Пять имен. Часть 2 - Макс Фрай 39 стр.


Были здесь и сукноделы Цеха Калимала, работники которых красят и тончат чужеземные сукна, были здесь шерстяники цеха Лана, под началом Микеле деи Барди, отца покойной Контессины, были менялы из гильдии Камбио, были шелкоделы из Цеха Ворот Святой Марии, которые получили название по месту расположения. Были так же богатейшие врачи, именитые судьи и нотарии, короче — все издавна приписанные к arti maggiori, то есть к Старшим Цехам Флоренции.

Пятью Средними Цехами и девятью Младшими мессер Ринальдо дельи Альбицци пренебрег, он считал ниже своего достоинства общаться с какими-то кожевниками, хлебопеками и оружейниками.

Помимо прочих, Ринальдо дельи Альбицци сделал своими сторонниками архиепископа Тосканского Бертольдо из рода Строцци и юного каноника церкви Санта-Репарата фра Таддео, с ними был также римский кардинал Джулиано Орсини, в светской одежде.

Сам мессер Ринальдо приветствовал собравшихся, которые заполонили все скамьи храма и жестоко страдали от ночной жары.

Сначала архиепископ Тосканский отчитал часочки краткой неурочной мессы и все собравшиеся склоняли колена и молились об успехе замысла.

Многие, не исключая архиепископа, дивились превосходному полурельефу, называемому так же среди скульпторов на новый лад «барельефом», изображающему Святого Себастьяна, уязвленного языческими стрелами.

Барельеф находился в заалтарной части Храма, слева от Распятия.

Он изображал юношу в пору полного цветения, который стоял, просто глядя на молящихся в позе не мученика, но отдыхающего в противовесной позе энтазиса элладского атлета, его совершенной формы руки, прикрученные за пясти к палаческому столбу, изгибались безбольно и не мучительно, но плавно, будто в потайном танце, а бедро и подреберье от душки до плечевого сустава ощетинились оперением стрел, раны запечатаны были кровяными сгустками.

Молодое лицо было округлым, мягким и нежным по складу, локоны были волнистыми и кудрявыми, исполнены с известной мягкостью, послушны замыслу скульптора и ремеслу литейщика, которые придали им особое изящество и пышность. Вся фигура тщательно выявлена была из тьмы литья и ночной церковной мглы зыбким светом фонарей заговорщиков и Господних разновысоких свечей, от жары над огнями дрожали раскаленные воздушные тени, придававшие туловищу фигуры род внетелесной жизни, тайного жара изваянных мускулов и складок, гладкость и блеск изваянию придал, верно, триполитанский гипс и пучки пшеничной соломы с крошками пемзы, которыми ваятели лощат поверхности изваяний для того, чтобы они приобрели для нашего взора вид наипрекраснейший.

Барельеф исполнен был столь могучими и сдержанными телесными соками, что переливы мускулов, выпуклостей и вогнутостей так и манили к поцелую, а грустная улыбка, с которой, согласно легендам, умирали эллинские воины навеки замкнула безмолвием излуку губ Себастьяна.

Прежде никто этого изображения в церкви не видел, но каноник церкви Сан-Стефано заверил архиепископа, что это изваяние установлено всего два дня назад по велению влиятельного донатора.

Из-за жары и колеблющегося морока и трепета лампадных и факельных огней многим находящимся в церкви стало чудиться, что волосы Святого Себастьяна шевелятся на душном сквозняке, сомкнутые веки трепещут, а полудевическая полуотроческая грудь вздымается волнообразно, будто из глубин предначального сна мироздания, когда не явился еще тварный мир и Господь еще не увидел, что это хорошо. Люди шептали:

— Глядите, живет! Живет! Сам святой Себастьян, покровитель храмового притвора, зримо присутствует среди нас и дает нам ободряющие знаки, наши молитвы услышаны. Он сопричастник наш, помолимся.

Но мессер Ринальдо дельи Альбицци, который не доверял никогда и никому, весьма наслышанный о движущихся куклах и вычурных полых статуях праздничного механика маэстро Альберто и подобных ему мастеров, подобрался к барельефу и, сопя, обшарил и обнюхал тело Себастьяна, как кухарки на рынке с подозрением щупают убоину, он даже простукал перстнем колени, голени и податливое чрево изваяния — не скрывается ли за неведомым изображением соглядатай — но барельеф послушно отозвался долгим и печальным гулом литья тщательной отделки, на прикосновения перстня лишь раз отозвавшись странным резким звуком, похожим на атакующий клич ловчего сокола.

