спросил малый, сдвинув со лба шапку, чтобы не мешала глядеть на старуху: он был совсем малорослый.
— В Москве бы зимой кому-нибудь пригодились… А коровы у тебя хорошие…
— Меньше, как на семнадцать литров, нету…
— А чьи же они такие?
— Рабочих с фабрики… чьи!..
— Небось, помоями кормят?..
— Да ведь и помои, конечно, дают, а как же?.. — и добавил не в тон: — Я недавно белку чуть кирпичом не сшиб… Право слово… вон на том дереве…
— Белки разве бывают тут?
— А что же?.. А лисица каждое утро к речке приходит… И два лисенка с ней тоже…
На любопытствующую старуху малый смотрел снисходительно, деятельно сооружая костер. Он был щедро всконопачен и курнос. Кумачовая рубаха его была неотмываемо грязна. Старуха же безбоязненно вошла в середину стада и приглядывалась ко всем этим добродушно щипавшим грузным животным с отвисшими чуть не до земли выменами так пристально, как будто хотела купить из них дюжину и отбирала самых молочных. И коровы уже продвинулись от нее дальше, а она все стояла и разглядывала их всесторонне, вдыхая их запах, густой и теплый.
Сладившие с течью лодок аспиранты проплывали мимо, ненужно сильно волнуя и пеня воду. Скромно прислонясь к березе, старуха и эти неожиданные новые яркие пятна на реке вбирала глазами жадно. И молодые, звонкие голоса ей нравились. А когда стали пересаживаться гребцы и рулевые, она даже зажмурилась, — вдруг перевернут лодку, долго ли?.. Долгополову заметила на передней лодке: гребла она красиво и сильно, совсем не откачиваясь назад, действуя одними только мускулами рук. Старуха была дальнозорка и именно здесь, на реке, разглядела, чего не видела за обедом, что черные волосы Долгополовой подернуты равномерной сединой.
По тропинкам, протоптанным коровами, старуха прошла потом от реки к дороге через весь березовый лесок. Нашла гнездо волнушек и два подорешника и положила их на свежий пень, чтобы сразу кинулись в глаза тем, кто придет сюда за грибами завтра утром или еще сегодня. Кружевные березы уже начинали сбрасывать золотые листья, но очень тихо было в бору и сухо, и старухе казалось, что все кругом, даже жужжанье комаров, имело свой запах.
Въездные ворота, из которых вышел на слободку доктор, она обошла стороною: нужно было пройти и в сосновый бор, — старуха твердо знала о нем, что дышать им даже гораздо полезнее, чем березовым лесом, и в нем ей сразу стало еще легче и еще свободнее. Между маститых молодые елочки колюче торчали повсеместно. Среди них, отгибая их ветки, старуха проходила, уже не высматривая грибов: она только дышала как могла глубже.
Здесь она вышла к новой стройке: из толстых бревен клали довольно обширный дом на кирпичном фундаменте. Бородатые медленные деревенские плотники в лаптях, сверкая голубизной топоров, споро обтесывали по виду недавно и здесь же срубленные сосны.
— Это что же вы строите? — спросила одного старуха.
— А это, бабушка, будет называться столовая — вот это как будет называться… — не спеша объяснил тот, отбрасывая пахучую свежую щепу лаптем.
— Для кого же это столовая в лесу? — удивилась старуха.
— Да, должно быть, все для вас, для градских, — а то для нас, что ли?
Старуха оглянулась кругом, — оказалось, недалеко, через просеку, зарыжел ржавый, мавританского стиля, купол дома отдыха.
— Для кого бы вы ни строили, а что же из сырого-то леса? — спросила старуха.
— Вона!.. Ждать его прикажешь. Небось, в стене досохнет!.. А щели дадут, — пакля на что же?.. Знай, конопать, не жалей!