Удостоверившись, что наушников в храме нет, мессер Ринальдо взгромоздил свои тучные телеса на кафедру проповедника и, обливаясь пОтом под алой мантией, отороченной беличьим мехом, повел такие речи:


— Доколе мы, люди достойные и знатные будем терпеть самоуправные порядки черни? Народ обнаглел, младшие цехи диктуют свою волю именитым горожанам и даже не стесняются облагать их новым налогом, на какое-то жалкое никому не потребное городское ополчение, укрепление крепостных стен и прочий вздор! Куда ни взглянем, везде, в Священной Римской Империи, в королевстве Французском, во Фландрии перед дворянами заискивают, им оказывают почести, они одеваются в парчу, пурпур и меха, составляют пышные кодексы и гербы, и могут любого мерзавца горожанина или смерда вздернуть на воротах и не понести никакой кары за эдакий пустяк, уж я молчу о том, что любому дворянину принадлежит всякая пригожая невеста — он имеет право попробовать любую вилланку, какая придется ему по вкуса, а как живем мы? В растреклятой Тоскане введено право ношения уличного или гражданского меча и теперь всякая худородная тварь имеет право вступить в бой с именитым горожанином, защитить свое жилище и даже — о, ужас! Победить дворянина!

Говоря это, мессер Ринальдо, ворочаясь на тесной кафедре, будто сивуч в лохани, бряцал вызолоченными шпорами и выставлял напоказ громадный толедский клинок с серебряным эфесом в форме головы Сестры Горгоны с раззявленной пастью и змееголовыми космами.

Багровея лицом, мессер Ринальдо кричал:

— Где прежний титул «dominus»? Где падающие ниц под копыта моего боевого коня рабы, рабыни и рабьи выродки? Мы докатились до того, что дворянский титул покупается шутами и жонглерами потехи ради! От прежних пышных привелегий осталась смехотворная малость — право быть изображенным верхом на коне в церкви, где несчастный, обделенный чернью дворянин обретает покой! Мало того — за один и тот же проступок мы, дворяне, гранды и магнаты, соль и гордость тосканской земли подлежим более суровому наказанию, чем всякая городская разменная мелочь! Вот до чего ваши свободы и права людей доводят!

— О чем говоришь ты? — спросили собравшиеся мессера Ринальдо,

Мессер Ринальдо, взбив пелерину, как петух — оперенье на горле, завопил:

— All dispetto di Dio, potta di Dio! (Ах ты в Бога душу и Бога мать! прим. переводчика.) О чести я вам твержу, глухие вы каплуны, не способные не то, что на добротный мятеж или славную городскую заварушку с грабежом и поджогами, но даже на то, чтобы, как следует прополоть мохнатый лужок под жениными юбками! О чести дворянина, о прекрасном рыцарстве в сияющих доспехах, о безраздельной власти роскошного дворянства, о прежних благословенных временах, когда родившийся в замке мог безнаказанно помыкать тем, кто рожден, как поросенок или теля, в хлеву или, не дай Бог, в яслях, где держат скотину, только потому что его матери-позорнице не хватило места в гостинице! Сколько можно заигрывать с этими оборванцами, ремесленниками, мелкими торгашами, книжными червями — «философами» и прочей сволочью! Не пора ли и нам, флорентийцам отказаться от вздорной и нелепой затеи, именуемой «республикой» и взять пример с жирного, дорогого моему сердцу, благородного рыцарства и дворянства. Почему это я должен думать о том, кто сшил мою одежду, кто вырастил моего коня, кто кормит меня и моих сродников, да еще и сочиняет какие-то межеумочные книжонки или малюет непристойных девок на церковных стенах! Мы вернем власть в городе людям знатным, но для этого нам понадобится сила и хитрость, те из вас, что имеют голос в Синьории могут распорядиться и ввести в город наемные войска. Как я слышал — пара-тройка капитанов удачи со своими веселыми бандами кстати рыщут в окрестностях города и только и ждут, когда им свиснет солидный заказчик! Долой Медичи!

Гости безмолвствовали, нерешительно гася один за другим воровские фонари, облизывая губы и плотнее укутывая вытянутые унылые лица.

— Долой "Установления справедливости" и голосование Совета Добрых Мужей! — закричал мессер Ринальдо дельи Альбицци.

Гости вздыхали, а кое-кто уже бочком-бочком, будто нехотя подвинулся ближе к выходу.