Через просеку старуха вышла на черный двор. Осмотрела коровник, где стояли только одна заболевшая корова тигровой масти (имя ее было Аленка) и двухгодовалый красный бык — Танк; побывала в свинарнике — полюбовалась пятью крупными, чисто вымытыми боровами; но больше всего умилила ее целая туча больших уже весенних цыплят за сетчатой четырехугольной оградой. Цыплята были только белые леггорны и красные родайланды.
— Красо-та!.. Ах, это же красота! — долго, глядя на них, покачивала головой старуха.
За черным двором, ближе к речке, разлеглось целое поле брюквы и кормовой свеклы с такой зеленой, свежей, густой ботвою, что старуха еще раз умиленно кивала головой и чмокала губами.
IIДоктор Вознесенский так и не пришел к четырем часам к чаю. На его сдобную булочку с чувством смотрели аспиранты Костюков и Пронин. Оба они были живые, веселые: один, пониже и почернявее, — ярославец, другой, подолговязее, плосколицый, сероглазый, с широким ртом, — из чувашей. За чаем Пронин доказывал Костюкову, что у чувашей есть богатый язык, есть своя давняя культура, наконец есть и своя история.
— Вот ты бы и написал эту историю! — советовал ему Костюков.
— А что же, брат, ты думаешь?.. Я уже собираю матерьялы… А что я напишу, то уж напишу непременно… Об этом даже и речи, брат, быть не может!..
Говорил он на «о» и сильно действовал при этом левой рукою. Голова у него была толкачом. Стремительность огромна. Он приехал сюда с пузырьком лекарства, прописанного ему врачом в Москве, но когда биолог Костюков, посмотрев на рецепт, сказал ему, что лекарство его — обыкновенный мышьяк, от малокровия, он обиделся и выкинул пузырек в цветочные клумбы.
— Врет он! Никакого у меня малокровия нет!.. Ишь ты, выдумал что: мало-кровие!
После чая оба они пошли играть в волейбол.
Это была шумная, азартная игра. Аспирантов и аспиранток собралось порядочно, к ним пристали более маститые. Черный мяч метался неистово.
Рядом на аллее четверо играли в городки, звонко били березовые палки, выбивая фигуры.
Волейбола старуха совсем не понимала, и хотя городки ей были несколько знакомы, но стоять близко к ним она не решалась, опасаясь прихоти прыгающих палок.
Дальше в парке на теннисной площадке играло несколько человек. Старуха прошла было туда, постояла немного, поглядела на красивые движения ракеток в умелых руках уже немолодых, значительно плешивых партнеров, но поворачивать туда и сюда голову — следить за полетами мяча — ей надоело. Она уселась на одной из зеленых скамеек около пристани и тут снова ушла в созерцание то таинственных отражений в воде, то весело появляющихся на ней из-за поворота лодок. Дальше по реке расположен был дом отдыха для рабочих на тысячу с лишним человек, и лодки с веселой молодежью, то поющей, то играющей на мандолинах и баянах, шли теперь оттуда и, прогремев и просверкав, исчезали за излучиной, за сединой ветел.
Заглядевшись, она не заметила, как появился Вознесенский и уселся на другой такой же зеленой скамье через дорожку, прямо против нее. Он закурил и, дымя папиросой, вертя в руке портсигар из карельской березы и щуря свои китайские глазки, сказал ей врастяжку:
— Лю-бу-е-тесь!.. За-нят-но!.. Ваше имя-отчество?
Вопрос был сделан быстро, деловым тоном. Старуха ответила тут же, привычно:
— Евфалия Кондратьевна, — и, только когда ответила, отвернулась, буркнув: — Зачем это вам нужно имя-отчество?
— Так я уж привык по старинке… Евфалия — имя довольно редкое… Но иногда раньше попадалось… Ев-фалия, Ев-фимия, Ев-патория…
Он был теперь гораздо краснее, чем за обедом, и крупнее и ярче показался старухе его мясистый нос.
— Евпатория — это разве имя?.. Это — город такой, — пробасила старуха.
— А-а?.. Вот как?.. Значит, я перепутал… Правда, правда… город… Туда еще как-то лет двадцать назад поехала лечиться от чего-то моя жена и там без вести пропала.