Видя, что замысел его стремительно гибнет, мессер Альбицци, хватил себя кулаком по колену, сорвал с головы берет, закрученный не хуже мусульманского тюрбана и рявкнул в крайней запальчивости:

— Черт с вами, негодяи, прохвосты и захребетники! Все расходы беру на себя!

Видя, что замысел его стремительно гибнет, мессер Альбицци, хватил себя кулаком по колену, сорвал с головы берет, закрученный не хуже мусульманского тюрбана и рявкнул в крайней запальчивости:

— Черт с вами, негодяи, прохвосты и захребетники! Все расходы беру на себя!


Расписные балки сводов церкви Сан-Стефано, озаренные дремлющим светом, огласились одобрительными восклицаниями и ликующими рукоплесканиями, нобили немедленно согласились с мессером Ринальдо. Тут поднялся с именной скамьи мессер Микеле деи Барди и сказал:

— Будь проклят Медичи! Чаша его преступлений переполнилась, он довел до смерти, а может быть и опоил дьявольским зельем мою голубку, тихую и преданную Господу старшую дочь мою — Контессу, которую я по недомыслию отдал в жены этому извращенному чудовищу, он заживо спалил собственного брата, даже на похоронах своего отца он приказал звонить благовест, словно в день торжества. Неисчислимы его прегрешения перед богом и людьми и нет прощения Медичи!


Все сошлись на том, что мессер Козимо должен быть арестован и заточен в безвыходную тюрьму Каштановой башни, а затем без суда удавлен в подземелье цепью, как преступник, не заслуживающий снисхождения, а сторонники Республики частью подлежали мучительной прилюдной казни, частью должны были быть обращены в смердов и крепостных рабов, безгласных и отупевших от своего рабства, как слизни и жабы.

В глубинах храма немо смеялось текучим сиянием тело Святого Себастьяна, как магический кристалл напросвет. Служки гасили свечи длинными тушильными шестами. И воск падал со странным слезным плеском на мозаичные полы.

Рассвело и ночные гости разошлись, решив начать смуту через трое суток, по сигналу колокола с дома-башни, принадлежавшего клану Альбицци.

Среди маститых и уважаемых заседателей Синьории тут же сыскался иуда, обещавший отворить ворота для наемников и снять городскую стражу с постов.

На следующий день, когда набожный мессер Ринальдо посетил ординарную обедню в храме Сан-Стефано, удивительного барельефа не было в алтаре, вместо него на каменной кладке слабо проступал прямоугольный контур то ли двери, то ли крышки гроба, но как мессер Альбиццы не простукивал снова холодные камни, никаких каверн или скрытых ходов под ними не обнаружил, а церковный сторож-сиделец при свечном ящике заверил его, что о фигуре Себастьяна отродясь слыхом не слыхивал.

Новелла 14. О Машине Счастья

Давным давно, при короле Якове Арагонском, жил на цветущем и плодоносном острове Мальорке, дремлющем в виноградных ленивых ладонях волн Средиземного моря, молодой придворный по имени Раймон Льюлль.

Будучи наставником наследника короля Мальорки юный царедворец вкушал все доступные земные радости, женился на знатной и достойной женщине, но счастлив не был, потому что его сердце испепеляла страсть к иной красавице, жившей по соседству.

Хозяйку его помыслов звали Амброзия Элеонора ди Кастелло, и за этой донной замечали только один недостаток: она была замужем.

Известие о том, что юный Раймон страдает от любви опечалил Элеонору, она стала всячески избегать преследователя, как раненая лань у потока вод сторонится стрелка из последних сил.

Но Раймон не отступался с упорством отчаяния.

Поначалу он пытался утоллить любовный пламень в ночном разгуле и соколиных охотах, но нигде не было ему спасения от томительного образа недоступной любви.

Раймон всюду настигал красавицу, как тень или пёс, так что бедная Элеонора дни проводила взаперти, осмеливаясь выходить только в храм, в надежде, что хотя бы в святом месте он оставит свои домогательства.

Льюлль, прекрасно владевший пером, лютней и рифмой, слагал в честь Элеоноры проникновенные и сладострастные канцоны, в одной из них он до небес превозносил ее лебяжье-белые груди, сравнивая их совершенные всхолмия с прелестными пленниками в темнице парчи и бархата.

Однажды, когда Элеонора, как обычно, пошла к мессе, Раймон обезумел настолько, что ворвался в собор верхом на кровном андалузском коне, выкрикивая имя любимой и слова полные любовного беснования и неразделенной боли.