— Ну, вот видите… Как же это так без вести?.. — вкось на доктора поглядела старуха.
— Под-стро-ено, под-стро-ено все было так, разумеется, чтобы я ее не искал!.. А я ее, признаться, и вообще-то не искал, — подмигнул он. — Зачем мне?.. Захотелось тебе без вести пропадать, пропадай, матушка, на здоровье!.. Может быть, где-нибудь и жива еще… Хотя после стольких лет пертурбаций всяких — едва ли…
— Как же вы после этого? — полюбопытствовала старуха.
— То есть в каком смысле? — и доктор жестоко затянулся и закашлял. — После этого ведь тут в скорости война началась, я был мобилизован, конечно, попал на турецкий фронт, потом революция, потом… вообще, как вам известно, тогда уж совсем не до жен было…
— А дети-то ваши как же?
— Какие дети? — очень высоко поднял изумленные брови доктор.
— Совсем не было?
— Гм… За-нят-но!.. — Доктор вдруг стал еще веселей, чем был. — Де-ти!..
— Что же это вы, как будто я вас об тиграх спрашиваю! — отвернулась старуха.
— Об тиграх?.. — Доктор захохотал. — За-нят-но!.. Нет, детей никаких не было… Для этого особый талант нужен, как вам известно… А раз к этому никакого призвания не имеешь…
— Да у вас, должно быть, и к медицине вашей тоже призвания никакого нет, — обиженно перебила старуха и отвернулась.
— Не-ет, я бы так решительно о себе не сказал, не-ет! — весело заерошил бороду доктор. — Как сами видите, вопросом об естественном долголетии я интересуюсь, а этот вопрос все-таки имеет же кое-какое касательство к медицине… Вот, например, и на вас я смотрю и думаю: доживете вы до ста лет или не дотянете?.. Вы, может быть, и не знаете, так я вам скажу, что от такой прелести, как рак, вы, вероятно, уже избавлены, а от рака погибает по-рядочный процент людей… Затем брюшной тиф, — этот красавчик вам тоже уж не опасен… Геморрой вам надоедать не будет… И вообще блистательно перешагнули вы через целую кучу болезней… Что же вам теперь остается?.. Так, кое-какие пустяки: склероз… крупозное воспаление легких…
— Э-э, — поморщилась и гневно обернулась старуха. — Что это вы тут мне с болезнями с такими?..
— Не любите?.. Вот видите… В этом мы с вами вполне, значит, сходимся: я сам их терпеть не могу!.. Но они, окаянные, тем не менее существуют!..
Тут большой черный мяч волейболистов, кем-то поданный с излишней энергией, залетел к зеленым скамейкам, и бежавший за ним Костюков крикнул Вознесенскому:
— А-а, доктор… Чуть я вашу булочку не слопал!
— Глупо, что оставили! Надо было слопать! — поспешно отозвался, как того требовал момент, Вознесенский.
На аллее, где играли в городки, молодой круглоплечий, в очках, инженер-механик мастерским ударом выбил сразу всю фигуру, да еще такую трудную, как «змейка». Доктор крикнул туда: «Браво!» — и слегка похлопал в ладоши.
А по речке в это время плыла лодка с целым квартетом балалаечников со скульптурными, голыми до пояса, молодыми телами. Очень бравурную мелодию кинули к зеленым скамейкам хорошо сыгравшиеся балалаечники, так что старуха сказала уж не шмелиным своим басом, а в более высоком регистре:
— Ишь как у них выходит!.. А, кажись, что же такое балалайка? Так себе — трень-брень.
Доктор же сделал рупором руки и закричал вдогонку проплывшей лодке:
— Бра-вис-симо-о!..
Старухе он сказал потом:
— Хорошо-хорошо… Отлично поют канашки… И вообще здесь неплохо… А если еще протянется бабье лето этак до-о…
— Так уж и бабье! — перебила снова басом старуха. — Теперь только женщины, а баб уже нет!.. Довольно!..