Прихожане и священники обмерли от кощунства, храпел и ронял пену с узорных удил конь, вызмеив напруженную шею, и навстречу святотатцу бледная, как пеклеванный хлеб, поднялась с молитвенной скамеечки Элеонора и произнесла так, что слышали все:

— Безрассудный вымогатель, вы не спали ночей, вы разжигались похотью, вы посылали воров, чтобы они похищали очески моих волос и ленты с моей груди. Сейчас вы решились на осквернение храма. Что ж, вы тронули мое сердце. Вы заслужили награду. И сейчас вы получите ее. Всю. Без остатка.


С этими словами донна Элеонора обвела спокойным взором прихожан, и, не дрогнув, распустила шнуровку своего платья, обнажая до пояса грудь.


Юный Раймон Льюлль тотчас же рухнул с седла на соборные камни, потому что левая грудь донны ди Кастеллани, открывшаяся его взгляду, была почти полностью съедена уродливой раковой опухолью, которая причиняла мужественной красавице тяжкие страдания и являлась страшным залогом ее ранней могилы.

Неделю спустя Раймон Льюлль навсегда покинул суеты и увеселения королевского двора и стал вести почти что отшельническую жизнь, допуская до себя лишь тех, кто алкал знаний.

На зеленом склоне каталонского холма он выстроил тростниковую хижину, где и проводил время в покаянии, посте, молитве и размышлениях.

Льюлль имел видения и ему открывались ключи четырех стихий.

Также он занимался изучением наречия и письма Аравии Счастливой, чтобы впоследствии обращать в истинную веру последователей ложного пророка Магомета, ведь, как говорил Льюлль — нельзя обвинять в неправоте народ, обычаев и языка которого ты не знаешь и не в силах уразуметь.

Отшельник охотно брал в ученики тех, кто, собираясь в святую землю, хотел проповедовать по-арабски.

Прислужник-араб, принятый Льюллем на службу из милости за пропитание и кров, прознав о намерениях господина, озлился и однажды нанес ему ножевой удар в спину.

Но Льюлль выжил и запретил властям казнить преступника, как передают, злоумышленник сам повесился в тюрьме, не вынеся тягот раскаяния.

Вскоре Раймона стали величать doctor illuminatis, что обозначает "просветленный или ясновидящий доктор", как я говорил уже, многие тайны мира невидимого открылись ему.

Известно, что ему были ведомы премудрости герметического искусства, он путешествовал по Европе, делясь знаниями с достойными.

Раймон Льюлль побывал и на востоке, в Египте, Сирии и Палестине.

Но наша речь не о странствиях и не о превращении свинца в золото, а о том, что этот ученый муж праведной жизни, в преклонных годах увлекся мыслями о создании некоего загадочного механизма, который он называл "логической машиной", а иначе "машиной счастья".

Потому что несмотря на наружную сухость схоласта, он сохранил под надгробием прожитых лет, утрат, ран и скитаний, живое человеческое сердце, которое вопреки всем духовным упражнениям, молитвенным бдениям и бессонным ночам, проведенным за чтением труднейших древних манускриптов, болело и сострадало простым земным горестям.

Кровь в жилах Раймона Льюлля словно бы свертывалась, когда он слышал безутешный плач осиротевших от нескончаемых войн, детей, предсмертный крик неправедно осужденных, проклятия вдов, лишенных крова, и та же кровь жаром билась в висках старого мыслителя, когда он видел зловонную радость ростовщика и глумление невежды над истиной, и яростные гримасы палача, который подобно тарантулу-кровососу, смаковал страдания распростертой на пыточном помосте жертвы.

Тысячи подлостей совершались под солнцем.

Не было спасения людям от людей, небеса оставались безглагольны и глухи, за добро, как ведется, платили злом, труд оставался и казалось, что солнце, отяготевшее грехами и слезами человеческими, как губка — уксусом, закатившись вчера на западе, никогда не возродится на востоке.

И Раймон мечтал из тонких реек, шестерней, цифири и шрифтов латинских, древнееврейских и арабских создать дивную машину, живое и дышащее рукотворное подобие мировой души, которая имея имея плоть из чисел и букв, постигнет и упорядочит наконец законы человеческого счастья и ускорит наступление на земле Золотого века, когда люди перестанут наконец умирать и убивать.

Сидя на пороге хижины на вершине холма, поседевший Раймон Льюлль в развевающихся по ветру ризах, почти воздушных от ветхости рисовал камышинкой в горькой пыли чертеж за чертежом — но жаркий ветер сирокко, тревоживший черные кипарисы над головой старика шутя рассеивал прах, а вместе с ним и упования созерцателя.

Промысел Божий о счастье земном оставался непостижим.

Назад Дальше