— Вот как! — удивился доктор. — Значит, попили нашей кровушки, и будет?.. Ну, нет так нет… Пусть будет женское лето, мне все равно… Так вот если протянется это женское лето, скажем, до половины сентября, будет совсем чудесно, а?..
Но старуха поднялась почему-то и пошла, придерживая свою шаль у подбородка. Она не сказала даже теперь: «Шли бы вы с дамами болтать!» — а просто, вздохнув и прикашлянув слегка, задвигала ногами от реки в сторону дома, и доктор, не зная, что об этом подумать, опять, как это уже было сегодня, глядел ей вслед и находил в ней что-то библейское. Когда же к нему подошел и сел рядом табаковод, доктор, глядя на его крупный, с сильным выгибом нос и выпуклые глаза, спросил прищурясь:
— А что, скажите, турка у вас в роду не было?
— Воз-можно!.. Все, знаете ли, возможно! — ответил беспечно Чапчакчи. — А что?
— Да так как-то этак… вид у вас несколько притурковатый…
В семь часов две или три подавальщицы бегали с колокольчиком, давая знать, что нужно сходиться на ужин.
На второе за ужином подали гурьевскую кашу.
— Странное дело… Почему же она гурьевская? — спросил, ни к кому не обращаясь, Пронин.
— Ага!.. Вот именно… Почему гурьевская? — подхватил Вознесенский.
— Город есть такой — Гурьев… Кажется, в Астраханском крае… или в Оренбургском… — начал было думать вслух Костюков, но доктор перебил его оживленно:
— Город Гурьев!.. Да, есть такой при устье Урала… Только каша эта не городом пахнет, а целым министром!.. Был такой при Александре Первом министр финансов — граф Гурьев… Оставил после себя на память вдребезги расстроенные финансы (Канкрину их пришлось потом выправлять), дочь Нессельродшу да вот эту кашу… И вот ирония судьбы человеческой: о финансах расстроенных забыли, о Нессельродше — на что была баба-бой — тоже забыли, а кашу его даже вот через сто лет и даже в доме отдыха подают!.. И что же он тут такого изобрел, скажите на милость?.. В обыкновенную манную кашу понатыкал кусочков разных фруктов, чем и приобрел бессмертие!..
— Предлагаю стереть с лица советской земли этот позор! — сказала с жаром Алянчикова.
— Стираем! — отправляя в рот ложку, кивнул ей Костюков.
— Переменить название! — объяснила Алянчикова.
Доктор поспешно дотянулся к самому уху старухи и спросил шепотом:
— Ваша фамилия как?
— Уточкина… а что? — прожужжала старуха, но доктор уже поднялся и торжественно начал, приосанясь:
— Вношу предложение по вопросу дня: в честь уважаемого товарища Уточкиной (он указал на старуху) предлагаю назвать это блюдо уточкиной кашей… Кто против?
Никто не высказался против. Все рассмеялись, даже и Ландышева. Старуха внимательно поглядела на Вознесенского и покивала головой, как кивают старые на молодых и умные на глупых.
После ужина было еще светло. Казалось, что солнце задержалось на горизонте гораздо дольше, чем было ему отведено, и эти последние иззелена-оранжевые лучи просквозили верхушки сосен, берез и елей в парке так, как этого и нельзя было представить солнечным днем. Не только каждая ветка, каждый лист — каждая игла казалась отдельной. Тончайшее кружево сплелось над головами, лица стали значительнее и сложнее.
Эти последние перед сумерками лучи, — в них есть какая-то ласковость, задушевность, и она отражается на человеческих лицах, слабо окрашенных в слегка зеленое, когда стушевываются скулы, щеки и подбородки и глубже, и ярче, и задумчивее выступают глаза.
На карих глазах Ландышевой, которая, робко и будто не вполне доверяя своей способности ходить по аллее, посыпанной мягким желтым песком, а не по гладким плитам и асфальту тротуаров, двигалась скользящей походкой к реке, задержались серые с золотыми точками глаза инженера Шилина, шедшего уже от реки к дому.